Во сне он видел что-то неопределенное и неприятное; казалось, что он несется в каком-то пространстве, но в каком направлении — определить не может, кажется только, что несется все скорее и скорее; у него начинает захватывать дух, хочется остановиться, а не может, и чем более желает остановиться, тем движение становится стремительнее; наконец, он сделал над собой страшное усилие и пробудился, задыхаясь от тяжелого, пряного запаха… Сердце усиленно билось и плохо заправленная лампадка чуть мерцала, слабо освещая небольшой круг на потолке.
В ночной тишине все звуки стали явственны: треск дерева, шелест обоев, стук с улицы…
И вдруг ему почудились чьи-то осторожные шаги в одной из соседних комнат. «Кто тут?» — спросил он, но никто ему не отвечал. Он хотел вскочить, но не мог оторвать голову от подушки, точно чья-то рука надавливала на грудь… Но вот опять что-то закопошилось, как будто чьи-то пальцы забарабанили по деревянному ящику, как будто кто-то глубоко вздохнул, и на этот раз Нерехтин не выдержал, нажал кнопку звонка и сел в постели… Лакей, однако, не проснулся, а вместо него из передней отозвались часы… Тоскливо раздавалась в тишине глубокой ночи странная песня часов и в этой песне было что-то безотрадное и жуткое, и, точно завороженный ею, Нерехтин сидел, не шелохнувшись, пока она не закончилась… Она навела на него такую тоску, что, смутно вспомнив, что через два часа часы опять заиграют, он решил их остановить, и так как лакей, очевидно, не слышал его зова, то он сам направился через кабинет в переднюю. Не желая поддаваться страху, он шел без свечи, при слабом свете, пробивавшемся от уличных фонарей. Голова у него была тяжелая, и ему казалось, что он все еще не проснулся. Незаметно вместо передней он попал в другую комнату, тоже освещенную настолько, что можно было кое-что разглядеть. Комната эта была пустая; ее темно-серые стены, как будто затянутые паутиной, трудно было различить; их присутствие скорее угадывалось по углам, которые казались еще темнее. Из глубины выдвигалось что-то белое, вроде камина, с четырехугольным пятном посредине, откуда доносились тихие удары маятника…
«Что такое?» — подумал Нерехтин, оглядываясь в недоумении и стараясь стряхнуть с себя сонное оцепенение… — «Кто их сюда принес? Ведь это не передняя… Сзади у меня должен быть кабинет, а затем спальня… Значит, это столовая? Но как же я сюда попал, минуя переднюю? Но это совсем не столовая; ничего похожего; это другая комната… Это “лишняя” комната!! Откуда же она?!»
И, мучительно сосредотачиваясь на вопросе, что у него находится в этой комнате, чтобы по этим приметам припомнить, где он, он вдруг ясно вспоминает, что у него такой комнаты нет и что, значит, он спит, и как только является эта мысль, его охватывает холодный страх; он во что бы то ни стало старается проснуться, но не может, а между тем он слышит шлепанье босых ног по полу, как будто кто-то подкрадывается все ближе и ближе; какая-то сила его толкает вперед, в объятия страха; он бросается назад, туда, откуда пришел, пробегает что-то вроде передней и опять попадает в ту же лишнюю комнату, а шаги все приближаются и приближаются; это повторяется три, четыре раза, много раз; он измучился и чувствует, что заблудился, а ужасное продолжает надвигаться и уже захватывает в свои холодные объятия, но тут он собирается с последними силами, вспоминает какое-то священное слово, отскакивает назад, отчаянно прорывается сквозь стену «лишней» комнаты и спасается в «жизнь»… Наконец он вздыхает с облегчением, открывает глаза и видит, что он опять лежит в своей кровати, и утренний свет пробивается в окно его спальни… Явившийся на звонок лакей докладывает, что часы в исправности и по-прежнему стоят в передней, но что они ему не давали спать и что глубокой ночью кто-то стучался к нему в дверь, и когда он спросил «кто там», то никто не ответил.
Между тем, день наступил и впечатление ночного кошмара быстро ослабело, как будто испарилось…
Нерехтин завтракал у своего старого приятеля, графа Р*, и за чашкой кофе рассказал ему про свою покупку. Граф был человек с большими странностями, любитель старинных вещей и заинтересовался редкими часами, а когда Нерехтин рассказал ему про свое ночное приключение, то любопытство его возросло до последней степени. Он попросил позволения немедленно же послать за часами и, когда их принесли, тотчас внимательно стал их рассматривать, сопровождая свой обзор соответствующими объяснениями.
— Это дерево — сказал он, присматриваясь, — не могу сейчас припомнить его названия, — попадается в старинных гробницах. Это что-то вроде кипариса, но возможно, что это другое дерево, пропитанное особыми смолистыми маслами, предохраняющими не только от гниения, но и от посягательств непосвященных… Запах этот ядовит и опасен… Эти надписи по обводу малого круга сделаны на древнееврейском языке (я их потом разберу), а непонятные для вас значки на том же круге суть ни более, ни менее, как употребляемые астрологами двенадцать «домов» человеческой жизни или гороскопа. Из них четыре, самые главные, так называемые знаки северного, южного, восточного, западного угла, относятся к первой трети человеческой жизни и потому отмечены красной эмалью; следующие четыре, белой эмали, соответствуют середине жизни; они уже менее влияют на судьбу; наконец, третья четверка, касающаяся конца жизни, имеет наислабейшее влияние и поэтому отмечена черным.
— Магические пентаграммы по углам, — продолжал граф, — все имеют угрожающие начертания и вносят вместе с вещью в дом, где она находится, опасность и горе… Нужны особые знания, чтобы их обезвредить… Я еще не вполне отдаю себе отчет во всем, но мне кажется, что музыка этих курантов тоже не может быть полезна для непосвященных, в особенности, когда она раздается ночью, до рассвета… Ясно, что вы с этими курантами наделали себе хлопот… Старый жид, без сомнения, знает их значение и высоко их ценит. Возможно, что ими пользовались на своих ночных собраниях еврейские каббалисты, подобно тому, как древние жрецы пользовались для своих наук освященными песочными часами. Наконец, сова — это, можно сказать, эмблема мудрости, прозревающая во мраке невежества тайны природы. Как могли попасть эти часы на аукцион, не могу понять?!. Что касается вашего ночного приключения, которое вы объясняете кошмаром, то я думаю, что это не так-то просто… Ваш еврей, очевидно, сведущ в магии и, решившись вас напугать, особыми вольтами старался разъединить ваш дух с телом и вывел его куда-то вне нашего пространства, в астральный план, и там подверг вас мучениям… Что-то помешало ему окончательно погубить вас. Так или иначе, верите ли вы в мои объяснения, или нет, это мне все равно; важно то, что часы эти вам пришлись не по вкусу… Поэтому, прошу вас, уступите их мне, хотя бы условно, а я вам дам отличные и самые невинные английские часы, которые будут вам наигрывать гавоты и пасторели.
— Что же вы будете делать с этими часами? — спросил Нерехтин.
— А я их изучу, и мы еще поборемся с евреем. Посмотрим, заставит ли он меня идти в его лишнюю комнату!.. Вы говорите, что они заведены? Вот и прекрасно. Я их поставлю на ночь в свою спальню. А завтра приходите за новостями. Это даже забавно.
— К сожалению, я сегодня вечером уезжаю на праздники в деревню и вернусь только через две недели.
— Ну, тогда я вам напишу, если хотите.
Нерехтин согласился и спросил, как же ему быть с евреем.
— Не все ли вам равно? Ведь вы ему ничего не обещали? Скажите, что вы уступили часы мне, а уж я с ним поговорю.
Уходя от графа, Нерехтин почувствовал большое облегчение и вечером в отличном настроении духа сел в вагон скорого поезда… За несколько дней пребывания в деревне он успел забыть свое мимолетное приключение с часами, предполагая, что этим все и кончилось… Каково же было его удивление, когда, распечатав только что полученный из Петербурга нумер газеты, он прочел извещение о том, что граф Р* скончался скоропостижно у себя в квартире в ночь на Рождество… На следующий же день он получил письмо от графа, очевидно, написанное им за несколько часов до смерти. В письме было всего несколько строк: «Спешу вам сообщить, что сегодня провел ночь, пожалуй, похуже вашего. Вы бы не перенесли… Приходил еврей, но я его прогнал… Стараюсь во что бы то ни стало разгадать секрет проклятых часов. Завтра напишу подробнее».
Впоследствии Нерехтин узнал, что после смерти графа в его квартире, между прочим, были похищены редкие старинные часы…
1911 г.
РАЗБИТОЕ ЗЕРКАЛО
Барон Хоккер был большой любитель старинных вещей и старинной литературы, не пренебрегал философией, а последнее время начал интересоваться и тайными науками, объясняя это не столько желанием не отставать от модных течений, сколько тем, что оккультизм являлся последним, недостающим звеном в цепи интересовавших его знаний.
Таким образом, в его библиотеке прибавился новый шкаф, в котором была собрана довольно интересная кол-леция сочинений по оккультным наукам, по теософии и психофизиологии: здесь имелся также и адский словарь, старательно составленный каким-то чудаком-французом. Кроме классических Корнелия Агриппы и Якова Бехме, тут были и полуклассический Элифас Леви с его «великим арканом» и исследование Гуайта «О проклятых науках»; наконец, не был забыт и современный нам профессор Папюс с его трактатами каббалы и практической магии…
Не буду утверждать, что барон Хоккер был так же учен, как и его книги, не скажу также, чтобы он был очень остроумен, но благодаря деликатному обращению, приветливости и известной немецкой настойчивости, он сумел привлечь в свой дом небольшое, но интересное общество, и я с удовольствием посещал его вечера, на которых за чашкой чая или за стаканом хорошего вина незаметно пробегало время в беседах на разнообразные темы.
Последнее время к нашей компании присоединился один артиллерийский капитан, по фамилии Гейст, рекомендованный нам, как известный оккультист; про него даже говорили, что он побывал и на Востоке — и получил там, при посвящении в маги, какое-то особенное имя… Его объяснение разницы между восточным и западным оккультизмом и превосходства первого над последним нам показалось довольно запутанным, и мы поняли только, что восточный — основывался на чистоте тела и помыслов, на созерцании, самозабвении, а западный, главным образом, на внешнем ритуале. Никто из нас, однако, не желал серьезно углубляться в тайные науки. На это у нас не хватало ни настоящего призвания, ни терпения, но тем не менее мы не без удовольствия слушали иногда рассуждения барона или рассказы Г ейста об оккультных явлениях.
Люди, даже образованные и серьезные, любят иногда раздражать свои нервы разговорами о небывалом, о невозможном, о великом таинстве смерти и тому подобном, и бродят в своих рассуждениях и догадках, как в густом лесу в темную беззвездную ночь.
Следует, однако, признать, что благодаря появлению между нами убежденного оккультиста, мы стали слишком пренебрегать обычными беседами об искусстве и положительных науках и, если можно так выразиться, центр тяжести постепенно переместился в отрицательную сторону; барон как будто перестал направлять наши мысли и вкусы и таким образом равновесие было нарушено. Все более или менее расстроили свои нервы нездоровыми беседами и расходились уже не спокойными и добродушными, как это бывало прежде, а душевно утомленными и растревоженными…
С окончанием весеннего сезона, барон уехал за границу и вернулся оттуда только поздно осенью. Таким образом, мы собрались у него опять только зимой, в декабре месяце…
На этот раз вечер начался очень интересно. Разговор шел о путешествиях, и барон поделился с нами своими впечатлениями. Говорили и об удобствах заграничной жизни, и о неожиданных случайностях, которые встречаются в пути, и о новых течениях в литературе, о театрах и артистах, и каждый вставлял свои замечания. Один только Нерехтин, обыкновенно живой и отзывчивый, не принимал участия в беседе и, сидя в темном углу, задумчиво смотрел на стоявший перед ним стакан с вином.
— Вы что-то сегодня не в духе, — заметил ему барон. — Здоровы ли вы? У вас был бодрее вид прошлой весной, когда мы расстались… Вы, вероятно, все лето просидели в Петербурге?
— Нет, — ответил Нерехтин, — я так же путешествовал, как и вы… Лето я провел очень хорошо в деревне, а затем был в Бретани и под конец целую неделю в Париже… Я даже побывал в «Casino de Paris», о котором вы между прочим упоминали, и видел там восточную танцовщицу, красотой и танцами которой вы так восхищались…
— Так в чем же дело?
— Да дело, в сущности говоря, никакого нет, но я вспомнил «Casino de Paris» потому, что оттуда, по странной случайности, начинается «то», что вы приняли за нездоровье…
— Очень жаль, что мы там не встретились… Я имел возможность познакомиться с этой волшебной танцовщицей и, конечно, если бы знал, что вы так увлеклись ею, то непременно бы вам помог…
— Дело вовсе не в ней, барон, а в чем-то очень странном и непонятном… Но я думаю, что это неинтересно?
— Уж это вы предоставьте нам судить… На против, мы с нетерпением желаем узнать, в чем заключалось ваше приключение.
— Мне, конечно, очень понравилась эта танцовщица и я, вероятно, не отказался бы с ней познакомиться, если бы мы там встретились… Но дело в том, что перед отъездом за границу я серьезно увлекся одной особой, с которой познакомился в деревне и имя которой позвольте не называть, — настолько серьезно, что мы почти дали друг другу обещание. Ваша танцовщица, которую я видел только на сцене, конечно, не могла изгладить из моей памяти эту девушку. Да и в «Casino de Paris» я поехал довольно неохотно. Меня туда затащил один парижский приятель после обеда, на котором мы порядочно выпили. Первое впечатление было даже неприятное; вы помните этот грязный, закуренный зал и его более чем смешанную публику. Первые нумера на сцене были тоже очень слабые. Только ваша обольстительница сразу изменила настроение… В антракте я стоял в кулуаре, ожидая продолжения ее удивительных мимических сцен, и вдруг услыхал чей-то резкий женский голос, приглашавший желающих погадать.
— Пойдите, попытайте вашу судьбу, — сказал мне мой спутник.
Так как я любил и был в разлуке с предметом моей любви, то охотно согласился попытать свое будущее, прошедшее и настоящее. Мы идем гадать обыкновенно ради шутки и смеха, а в душе все-таки думаем: «а что-то из этого выйдет?»
Оказывается, что гадалка помещалась вблизи, за занавеской, около кулис, в небольшой комнатке, обтянутой восточными материями. Она оказалась особой неопределенных лет и среднего роста, нарумяненная, с фальшивыми локонами и с большой бриллиантовой брошью на груди. В руках она держала кружевной платок, надушенный какими-то особенными крепкими духами, чем-то вроде смеси вербены с ладаном, а около нее на небольшом столе лежала колода больших карт с нарисованными на них фигурами и магическими знаками, большей частью не имеющими смысла, достаточно замусоленных и которые обыкновенно употребляются западными профессиональными гадалками.
Когда я ее спросил, что это за карты, она ответила: «Се sont les Tarots des Bohemiens, monsieur…»[1]
— Вы напрасно думаете, мой друг, что знаки на картах не имеют смысла, — перебил Гейст. — Таро очень серьезное гаданье. Оно имеет древнее происхождение. Западные оккультисты приписывают его происхождение египетским магам, а мы — северным индусам… Гадалки пользуются, конечно, не полным Таро, а только картами, которые делятся на четыре группы, по четырнадцати в каждой (десяток Пифагора), отмеченные особыми знаками: первая группа — жезлом (трефы), вторая — кубком (черви), третья — шпагой (пики) и четвертая — монетой (бубны). Кроме того, на картах имеются особые эмблематические фигуры, а иногда помещаются и имена солнца, луны и пяти влиятельнейших планет.
— Комнатка, — продолжал Нерехтин, — освещалась откуда-то сверху небольшим будуарным фонарем красного цвета. Кроме стола и двух стульев, в ней ничего не было. Виноват, было еще что-то вроде маленького круглого столика на высокой ножке, на которой стояло небольшое овальное зеркало, но так как оно было в темной оправе, то первое время я на него и не обратил внимания.
— Гм… напрасно, — заметил Гейст, — зеркало — это предмет серьезный…
— Несмотря на банальную обстановку и ярмарочное завывание, во всем остальном m-me Эстер — так звали гадалку — была на высоте призвания и добросовестно исполнила все, что от нее требовалось. Она даже как будто немного обиделась, когда я несколько небрежно и слегка насмешливым тоном сказал ей: «Ну, что вы мне скажете за два франка?» Она внимательно осмотрела мои руки, сначала одну, потом другую, заметила, что я очень странный субъект и что она редко сталкивалась с подобной судьбой в своей практике. Когда же она разложила карты, предварительно заставив меня снять левой рукой, то удивление ее еще больше увеличилось.
— Вы любите, но полюбите еще другую, которая будет стараться помешать вашему счастью с первой; вы будете искать друг друга, но какое-то очень странное препятствие, которое я объяснить не могу, будет мешать вашему сближению… Cependant[2], — продолжала она, водя пальцами по картам, — вы совсем близки друг к другу… А если вот так переложить, то вы, наоборот, так далеки один от другого, как будто кого-нибудь из вас нет в живых… Между тем, ни около вас, ни около нее нет знака смерти… Просто не знаю, что сделалось с картами?!
На мой вопрос, кто она, — эта неизвестная мне особа, Эстер, продолжая делать какие-то манипуляции с картами, отвечала, что «она», конечно, женщина, но «когда, например, я выбрасываю карты попарно, по своему способу, то ни одной дамы около вас не остается… Вы видите, этой особы здесь нет… А между тем, новая любовь!.. Ее следует остерегаться, но как? — карты не говорят!.. И это все, monsieur», — прибавила она, вставая… — «Впрочем, потрудитесь еще взглянуть в это зеркало… Иногда в зеркале лучше разглядеть некоторые черты, чем прямо… Довольно; благодарю вас!.. Ничего не могу сказать более»… И когда я выходил, то она дважды повторила мне вслед: «Странно… Очень странно…» Хотя гаданье французской колдуньи и напомнило мне по форме запутанные предсказания древних оракулов, но оно не оставило во мне глубокого впечатления, и те несколько дней, что я провел после того в Париже, я о нем, конечно, и не вспоминал.
— Начало вашей истории, — сказал барон, — не лишено интереса… Желательно знать, что же произошло дальше?
— Дальше, не знаю, надо ли и продолжать? Далее все произошло и происходит уже не в этой области или, вернее, не в этом мире…
При этом мы все невольно переглянулись с недоумением…
— В каком же мире? — спросил барон.
— В «мире снов»…
— Ну, это продолжение как будто не соответствует началу, — несколько разочарованно сказал барон, — мало ли что может присниться!.. Хотя, конечно, и сны иногда бывают вещие…
По этому поводу между некоторыми из присутствовавших завязался небольшой спор.
— По-моему, — сказал поэт Темницкий, — сон есть вторая жизнь человека, законы которой еще не исследованы. Подумайте только, что целую треть нашего земного существования мы спим. При этом во сне происходят иногда такие вещи, которые решительно ничего общего не имеют с тем, что с нами было наяву… Где же находится тот мир, в который вас переносит сон? Быть может, близко, а может быть, в недосягаемом наяву расстоянии от вас… И все предметы и лица, наполняющие мир снов, действуют, если можно так выразиться, по особым законам природы… Недаром у древних существовал могучий и загадочный бог сна…
— Не желая оспаривать вас, — сказал барон, — замечу, однако, что между миром действительной жизни и миром, где царствует ваш бог сна, существует непроходимая пропасть, через которую можно перебросить только один мост, всем известный, — пробуждение… Раз вы его перешли, все кончено: этот мост проваливается в пропасть. В конце концов, эта наша фантазия прогуливается в призрачном царстве Морфея, а тело преспокойно лежит в кровати…
— То, что вы говорили, барон, — вмешался Гейст, — касается все того же тела, т. е. нашей материальной жизни… Но, кроме тела, есть еще нечто другое, для которого не существует препон… По нашему учению, человек, кроме тела и духа, обладает еще астралом, с которым и происходят разные приключения, независимо от нашей телесной оболочки… Но я не буду об этом распространяться, так как (не знаю, как другие) очень интересуюсь дальнейшим, т. е. тем, что произошло с Нерехтиным во сне.
— Я вернулся в Петербург, — продолжал Нерехтин, — поздней осенью и вскоре по приезде получил письмо от особы, о которой я вам упоминал, с извещением, что она скоро приедет с семьей в Петербург. Странное дело: вместо того, чтобы обрадоваться, я вдруг впал в какую-то беспричинную меланхолию. Чтобы рассеяться, я отправился в какой-то театр и вернулся домой довольно поздно, написал письмо и лег спать… Я вообще не боюсь спать в темноте, но на этот раз мне почему-то стало жутко и я оставил гореть одну лампочку, набросив на нее красный шелковый платок. Я долго не мог заснуть и старался думать о своем одиночестве и что уже ради этого следует жениться.
Затем я глубоко заснул, и вот вижу, будто я нахожусь в какой-то полуосвещенной комнате, вроде обширной передней. Около внутренней деревянной лестницы, ведущей куда-то наверх, в кресле сидит женщина в темном платье. Когда я вошел, она подняла на меня глаза и горько заплакала. Она была еще молода, но скорее некрасива, и тем не менее мне стало жаль ее. Я начал ее утешать; ей, видимо, это было приятно, но она продолжала плакать и в чем-то меня упрекать. Я никогда ее не видел, ни во сне, ни наяву, и поэтому спросил: «кто она и отчего она плачет?» Она с удивлением на меня посмотрела и стала что-то говорить, как будто одно и то же, но я ничего не мог расслышать и только видел, как шевелятся ее губы… Так я простоял около нее довольно долго, как вдруг на лестнице раздались тяжелые шаги… Тогда она вскочила и хотела схватить меня за руки, как бы ища моей защиты, но в этот момент что-то толкнуло меня в грудь, и я проснулся… Оказалось, что это разбудила меня моя собака, вскочившая неожиданно ко мне на кровать. Сон, как видите, с внешней стороны был совершенно неинтересен и он произвел на меня впечатление только потому, что все это я видел так же отчетливо, как наяву… Через неделю повторилось почти то же самое, и я опять увидел «ее» в той же обстановке, но на этот раз она уже меня держала за руки, и мне казалось, что мы с ней связаны чем-то очень важным…
Я забыл сказать, что в тот момент, когда я засыпал, мне казалось, что пахнет теми самыми крепкими духами, которыми был надушен платок гадальщицы. И вот, в третий раз, засыпая, я ощутил по обыкновению знакомый запах, но на этот раз он мне показался до крайности приятен, и я сам стал искать «ее» в царстве сна. Искал я эту «женщину» довольно долго, с трепещущим от необъяснимого волнения сердцем и, наконец, нашел в какой-то фантастической обстановке; она была в легкой воздушной одежде, и все в ней казалось прекрасно и пленительно, хотя я не могу сказать, что в ней было прекрасно, так как в сущности она была, как я уже говорил, скорее некрасива… Помню только, что от нее веяло удивительной свежестью, и кожа у нее была ослепительной белизны и нежная, как ткани, в которые облекаются небесные Пери. Когда я обнял ее в восторженном порыве, она засмеялась беззвучным смехом, в глазах ее блеснула радость и она торжествующе прильнула своими губами к моим губам и… от этого поцелуя я едва не за-дохся и проснулся с сильно бьющимся сердцем. Голова была у меня тяжелая, точно я целую ночь предавался кутежу.
Я всячески старался освободиться от впечатлений этого странного кошмара и нарочно долго гулял по улицам и по набережной. На другой день приехала моя невеста. Хотя я и обрадовался ее приезду, но она все-таки сразу заметила во мне какую-то перемену, рассеянность, в которую я впадал, в особенности по вечерам, и я видел, что мое состояние ее огорчает. Она даже советовала мне обратиться к врачу, но я не хотел признавать себя больным и силой воли пытался сбросить с себя это настроение, старался веселиться и не думать ни о чем. Но когда наступила седьмая ночь, я стал впадать в какое-то безвольное состояние и почувствовал, что меня опять тянет туда, к «ней»… Я уже вам упомянул про мою собаку… Это прелестный черный кинг-чарльз, с огненными глазами. В этот вечер Капи — так зовут мою собачку — ни за что не хотел укладываться в свою корзинку и все время слонялся из комнаты в комнату, как будто ища что-то такое, а когда я сам лег в постель, то вдруг стал выражать беспокойство, потом подбежал к открытым дверям, насторожился и стал тревожно лаять в пустую комнату, то делая прыжки вперед, то пятясь назад перед каким-то воображаемым врагом… Когда я, наконец, на него прикрикнул, то он неохотно пошел в корзинку, но и там продолжал ворчать… Между тем, проклятый запах знакомых духов коснулся моего обоняния, и я быстро стал уноситься в область сна… Какой-то тайный голос старался предостеречь меня, чтобы я уходил от «нее» (вероятно, это Капи не переставал ворчать), но я забыл все и начал опять поддаваться обаянию ее ласки. Однако, на этот раз в ее глазах вместо радости было что-то серьезное и сосредоточенное… Я помню, что среди окружавших нас предметов было небольшое овальное зеркало. Поднеся его к моему лицу, она хотела, чтобы я непременно в него взглянул. Тогда я сразу вспомнил парижскую гадалку, понял, что я сплю, и решил проснуться, но она догадалась, что я хочу «проснуться», и стала меня с каким-то отчаянием торопить непременно заглянуть в зеркало… Лицо ее исказилось злобой, и побелевшие губы бормотали страшные угрозы…
Сначала в зеркале не отразилось никакого лица, но я чувствовал, что еще мгновение — и со мной случится что-то ужасное, и вдруг вспомнил какую-то молитву… Тогда она начала тревожно грозить мне пальцем, предостерегать от чего-то и вглядываться вдаль, потом как-то расплылась и исчезла… и я опять проснулся от звона разбившегося стекла…
Около моей постели стояла собака и, с довольным видом помахивая хвостом, смотрела мне в глаза. Чем она была довольна, я не знаю, так как в то время, как я спал, она умудрилась уронить на пол небольшое овальное зеркало, лежавшее на туалетном столике, которое и разбилось на мелкие куски.
Нерехтин остановился на минуту, подумал и затем прибавил:
— Вот пока и все, что со мной случилось… Я, однако, предупреждал, что вряд ли это будет для вас интересно? Впрочем, могу еще прибавить, что вот уже более двух недель, как «она» больше ко мне не является. Во мне борются два чувства: с одной стороны, при одной мысли о возможности повторения этого сна, меня охватывает ужас; с другой, по странному противоречию, у меня иногда является желание ее увидеть; тогда я начинаю ощущать противный аромат и делаю все, чтобы не поддаться странному очарованию…
— Ваш рассказ, — сказал барон, — похож на какой-то сложный кошмар. Очевидно, гаданье произвело на вас более сильное впечатление, чем вы говорили, или… быть может, сама гадалка затронула ваше сердце?
— Я даже не помню ее лица…
— А я нахожу, — сказал Гейст, — что мы здесь имеем дело с очень характерным оккультным случаем. Гадалка Эстер, очевидно, была недовольна вашим насмешливым отношением к ее искусству и незаметно произвела над вами энвольтование. Ароматы при этом играли большую роль, и каждый имел свое значение; вербена есть цветок любви, а ладан в известных случаях означает смерть. Колдуны и гадалки, эти, как мы их называем, «обезьяны» истинных магов, могут принести иногда большой вред. Зеркало, в которое она заставила вас взглянуть, было не простое, а магическое… Очевидно, у нее были недобрые намерения; через зрение можно так же отравить, как и через вкус и обоняние. Та же «женщина», которая вас старалась во сне завлечь в свои сети, очевидно, «ларва».
— А что такое ларва?
— Это, по несколько запутанному объяснению Гуайта, существо фантастическое и бессвязное, хотя и реальное, но живущее жизнью других. Они иногда порождаются самими людьми, их дурными делами и чувствами, их злобой и распутством, и тогда они привязываются к тем, кто их породил. Ваша ларва имела намерение выманить ваш астрал и овладеть вашим материальным телом. Счастье ваше, что вы не увидали вашего отражения в том зеркале, которое она вам подносила! Ваш астрал там бы так и остался и тогда вы вдвойне бы умерли… Что же касается вашей собаки, то этот вернейший и благороднейший друг человека обладает способностью видеть угрожающих нам ларв и предупреждает о них своего господина… На ваше счастье, на святках я еду по одному делу в Париж. Я постараюсь разыскать вашу гадалку и разрушить ее зеркало, а с ним и ее чары… А пока берегите вашу собаку…
— Ну, а что же ваша невеста? — спросил поэт.
Нерехтин улыбнулся и, помолчав несколько мгновений, отвечал:
— Она мне дорога по-прежнему и, если ничего не случится и наш добрый волшебник разрушит магическое зеркало, то я надеюсь пригласить вас всех пожаловать на мою свадьбу…
1912 г.
ИСКУШЕНИЕ (Рассказ о духовидцах)
…Лестница, по которой я поднимался, по случаю летнего времени, не была освещена, и я светил себе спичками, чтобы найти его квартиру. В полутьме дождливого летнего вечера мною овладело неприятное чувство жуткости. Это происходило от легкого нездоровья, вследствие кошмара, случившегося со мною накануне, и присущей мне нервности. Я еще не боялся, но уже находился, так сказать, в преддверии страха. Что-то необъяснимое и бесформенное уже тянуло ко мне свои холодные объятия. Я должен признаться, что моя душа всегда была склонна ко всему чудесному, в противность разуму, воспитанному на положительных науках, не допускающих, чтобы дважды два было пять. А между тем в доме, куда я должен был войти, мне, быть может, сегодня же докажут прямо противоположное.
Так говорил во мне какой-то внутренний голос, который действует совершенно по-своему: допускает то, в чем сомневается разум, и, наоборот, сомневается в непреложных истинах, установленных тем же разумом, и заставляет нас делать иногда в жизни поступки, противные установленному порядку, и просто даже безумства. И вот, в противность разуму, воображение уже начинало работать в моей голове; оно уже собирало краски на свою волшебную палитру, хотя еще далеко не было известно, в чем будет состоять картина. Между прочим, мне почему-то вспомнился следующий эпизод из моего детства.
У нас в семье жила горничная, бывшая крепостная моей бабушки. Это была красивая и здоровая женщина. Мы жили летом в деревне, и вдруг она заболела какой-то странной болезнью, которую не мог объяснить и приезжавший из города доктор, пичкавший ее касторовым маслом и всякими другими латинскими снадобьями. Перед смертью ей стало лучше. За день или за два до ее кончины я зашел к ней в комнату, и старая няня ей сказала при мне: — «Ну, вот ты, Аннушка, слава Богу, поправляешься», на что Аннушка ответила: — «Нет, матушка, я уж не поправлюсь. Сегодня на рассвете я сама себя видела. Все еще спали, и ты спала. Вдруг слышу, кто-то идет мерным шагом, да как-то осторожно, как будто боится кого-то разбудить. Я сначала думала, не ко мне ли кто идет, а она прошла мимо и опять как будто возвращается. Я и спрашиваю: — “кто это?” Тогда она остановилась, дверь приотворила и сказала: — “это я”… И вижу я, что это я сама стою в дверях, в белой кофте и в юбке. Постояла, посмотрела, закрыла дверь и ушла».
Моя няня ни на мгновение не сомневалась в смысле и сущности этого рассказа и только прослезилась и сказала: — «Ах, ты Господи, Господи! Ну, Бог милостив, Аннушка! Может быть, Он тебе и поможет. А я вот завтра к обедне схожу и за тебя просвиру выну».
Я почувствовал большой страх от этого рассказа и, когда вышел с нянькой от больной, то стал ее расспрашивать: «Неужели случаются такие страшные вещи, что человек видит самого себя?» На это нянька отвечала, что мне следует пойти побегать да поиграть, а об этом не думать. Но я слышал потом, как она говорила кучеру: — «Ей надо было притаиться и на образа посмотреть, а она, вишь, ее окликнула», на что кучер заметил: «Да, ежели смерть под окнами ходит, так оно тово…»
Этот отдаленный эпизод из моего детства я вспомнил, когда уже стоял у дверей его квартиры, и при этом невольно подумал, что старая нянька права и что если бы Аннушка не позвала привидение, то оно бы ей и не показалось…
«Не вернуться ли домой», — сказал внутренний голос, а рука между тем прижала пуговку звонка…
Мне отворил дверь молодой лакей и, пока я оправлялся в передней, пошел обо мне докладывать господам. Хозяин вышел встречать меня в гостиную и, обменявшись приветствиями, повел меня в столовую, где все сидели за чаем.
Общество казалось невелико. Оно состояло из сестры хозяина дома, сидевшей за самоваром, очень похожей на нее маленькой девочки, которая вскоре ушла, и пожилого господина с волосами, наполовину поседевшими, в форме генерала в отставке… Мне дали чаю и затем разговор завязался о разных не относящихся к делу предметах. Пожилой господин говорил о каком-то новом лекарственном растении, вывезенном из Америки. Потом стали говорить о том, что в тяжких и сложных болезнях доктора обыкновенно не помогают и что если кому суждено выздороветь, то выздоровеет и без доктора. При этом все тот же господин рассказал, как у него был болен единственный сын, положение больного казалось совершенно безнадежным, и вдруг он чудом каким-то выздоровел.
После этого наступило минутное молчание. Тогда, будто встрепенувшись, Андрей Иванович сказал:
— Григорий Григорьевич! Вот господин Д. давно уже говорит мне о своем желании ознакомиться с сущностью и явлениями спиритизма, не для какого-либо глумления, а ради любознательности…
— Да, — сказал Григорий Григорьевич, обращая ко мне свой взор, — мне Андрей Иванович уже говорил об этом и даже предупреждал, что вы сегодня к нему зайдете. Я с удовольствием готов удовлетворить ваше любопытство, но предупреждаю вас, что отношусь к явлениям спиритизма серьезно, с верой и поэтому надеюсь, что что бы я вам ни рассказывал, вы не сочтете меня за сумасшедшего или за мистификатора. Я скорее согласен на первое, чем на второе, потому что в мои годы и в моем положении мистифицировать кого-либо было бы непристойным шутовством.
Я на это возразил, что заранее не сомневаюсь в его искренности, что же касается хозяина дома, то я его знаю, как человека серьезного и порядочного и что раз мы собрались говорить серьезно, а не забавляться, то я и не допускаю мысли, чтобы меня стали поднимать на смех.
— Вот и прекрасно… Теперь, прежде чем я начну вам рассказывать, как я сделался спиритом и чему я был свидетелем, — а рассказ мой займет довольно продолжительное время, — я должен попросить Андрея Ивановича сделать нечто вроде предисловия и рассказать сначала о себе, так как он первый ознакомился с явлениями спиритизма, и уже от него я узнал, что такое спиритизм.
— Вы помните, конечно, — начал тогда Андрей Иванович, — появление первых статей Вагнера о спиритизме в одном серьезном и большом журнале, кажется, в «Вестнике Европы». Прочитав их, я был удивлен по многим причинам. Во-первых, я удивился необычности и странности явлений, описываемых профессором; во-вторых, тому, что профессор решается говорить о них серьезно и даже как бы применяя научный метод к своему изложению; наконец, в-третьих, — что серьезный журнал все это напечатал и, сколько помню, даже без замечаний и оговорок. Потом, если вы помните, на спиритов и на спиритизм посыпались возражения, где к научным доводам примешивалось немало злых насмешек. Спириты защищались довольно туманно, но, что меня поразило тогда еще, упорно и спокойно. Вот я и подумал: «Если так, то, значит, тут что-нибудь и есть… Дай-ка и я попробую, сделаю опыт и посмотрю, что из этого выйдет». Дело было летом, семья моя была на даче, но мне приходилось часто бывать в городе; на зимней квартире оставался только один человек. Мы сговорились с моим двоюродным братом посвятить спиритизму несколько вечеров. В один вечер мы выбрали с ним небольшой стол, сколько помню, четырехугольный, и, сев за него друг против друга, положили на него руки, как полагается. Мы сидели с ним в полной тишине, в ожидании явлений, в течение часов двух с лишним. Перед сеансом мы условились не разговаривать и, поэтому, почти неподвижное и продолжительное сидение было утомительно. Но в первый вечер ничего не вышло. Мы встали несколько разочарованные и утомленные, но решили сойтись на следующую ночь. На следующую ночь мы просидели три битых часа и опять ничего; никаких последствий. Двоюродный брат предложил мне бросить это дело, но какой-то тайный голос во мне говорил: «потерпи еще немножко», и я сказал своему двоюродному брату: «нельзя так бросать; попробуем еще два или три вечера; если б все отказывались после двух неудач, тогда многое, что теперь известно и очень важно, оставалось бы для человека в полном неведении». Он согласился, и вот, не помню, на третий или четвертый раз, через какие-нибудь двадцать минут, не более, ко мне неслышно протянулась через стол чья-то рука и тронула меня. Я ясно почувствовал ее прикосновение в то мгновение, когда всего менее этого ожидал… Я испытал странное чувство, не говоря уже о страхе, и скорее вскрикнул, чем сказал: «Это ты меня трогаешь?» «Нет», — отвечал он с удивлением, и я сознавал и чувствовал, что это не он меня тронул. Через какие- ни-будь две-три минуты он тоже вскрикнул и повторил тот же вопрос. Неизвестные руки, откуда-то появившиеся в темноте, трогали то меня, то его. Потом стал стучать стол и отвечать на наши вопросы. Не помню, как кончился этот сеанс, но помню, что когда мы вышли в освещенную столовую и сели ужинать, то ни один из нас почти не притронулся к пище, и оба мы сознавали, что случилось нечто очень важное. После того мы повторяли сеансы чаще и с большей охотой; затем пригласили участвовать двух-трех близких приятелей, в которых мы были уверены, что они не подымут нас на смех и поймут, что мы серьезно ищем разъяснения столь загадочных явлений. Между прочим, и она принимала участие, — прибавил Андрей Иванович, указывая на свою сестру.
— И что ж, вы тоже видели явления? — спросил я, оборачиваясь к сестре хозяина.
— Да, я тоже видела, — отвечала она спокойным голосом, наливая чай.
— Таким образом, — продолжал Андрей Иванович, — постепенно мы были свидетелями всевозможных явлений, о которых вы, вероятно, слышали или читали в книгах. Кроме того, я оказался очень сильным медиумом. В моем присутствии явления делались разнообразнее и ощущительнее. При этом я, как говорится, впадал или в полный транс или в половинный. Я находился в состоянии какого-то забытья: это сон, но только какой-то особенный, что-то вроде магнетического сна, как прежде его называли. Теперь я уже давно не принимаю участия в сеансах, да и медиумическая сила стала во мне ослабевать. На этом кончается мое предисловие, а уже продолжать будет Григорий Григорьевич.
Григорий Григорьевич затушил докуренную им папиросу, откашлялся и начал:
— Прежде всего, надо вам сказать, что я старый друг этой семьи. Уже много лет я принят здесь, как свой человек, да и они у меня бывают частенько запросто. Говорю это для того, чтобы напомнить вам, что обмана между нами быть не может. Конечно, шутка возможна, но всякая шутка имеет свое место и свои пределы. Кроме того, я должен оговориться, что до того, как я сделался спиритом, я был человек маловерующий или, если хотите, совсем не верующий. Я, конечно, допускал, что при наших пяти чувствах и ограниченности ума человека, мы не в состоянии понять и определить, что такое пространство, время, материя; но в то же время я признавал очень остроумной теорию Дарвина о половом подборе, считал непреложной истиной закон Лавуазье, что «в природе ничего не создается и ничего не исчезает», а о Боге, признаться сказать, никогда не думал. Ведь мы с вами теперь говорим искренне, по душе, а потому я вам и скажу, что по теперешнему моему убеждению безусловный атеизм есть или заведомая ложь того, кто заявляет себя атеистом, особенного рода кокетство, или безнадежная, тупая ограниченность человека, который живет инстинктом и только думает об удовлетворении своих скотских потребностей. Понятная вещь, что прежде я никогда не просил Бога о чем-либо, никогда не молил его о прощении, не благодарил за счастливые минуты в жизни, а уж тем более за испытания, который выпадали на мою долю. Присутствие же Его на небе было для меня столь же безразлично, как существование жителей на луне… Впрочем, чтобы не отвлекаться много в сторону, перехожу к интересующему нас предмету…
Раз как-то я прихожу к Андрею Ивановичу. Он мне и говорит: «Так и так, устроили мы сеанс и вот что произошло». Я, конечно, сказал, что все это вздор и пустяки, а Андрей Иванович говорит: «нет, не вздор» и предложил мне испытать самому. Я сначала отказывался, говорил, что даже совестно этим заниматься, но он уперся на своем. Нечего делать, пришлось согласиться. И представьте себе, в тот же вечер я был свидетелем замечательных явлений. Я уже не говорю о том, что стол вертелся, стучал, отвечал на наши вопросы и даже становился тяжелее и легче по нашему желанию. Произошло нечто совершенно необъяснимое… Сеанс происходил в столовой, при спущенных портьерах. Стаканы на чайном столе прыгали и перемещались. Андрей Иванович оказался очень сильным медиумом… Поэтому все явления в его присутствии происходили при самой разнообразной обстановке; требовалось только общее сосредоточение. Тогда, чтобы более убедиться, что обмана нет, я взял его за обе руки, а колени зажал между своими коленями. Через каких-нибудь десять минут в воздухе начали летать различные предметы…
Он минуту помолчал, потом начал снова.
— Первый же вечер произвел на меня такое впечатление, что я решился продолжать опыты; на этот раз уже я упрашивал Андрея Ивановича собраться еще несколько раз подряд. Между нами было такое согласие, что явления с каждым разом усложнялись и делались все поразительнее и поразительнее. Надо заметить, что в этих явлениях вообще трудно уловить логическую связь и установить общий закон, но, однако, при всей их капризности, в них существует известная последовательность. Сначала начинаются явления динамические: вертится стол и стучит; это самое простое; потом начинается, по желанию присутствующих, изменение веса стола, перелет предметов из одного места в другое; после этого, а иногда и одновременно, ощущается прикосновение чьих-то рук. Мы самым строжайшим образом поверяли друг друга и, тем не менее, руки, самые настоящие руки, с пятью пальцами, теплые, а иногда и холодные, быстро прикасались к нашему телу, с неуловимой скоростью меняя место в пространстве.
— Неужели вам не было страшно? — спросил я.
— Очень было страшно; в особенности первое прикосновение наводит ужас… Сначала я так испугался и растерялся, что через несколько минут мы принуждены были прекратить сеанс. Я не мог переносить более… Потом я постепенно привык, хотя долго еще испытывал особую тревогу, даже тогда, когда я только приступал к опытам. После динамических, начались явления высшего порядка. Появился свет, а вместе с ним видимые предметы, непонятно откуда являющиеся. Например: в углу стояли цветы и вдруг среди листьев загорался свет; он то светил, то потухал, затем опять начинал мерцать, как бы собираясь с силами, и, наконец, над цветами подымался световой шар. Этот шар незаметно менял места: то он тут, то он там; при этом он менял и цвет: то был белесоватый, то розовел, то зеленел, то принимал бледно-синеватый отблеск, и, странное дело, при этом последнем цвете я испытывал наибольшую душевную тревогу. Я иногда вскрикивал: «Видите, видите!»…