Прокотиков (сборник)
© Макс Фрай, составление
© ООО «Издательство АСТ», 2015
Лора Белоиван
Каждый охотник желает знать
Что запомнилось про этот год:
1. Квадрат света на полу, точно по центру квадрата спит кот, над котом, ломая геометрию и физику света, тянется из окна палка золотой пыли, прямая, толстая, безопасная, глупая – хотела погладить кота и идти дальше, но ничего у нее не вышло, запуталась в коте, завязла в его мехах, стекла по котовой спине, по бокам, разлилась квадратом по полу, перестала быть; это октябрь.
2. Вырезанная из небесной картонки лошадь: вышел однажды за полночь (надо было вынести мусор) – пересек двор, открыл калитку, ступил в казенную уличную тьму (контейнер сразу за забором) и столкнулся лицом к лицу с лошадью, лошадь возвышалась над ним трагическим силуэтом, заслонившим звезды, лошадь, – сказал, – ты чья, хочешь хлеба? – лошадь кивнула, он положил пакет на крышку мусорки, метнулся в дом, вынес буханку – лошадь вежливо отъела половину, а от второй, поблагодарив, отказалась и пошла прочь, и он увидел, что лошадь в попоне, и с облегчением понял, что она не сирота, а просто полуночница и интроверт; это был ноябрь.
3. Сорока, унижавшая крысу: шел из магазина, задрал голову на звук самолета, тут же поскользнулся – снегу намело, прикрыло вчерашнюю злую гололедицу, передвигаться нужно было ювелирно, какие там самолеты – упал навзничь, но в мягкое, вдобавок получил утешительный приз, так как прямо под самолетом, на десять километров ниже, пролетала сорока, а в клюве у нее был зажат крысиный хвост, а на противоположном конце хвоста смиренно болталась его обладательница, живая и здоровенная как кабан – сорока сделала два круга над сугробом возле высокого красного забора с портретом собаки, прицелилась и разжала клюв, и крыса спикировала в снег, воткнулась в него ножичком, а сорока села на забор и захохотала, и он хохотал вместе с сорокой, гладя на то, как крыса выбирается из сугроба, как садится на него толстой задницей, как отряхивает свое матерое коричневое пальто от снега, как злится на сороку и на человека, валявшегося рядом, а потом удаляется куда-то в сторону калитки, важно, гордо, как будто это ее дом, ее собака во дворе и ее счет за электричество на столе в кухне, как будто замыслила написать петицию в ООН (Уважаемый господин Пан Ги Мун, хочу сообщить вам о фактах беззакония и унижения – ну и так далее); это был уже декабрь, две недели до дня рождения, оставалось пережить его – и все: свобода. Оставалось пережить.
…В декабре, 27-го, ему исполнится 40, и можно будет возвращаться к большой жизни, которой, правда, больше нет, но вдруг. Год назад, 26 декабря, он переехал в Южнорусское Овчарово, забрав с собой кота, ноутбук и какие-то одежды – потом пришлось докупать нужное в местном магазине, в город не поехал, потому что машину загнал в гараж и ни разу за весь год не выгнал ее попастись: заходил иногда, прогревал двигатель, и все. Никто из тех, троих, не уточнил, чего ему опасаться в 39, это он сам решил – и даже не решил, а почувствовал – что смерть будет подкарауливать его в дороге; дорогу он вычеркнул. А вместе с ней и все остальное.
4. Скрип кедра: в ту ночь налетел ураганище, кедр скрипел под ударами ветра, дом вибрировал и стонала крыша – а может быть, и не в дороге дело, думал он, может быть, вот оно, пришло, и некуда мне деться, вот он я – не забирай меня, слышишь?
Не забирай меня, эй, ты, слышишь? – валялся в температуре, – кто будет кормить кота? – Это тоже был декабрь, за девятнадцать дней до дня рождения, накануне прочитал в Интернете, что собака, оставшись в запертом доме с умершим хозяином, начинает жрать его труп через две недели, а кот на второй день; слышишь, скотина, вставай, просыпайся, я покажу тебе, как открывается мешок с твоей сухомяткой, а кран на кухне я заменю завтра же, знаешь какой поставлю? – лапой нажмешь сверху, и все, я потом покажу тебе, не пропадешь, потом тебя спасут, а срать, если я все, можешь где угодно.
…Хотя большей частью совсем о ней не помнил. Даже удивлялся: о чем еще думать в каждый из этих 365 дней, любой из которых мог стать последним? Но вот поди же ты: не думал, и все. Только однажды: когда простудился и схлопотал 39,5 – подумал, что же будет с котом, если вдруг это она и есть. На следующий день встал и, как обещал, сходил в «Антонию», купил другой кран на кухню. Попытался научить кота отжимать лапой рычаг смесителя, но кот повторить маневр отказался. «Ничего, – сказал коту педагогическим голосом, – нужда заставит, нажмешь». Какая нужда? Такая-сякая нужда.
5. Фазаны. Их было десять или больше, они слетелись к зарослям калины в углу сада, он долго смотрел на них в окно, и кот тоже смотрел, и челюсть его дрожала мелко, и издавал он звук, похожий на блеянье овцы, и вожделел фазанов – ты дурак, дурак ты, они ж выше тебя в холке, они тебя порвут и затопчут, ты посмотри, сколько их и какие они здоровенные – фазаны обрывали ягоды, снег вокруг калин весь был покрыт кровавыми брызгами – фазаны выедали из ягод семена, пренебрегая мякотью – кот не слышал его убеждений, кот дрожал челюстью и блеял; это тоже был декабрь, но еще тот, прошлогодний, почти неопасный.
Вместе с дорогой оказались вычеркнутыми: малые намеки на личное, работа, еще раз работа и еще раз работа; а также поездки в бассейн и на баскетбол по пятницам. А больше, кажется, и ничего: ну, просто жизнь, и все.
…В Овчарово переезжал будто спал. Дом купил, как потом довольно быстро понял, втридорога, но тогда ему и в голову не пришло ни поторговаться, ни изучить рынок деревенской недвижимости, схватил первое, где не надо было топить печку углем и таскать воду из колодца, но не потому, что лень было или не умел, а просто из вежливости: хотелось продемонстрировать смерти, что не считает ее дурой и готов усложнить задачу (хер тебе, смерть, а не угорание мое от несвоевременно закрытой вьюшки; хер тебе, смерть, а не утопление меня в обледенелом колодце). По этой же причине (хер тебе, смерть, а не ломание моей шеи при падении с лестницы) дом выбирал одноэтажный. Это были ритуальные телодвижения, почтительная игра в ладушки – он действительно был уверен, что ни печной угар, ни неловкое падение с верхней ступеньки, ни колодезная вода не грозят ему; только дорога, только путь.
6. Путь от дома до почты. Две параллельные линии, вытатуированные в памяти цветной китайской тушью – синяя линия дороги, сиреневая линия заката. На почту ходил всегда под вечер, чтобы наверняка не стоять в очереди – забирал посылки из интернет-магазинов, избегая ездить в город за нужными вещами. Весной, летом и осенью дорога на почту была другого цвета, и он не обращал на нее внимания.
Он не обратил внимания даже на второе пророчество, не говоря уж о первом. Первое было в первом классе, когда старшая сестра, старая дура-восьмиклассница, не прогнала его, салабона, спать, а разрешила сидеть вместе с ними, четырнадцатилетними дурами, и пялиться на блюдечко, которому дуры задавали вопросы и сами же себе по слогам отвечали – он и знать не знал, что они читают ответы, а не придумывают их из головы, он удивлялся дурацкой игре, смысла которой не понимал, и когда дошла его очередь, спросил, кривляясь: «когда я умру», и старая дура-сестра ответила «Три, девять, в тридцать девять, долго еще».
Обеспечить коту доступ к воде догадался по-другому: просто стал оставлять дверь в туалет открытой, а с унитазного бачка снял крышку. Бачок всегда полон воды, хоть обпейся. Ходил и напевал два дня подряд: «Эй, чувак, не пей из унитаза, ты умрешь, ведь там одна зараза». Мешок корма, труп хозяина да унитазная вода – продержишься, кот.
7. Труп младенца, закутанный в одеяло. Его везли на санках девочки в ярких комбинезончиках, таких ярких, что в глазах рябило. Четыре тропические птички и труп младенца посреди синей линии дороги (сиреневая линия заката была выше и левее); он встал как вкопанный – девочки, что это?! А они: «нам мама разрешила». И только вглядевшись в стеклянные (силиконовые?) глаза мертвого ребенка, понял, не до конца веря себе: кукла. Их стали делать очень реалистичными, просто невозможно реалистичными, непонятно, как можно с этим играть, это надо скупать и массово хоронить за пределами кладбища, а они играют. Мама им разрешила.
Мама разрешила ему не ехать с ними на дачу – с условием, что непременно приедет через три дня и привезет ту большую кастрюлю, в которой – «ну, та, зеленая, на балконе стоит, мы в ней капусту еще солили» (кастрюля не влезла в машину; еще бы). Оставила 17 рублей: 15 – царский подарок по случаю поступления в университет, 2 – на сахар, хлеб и электричку. Он купил себе гитару – она стоила 16, пришлось занять рубль из хлебно-сахарных, а оставшийся рубль у него прямо возле магазина выманила цыганка – такой красивый, молодой, дай погадаю на любовь, на жизнь погадаю, на смерть погадаю, – а когда он кинулся спасать исчезнувшую бумажку и вцепился в цыганкин рукав, та ткнула ему в лоб коричневым пальцем и протараторила: «Все вижу, все скажу: путь человека имеет начало и имеет конец, конец пути начало бесконечности, что потеряешь, то обретешь, что обретешь, то оставишь, умрешь в 39 лет». Ну и блюдце, конечно, он тогда сразу вспомнил, но как вспомнил, так и забыл. Было бы о чем думать: 39 лет – нормально, пора; где денег взять на электричку? – поехал зайцем. Бегал от контролеров, как сайгак: раза три билеты проверяли.
8. Лето, море, центральный овчаровский пляж, устал загорать, встал, пошел в воду, окунулся, поплыл с закрытыми глазами – солнце сверкало нестерпимо, и блики от воды усиливали солнечную атаку – плыл, плыл, плыл, плыл – пока не ткнулся лицом во что-то нетяжелое, твердо-мягкое; открыл глаза: синий пакет, в нем квадратная вещь. Открыл, заглянул – кусок сала в укропе. Что обретешь, то оставишь; шмат сала килограмма на полтора, оттолкнул его рукой, пакет захлестнуло, и добыча пошла ко дну – так ржал, что едва не захлебнулся, и только вечером вспомнил, что до сорока лет еще почти полгода и что путь по воде все-таки тоже путь.
Третья встреча произошла через двадцать лет после цыганки, два года назад, в Китае: работал по контракту. У него вообще была хорошая работа, жалко было уходить вот так, как он это сделал – на пике карьеры, с отличным бэкграундом и прекрасными отчетливыми перспективами. Ушел-то, собственно говоря, потому, что сходил к китайской гадалке: случайно получилось, подошел в даосском храме к уборщице, а она и не простая. Нет, она не подбрасывала монетки и не рисовала линии (о И-Цзин, ты никогда не врешь, но в умелых руках всегда подаешь надежду тому, кто в ней нуждается), она смотрела выше глаз в переносицу, трогала голову и говорила стихами – твои числа 3 и 9, они очень влияют на твою жизнь, а больше я тебе ничего не скажу.
И еще целый год после этого он умудрялся не строить планов по спасению.
9. «Никому не говори». Эту фразу, накаляканную на бетонном заборе вдоль синей линии, он увидел в первый же раз, когда выбрался из своего нового жилья прогуляться и купить корма для кота. Шел и думал: «Само собой, не скажу». Приличного корма, кстати, ни в одном деревенском магазине не оказалось, пришлось возвращаться ни с чем и делать заказ в интернет-магазине: слава богу, заказы из зоомагазина привозил курьер, это выходило чуть дороже, но хотя бы не нужно было закладывать время на почтовую доставку. И когда шел обратно, увидел, что бетонный забор сплошь исписан всякой фигней, и самыми крупными мессэджами были вовсе не «никому не говори», а «на суханку свернешь гондон найдешь» и «максим ты мне не нужен». «Никому не говори» терялось среди букв и примитивных непристойностей; странно, что он вообще увидел эту фразу. И не только увидел, но и уверен был, что она на заборе единственная.
Невозможность рассказать кому-либо о числах «3» и «9» не угнетала его, хотя несколько раз за последний год он как будто предчувствовал возможный соблазн проболтаться; только переехав в деревню, испытал облегчение: чем меньше коммуникаций, тем выше безопасность, как будто предсказание только и ждет, когда он облачит его в слова, тогда оно получит полную власть над ним; а до тех пор, пока он молчит, оно ничего не сможет сделать. Или почти ничего. Он даже коту не рассказывал подробностей, если не считать инструктажа по унитазной воде, сранью и пакету с кормом.
Кот все-таки вырвался наружу. Блеял, блеял, тряс челюстью, а потом взял и выломал оконную сетку, подкараулив оставленное открытым окно – декабрь, а теплынь какая на дворе, надо же: +4 на солнце, с крыш течет, с кедра течет, с калины течет прямо на фазанов. За день до спасительного сорокалетия сложил истекающего кровью кота в машину – кто б сказал, что фазан способен выдрать коту глаза, не поверил бы – и рванул в город.
10. Сверкающий асфальт удивительно похож на море.
В ветклинике коту умыли рожу, зашили порванные веки и сказали: «теперь как Вий». Глаза оказались целыми: видать, зажмурился, когда получал.
Обратно ехал в крайнем правом, со скоростью, при которой впору аварийку включать. Ну и включил, чтобы не фафакали со всех сторон.
Доехал, припарковался возле забора, вынул кота из машины, занес домой и, как был в куртке, лег на диван и натянул на голову плед.
До сорокалетия оставалось семь часов.
Проснулся в шесть утра. Рядом с ним на диване спал кот.
Встал, подошел к окну. Уперся лбом в стекло и расплющил нос. Вгляделся в утреннюю зимнюю темень. Присвистнул. Хмыкнул. Протер глаза, еще раз вгляделся в улицу, сладко, со вкусом потянулся и сказал:
– Вставай, кот, у нас машину угнали.
Нина Хеймец
Ртуть
Я не знала, кто нарисовал этих кошек, да это было и неважно. Просто однажды я увидела, что они есть. Я шла в школу, обычной дорогой. Сначала – по тротуару, вдоль шоссе, а потом нужно было перейти на асфальтированную тропинку, ведшую вглубь квартала – мимо гаражей, железнодорожной поликлиники, какого-то завода с кирпичной трубой и мимо дома за высоким забором. Все дома в нашем районе были кирпичными, а этот – деревянным, неизвестно как сохранившимся. Дом был двухэтажным, сколоченным из досок, покрашенных зеленой краской. Краска давно облупилась, пошла трещинами, в которых проступала темная, набухшая от дождей древесина. Иногда мне казалось, что, если дождь продлится дольше – неделю или, может быть, месяц, – это темное и волокнистое выбьется на поверхность, вывернет доски наизнанку, краской внутрь. Калитка в заборе была всегда заперта на замок, но в доме все же кто-то жил – в окнах второго этажа, видных с улицы, стекла были целыми и чистыми – во всяком случае, они блестели на солнце. Однажды, когда я шла там вечером, мне показалось, что в окне горит свет. Но он был тусклым, горевшим, казалось не в самой комнате, а где-то в коридорах, – так что я не была уверена.
В тот день я шла, почти не глядя по сторонам. Было начало осени, на кустах, росших вдоль тропинки, выросли белые ягоды. Многие из них уже упали на асфальт и смешно щелкали, если попасть на них ботинком. Я смотрела под ноги. Когда я поравнялась с деревянным домом, что-то заставило меня остановиться. Сбоку, там, где, если не смотреть туда прямо, всегда было темное пятно, что-то изменилось. Я повернула голову. За растущими вдоль забора кустами было что-то нарисовано. Я подошла поближе и раздвинула ветки. Я увидела крышу, покрытую серым металлом. Над крышей горели звезды. Вдалеке светились окна многоэтажек. На крыше сидели кошки. Две из них смотрели друг на друга, а третья, маленькая, – прямо на меня. Кошки побольше были черными, а маленькая – серой, с белым пятном между ушами. Я заметила, что перед каждой черной кошкой на крыше лежала рыбина, а перед маленькой – ничего не лежало, но под ее передней лапой виднелся крошечный блестящий шарик. Я отпустила ветки, вернулась на тропинку.
С тех пор, проходя мимо, я каждый раз останавливалась и, убедившись, что на тропинке никого нет и меня никто не видит, сворачивала с нее к забору. Преодолев сопротивление веток, я пробиралась сквозь кусты, а потом стояла и смотрела на кошек. Сначала я пыталась себе представить, как эти кошки оказались на крыше, откуда они пришли и откуда принесли рыбу – или, может, кто-то им ее принес и положил? И что за шарик придерживает лапой маленькая кошка? Но однажды, стоя там, я поняла, что про них не надо думать, не надо задавать вопросы. Они просто были там, а я на них смотрела.
Так наступила зима. Сугроб подступал к краю крыши, на которой сидели кошки. Казалось, стоит только решиться, сосредоточиться чуть сильнее, чем обычно, шагнуть чуть более смело, и я окажусь там, рядом с ними. Я знала, что подойду к краю крыши, с той стороны, и посмотрю вниз. Я увидела бы город, за ним – парк с замерзшим озером. Глядя сквозь верхушки деревьев, я увидела бы скользящие тени. Наверное, это были олени. За парком начинались гряды холмов, уходившие к горизонту, и там, на горизонте, взгляд различал едва намеченную темную полосу – море. Я отступала от края крыши, оборачивалась к кошкам и снова оказывалась в сугробе, перед дощатым забором.
Потом наступила весна. В тот год было много дождей. Краска, которой были нарисованы кошки, выцвела, они стали почти прозрачными. Каждый раз, проведывая их, я опасалась, что они исчезли. Но кошки пока что были там. Я думала о том моменте, когда я обнаружу, что их больше не видно, но все произошло не так, как я предполагала.
Однажды – это было в начале апреля – я возвращалась из школы и, подходя к деревянному дому, сразу заметила, что что-то не так. Рядом с домом стоял экскаватор, кусты вдоль забора были поломаны, и – я почему-то увидела это не сразу, а спустя несколько секунд – самого забора не было на месте. Я побежала к дому. У экскаватора я остановилась, пытаясь восстановить дыхание. Я заглянула во двор. Теперь, при взгляде на первый этаж, стало ясно, что дом – не жилой. Окна были заколочены ставнями – кроме одного, совсем маленького, с разбитыми стеклами. Входная дверь была распахнута. У меня стучало в висках, и мне казалось, что все, что я видела вокруг – дом, старая узловатая яблоня у калитки, небо над крышей, – наскакивали, наслаивались друг на друга. Я подошла к входной двери, заглянула внутрь. Когда мои глаза привыкли к темноте, я их увидела. Доски были сложены у противоположной стены. Некоторые из них – прислонены к ней вертикально. Прямо перед собой я увидела маленькую кошку с пятном между ушами. Одна из двух черных кошек была там же, но перевернута вниз головой. Доска с ее хвостом стояла чуть в стороне. В штабеле досок, сверху, я увидела одну из рыбин и вторую черную кошку. Я прислушалась: снаружи было тихо. Я не могла их так оставить. Я разобрала штабель, вытащила из него нужные доски и, прислонив их к стене, восстановила рисунок. Правда, как я ни старалась, между досками остались зазоры. Подойдя к двери, я обернулась. За зазорами была темнота. Казалось, она вот-вот прорвется оттуда, и, когда это произойдет, уже ничего нельзя будет соединить. Я закрыла за собой дверь.
Я шла домой и пыталась придумать, что предпринять. Раньше я была только наблюдателем, которому случайно стал известен секрет – даже не сам секрет, а то, что он существует. Но теперь получалось, что кошек могу спасти только я. Если бы кошки оставались на заборе, теряли бы там цвет и исчезли, это было бы в порядке вещей. Но исчезнуть вот так, распавшись на фрагменты, утонув в темноте – нет. Дольше, чем до завтра, кошки не продержатся, это было очевидно. Надо было срочно что-то придумать.
– Завтра туда придут рабочие, – говорила я себе, – завтра уже ничего нельзя будет исправить. На чудо тут уже вряд ли можно рассчитывать. Тут нужно сильное средство, такое, чтобы наверняка. Но что это может быть? «Сильнодействующее».
И тогда я подумала про ртуть. Я вспомнила, как, когда я болела и мерила температуру, мама предупреждала меня, чтобы я осторожно обращалась с градусником. Еще я вспомнила, что годом раньше видела, как бабушка читает в «Науке и жизни» статью про опасные для здоровья вещества в нашем быту. Когда она отложила журнал и вышла из комнаты, я тоже просмотрела эту статью. Она оказалась неинтересной – написанной очень мелким шрифтом, с формулами и без картинок, поэтому читать я ее тогда не стала. Но в том абзаце, что я все-таки прочитала, как раз было написано про ртуть – что она испаряется, и если вдохнуть ее слишком много, то от этого можно заболеть и даже умереть, кажется, так. «Что может быть сильнее средства, от которого можно умереть? – думала я. – Если что-то может на кошек подействовать, дотянуться до них там, куда они удаляются, там, где они растворяются, то это – оно».
…Дома я открыла буфет и взяла оттуда градусник. Должен был быть еще один. Я нашла его в ящике серванта. Там же была жестяная коробка со швейными принадлежностями. Я взяла оттуда три оловянных наперстка. Получилось очень удачно – два было больших, а один – маленький, «детский». Потом я пошла в свою комнату и разбила копилку. Я положила в карман куртки термометры, наперстки, гладкий овальный камень, который я нашла в прошлом году на море, фонарик, деньги из копилки и вышла из дома.
Пришлось обойти несколько аптек – «Для чего тебе столько градусников, девочка?» Когда я подходила к деревянному дому, уже сгущались сумерки. Рядом с домом никого не было. Я вошла внутрь и включила фонарик. Кошки были у стены, как я их и оставила. При свете фонаря казалось, что я вижу их более четкими, но одновременно и более плоскими. Надо было спешить.
Я поставила перед кошками наперстки, «детский» – перед маленькой. Потом я вынула из кармана первый градусник и разбила его острый кончик камнем. Я думала, ртуть будет жидкой и вытечет в наперсток, но оказалось, что она состоит из крошечных шариков. Они пролетели мимо наперстка и раскатились по полу. Я попыталась их подобрать, но они проскальзывали между пальцев. Я нашла в кармане конфетную обертку; с ее помощью мне удалось согнать ртуть в один из наперстков. Я вспомнила про блестящий шарик под лапой у маленькой кошки. «Может быть, это было послание, шифровка, как раз на такой случай», – подумала я. Дальше все прошло без происшествий. Я распределила ртуть по наперсткам. Села чуть поодаль, замотала нос и рот шарфом и стала ждать. Я собиралась дождаться, пока средство начнет действовать. Я не знала точно, в чем это будет выражаться, но сразу бы поняла, что что-то происходит, – я не сомневалась в этом. Через какое-то время в фонарике села батарейка, в доме стало почти совсем темно. Я открыла дверь, но даже при свете луны и фонарей видела только очертания кошек, а потом и их перестала различать. Я подумала, что родители уже вернулись с работы и гадают, где я. Потом они станут беспокоиться, пойдут меня искать. Надо было возвращаться домой. Я решила зайти назавтра, по дороге в школу. Завтра все изменится, иначе не может быть. Уходя, я оставила дверь открытой – чтобы у кошек было больше возможностей.
Под утро у меня поднялась температура. Я слышала, как мама говорит папе, что я горю, но точно измерить мне температуру она не могла – оба градусника куда-то делись. Папа попросил градусник у соседей. Потом я слышала, как мама вызывает «Скорую помощь».
Я поднесла к глазам руки. Они были в сетке ярко-красных прожилок. Надо мной переплетались тонкие прозрачные трубки. Я смотрела на них несколько секунд – трубки стали зеркальными и теперь заполняли всю комнату. Они блестели так сильно, что смотреть на них больше не получалось. Сбоку было окно. В черном небе висели круглые блестящие звезды. Они пульсировали, подступая к стеклу.
Когда я снова открыла глаза, трубки надо мной были прозрачными. На потолке горела лампа дневного света, но я поняла, что сейчас – не ночь. Я снова посмотрела вбок. На стекле были капли дождя. Я задремала и вдруг услышала за окном глухой стук – как будто о металл ударилось что-то мягкое. Я повернула голову. Дождь перестал. За стеклом была кошка, маленькая, черная, с белым пятном на лбу. Кошка смотрела прямо на меня, а потом отвернулась и стала вылизываться. Потом она исчезла. На следующий день она снова пришла. Опять посмотрела на меня, а потом села, повернувшись ко мне спиной. Мне показалось, что в отдалении, где-то на этаже, я слышу голос мамы. Другой голос, незнакомый и более громкий, говорил, что опасность миновала, но состояние все еще тяжелое. Голоса стихли; я снова посмотрела в окно. Кошки там не было, но на следующий день она появилась снова и уселась снаружи. «Она откуда-то перепрыгивает на подоконник, – поняла я, – видимо, с какого-нибудь дерева или гаража». Еще я точно знала, что никому не должна об этом говорить. Впрочем, меня никто ни о чем и не спрашивал: врачи часто подходили ко мне, считали пульс, проверяли трубки и тут же уходили. Так продолжалось еще несколько дней. Кошка появлялась примерно в одно и то же время, утром, проводила на подоконнике снаружи несколько минут, а потом резко отталкивалась и прыгала куда-то вбок – я успела это разглядеть. Я ждала ее. Однажды утром она не пришла. На следующий день меня отсоединили от трубок и разрешили попробовать встать. Я медленно села на кровати. У меня закружилась голова, но я все же встала и, едва удержавшись на ногах, шагнула к окну. Далеко внизу я увидела улицу. Деревья казались окутанными зеленоватой дымкой. За улицей начинался заводской квартал, тянулись вверх трубы, потом – крыши жилых домов. За ними начинался лес. Он уходил к горизонту, опрокидывался в него, как море. Я попыталась понять, каким образом кошка попадает на подоконник, прислонилась лицом к стеклу, попробовала посмотреть вбок, но у меня снова закружилась голова, и пришлось вернуться в кровать. На следующий день меня перевели в обычную палату, а еще через неделю мама забрала меня домой.
Прошло уже много лет, но я часто думаю о тех кошках, на крыше, и о той кошке, которая ко мне приходила. В моей памяти они почти не имеют цвета, почти прозрачны. Однажды они исчезнут, и я перестану вспоминать о них.
Екатерина Перченкова
Котя
Ирку мы полюбили с первого взгляда и навеки. До умопомрачения.
Наверное, потому, что она досталась нам готовенькой. Мы были молоды и бестолково самостоятельны и все еще полагали, будто сопливый орущий младенец, от которого никуда не деться вплоть до его совершеннолетия, – самое страшное, что может случиться с человеком. И поэтому Валю, Иркину маму, приняли настороженно, пытаясь прочитать по ее лицу признаки одержимости распашонками и молочными смесями и слабоумного умиления по любому поводу. Но Валя оказалась нам вдруг совершенно своя, а вот Ирка…
Ирусик, Ирунчик, Ирсанна, деточка, лапонька, золотко, цветочек аленькый (с непременным московским придыханием, как в старом мультфильме), крохотная наша богиня, по кругу затисканная и зацелованная, одаренная всеми сокровищами мира, до которых могли дотянуться неловкие наши руки – куклами большими и маленькими, музыкальными шкатулками, расшитыми валенками, капроновыми бантами, цветными фломастерами, кубиками ручной работы и плюшевыми медвежатами.
Новую знакомую, вроде нас вчерашнюю студентку, мы стали звать мамой Валей и никак иначе, это считалось вроде почетного титула. Младенец – создание опасное в своей непредсказуемости, характер и талант его еще неведом, а у Вали была уже настоящая, подросшая девочка, и пускай никто из нас не хотел детей вообще – каждый мечтал себе такую же в точности, вот такую, какой мы увидели ее впервые.
В декабре праздновали мой день рождения, и дедушка привел Ирку из садика к нам, чтобы передать маме. Зимнюю нашу полутемную прихожую она озарила, только войдя: большеглазая, румяная с мороза, укутанная в шерстяной красный платок поверх пушистой шубки, с мокрыми от растаявшего инея длиннющими ресницами. Увидела маму, ресницами похлопала – и разревелась горько-горько. Пока ее раздевали, разували и утешали, выяснилась причина слез: в детском саду был мальчик, которого звали Котя. А Ирка, может быть, тоже хочет, чтобы ее звали Котя, но взрослые распорядились иначе и испортили ребенку жизнь, вот прямо всю-всю.
Котенька ты наша, – говорили мы, занимая ее наливным яблоком, и блестящей конфетой, и снежным шаром (шар, конечно, пришлось подарить).
Озарила, да. Быт наш творился непросто; сами недавние дети, мы еще не знали толком, что делать с собой, оказавшись в чужом городе, в неуютном плену съемных квартир и бесконечных долгов, нелюбимых работ и кратковременных трудных любовей; мы еще держались друг за друга спасительной привычкой студенчества, но уже начали подозревать, что никому из нас не суждено выплыть в настоящую прекрасную жизнь, ибо если она и достается человеку – так только чудом. Только огромным везением, которого никогда не хватает на всех. Но ведь Ирка, Ирка наша была самым невозможным из всех вероятных чудес, она была живая, никто ее не зарабатывал и не выпрашивал, она появилась у мамы Вали сама по себе, непонятно за что. А мама Валя была такая обыкновенная, совершенно вроде нас, такая интеллигентная бледная моль в круглых очках и тонких кудряшках, что сама обыкновенность ее внушала надежду: может быть, и про нас запасены чудеса.
Если бы не Ирка, жизнь наша наверняка сложилась бы иначе. А так – я вдруг легкомысленно перестала стеречься возможного ребенка, высчитывая опасные дни, и вскоре мы с Глебом уже стояли смущенные в районном ЗАГСе, потому что наша Аленка немедленно воспользовалась моей легкомысленностью и во мне завелась. Петрович познакомился с мамой своего Стасика в метро. Ольшанская бросила заморачиваться по своим восточным практикам, подразумевавшим стерильную чистоту духа и плоти, и забеременела двойней от учителя йоги, но замуж вышла почему-то за таксиста.
И ничего не случилось. То есть ничего страшного: мы продолжались на свете такими же молодыми и бесприютными, так же держались друг друга, просто нас стало больше на несколько маленьких человек – и мы начали жить размеренней и осторожнее, чтобы не повредить им случайно. Мы в них души не чаяли, но Ирка оставалась незабвенной нашей первой любовью.