Эрнст Клиппель
ПОД МАСКОЙ АРАБА
От редакции
Как это ни странно, но внутренняя Аравия до сих пор, в сущности, менее знакома европейцу, чем громадные пространства Центральной Азии, джунгли экваториальной Африки и даже приполярные страны. Европейцев, которым удалось проникнуть внутрь полуострова, можно пересчитать по пальцам. Жизнь и обычаи коренного ядра арабской массы фактически сохранили свою самобытность и первобытность библейских времен. Влияние Европы проникло внутрь Аравии не дальше, чем на 20–40 км; единственный уголок на громадном полуострове, где европейцам удалось задержаться — это крепость Аден, где на голых скалах, под прикрытием пушек своего флота, держится маленький британский гарнизон, охраняющий южный вход и Красное море.
Европеец в большинстве случаев почти незнаком с настоящим арабом — обитателем непокоренной пустыни. Его обыкновенно представляют в каком-то поэтическом ореоле, на дивном арабском коне с копьем и старинным длинноствольным ружьем за плечами, а по внутренней сущности рисуют себе поэтом, рыцарем чести и т. п. В действительности же, при всех своих положительных качествах, современный араб прежде всего является большим практиком, хорошим политиком, отличным бойцом, вооруженным самыми современными ружьями и пулеметами. В политическом отношении арабы фактически держат в своих руках равновесие на Ближнем Востоке.
Для сохранения независимости арабам внутренней Аравии не нужно было строить крепости, держать громадные регулярные армии, заводить флот. Они искони располагали тремя верными союзниками — мелководным неприветливым морским побережьем, пустыней и солнцем. Особенно надежен последний союзник. Европеец прикрывает голову пробковым шлемом, и все же солнце часто убивает его. Что могут сделать регулярные армии народу, который не боится ни страшного жара, ни резкого колебания температуры, который в течение долгого времени может существовать пригоршней сухих фиников с прибавкой маленькой порции верблюжьего молока, народу, подвижный поселок которого может в несколько часов раствориться в безбрежных пространствах песчаного океана?
С незапамятных времен через север Аравии тянулись мировые караванные пути, так как здесь находится «стык» трех материков и сюда же примыкали главные морские пути древности и средних веков.
Старинные арабские географы называли Аравию островом, и это недалеко от истины. Она окружена с трех сторон водой, а с четвертой морем песка. Эта обширная страна, лежащая между западным углом Азии и восточным Африки, окаймлена цепью арабских государств[1], обладающих очень неопределенными границами. Пограничная кайма окружает голые и негостеприимные области пустынных равнин и гор, области, где кочуют многие племена, в сущности совершенно независимые от крупных арабских городских центров, как Багдад, Дамаск и даже от священных Мекки и Медины.
Два крупнейших политических организма центральной Аравии, Джебель Шаммар и Недж, занимают нагорье, защищенное со стороны моря горными хребтами, а с севера пустыней Нефуд. В южной части полуострова расстилается другая громадная пустыня — Руба эль-Хали. Обе пустыни в общем непригодны для жизни, хотя там есть большие оазисы, и в определенные сезоны даже там местами появляется скудная растительность, способная прокормить неприхотливый скот кочевников.
Хотя прибережные части Аравии имеют достаточное количество влаги, чтобы прокормить оседлое население, истинной колыбелью арабов являются именно названные центральные пустыни. Так как здесь не могло прокормиться возрастающее население, отсюда, с мечом в одной руке и Кораном в другой, выходили те замечательные орды, которые так успешно создавали высокую и своеобразную цивилизацию, попадая в благоприятные внешние условия, и сумели распространить ее от Гималаев до Гибралтара и от Черного моря до реки Замбези в Африке. Даже в новейшие времена трудно сказать, чье внутреннее влияние сильнее хотя бы среди населения Черного материка — араба-купца и миссионера Корана или европейцев, не исключая и миссионеров-христиан, несущих наряду с внешней цивилизацией много бед простодушным туземцам Африки.
Арабов Аравии можно разделить на две крупные группы: «хадари» или оседлые жители городов и «бедуины», «люди палаток», как они себя называют. Первые, если они образованы и состоятельны, мало чем отличаются от типичной европейской буржуазии; в остальной массе, городские арабы, под влиянием развращающей обстановки европейского капитала, почти утратили национальное чувство, невежественны и лживы; простота и независимость жителя пустыни им совершенно чужды. В городах-оазисах, как Риад, Хайль, Таиф и др. создались своеобразные оседлые торговые общины, население которых лучше понимает свои национальные интересы, нежели прибережное арабское городское население. Но зато и своих удаленных и уединенных городах, забронированные от всего света знойной пустыней и невидимым, но тоже труднопроницаемым барьером своего фанатизма, они являются одним из наиболее изолированных осколков остального мира.
На окраинах оседлых поселений имеется еще одна группа арабов — фелахи. Эти земледельцы сильно эксплуатируются торговым населением городов, а, с другой стороны, нередко много терпят и от кочевников-бедуинов, без всякой жалости вытравливающих своим скотом их поля. Иногда они ведут полукочевой образ жизни и живут в палатках, но чаще в глинобитных мазанках, и положение их в общем весьма печально.
Бедуины делятся на племена, которые, в свою очередь, разбиты на роды, а последние на семьи. Каждая группа подчиняется шейху, которые по правам и обязанностям близки библейскому патриарху. Узы родства чрезвычайно сильны.
На обширном пространстве от р. Тигра до Иордана и от Индийского океана до предгорий Курдистана, в том или ином направлении, в зависимости от времени года, кочуют многочисленные племена, двигающиеся с своих зимних пастбищ к летним или обратно.
Бедуины, кочующие между Неджем и долиной верхнего Евфрата, принадлежат к двум могучим племенам — «анизе» и «шаммар». Но кроме этих естественных организаций, насчитывающих по несколько миллионов человек, встречаются и другие, сравнительно малочисленные племена. Для неопытного глаза европейца все бедуины выглядят одинаково как в отношении одежды, манер, внешности, так и по языку. Сами же арабы быстро и безошибочно определяют племя, а иногда и род встречного другого бедуина.
Когда ранней весной на южных горных склонах Курдистана начинается таяние снегов, из отдаленных ширей пустыни, с юга, начинается ежегодный, весенний, великий исход бедуинов к пастбищам верховьев реки Евфрата. Поднимаются сразу целыми племенами и родами; тянутся все, малые и большие, женщины и дети, везется весь домашний скарб, высоко в воздух поднимается мельчайшая пыль от бесчисленных овечьих, конских, козлиных и верблюжьих ног. Все отдохнет и откормится только на сочной траве предгорий Курдистана, куда вся масса, истомленная переходом в несколько сот километров, добирается через полтора-два месяца после начала исхода. Здесь они пробудут до первых заморозков в горах; тогда начинается обратное шествие широким фронтом и рассеивание племен по зимовьям, разбросанным на всем громадном пространстве Аравийского полуострова.
Чем живут бедуины? Главным образом тем, что дает им верблюд, вернее, верблюжья самка. Верблюд доставляет пищу, питье, одежду и топливо и в самом прямом смысле слова — защиту от врага; в случае нападения верблюды ложатся на землю, образуя своими телами своего рода окоп, из-за которого бедуины отстреливаются от неприятеля…
Бедуин рождается на вольном воздухе, взращивается на верблюжьем молоке, питается его мясом и творогом, одевается в ткань из его шерсти, спит в палатке из его шкуры. Лет с 10 он уже самостоятельно управляет верблюдом. Все необходимое, от оружия до спичек, привозят все те же незаменимые друзья бедуина. Весной, когда бывает много молока, из него приготовляется творог, который скатывается в шарики и сушится на солнце; когда молока станет мало, такие шарики распускаются в воде, при чем получается жидкий, кисловатый напиток, служащий заменой молока. Мясо едят очень редко; режутся только старые или слабые животные. Подобие хлеба, большие пресные лепешки из ячменной муки, едят только тогда, когда удается обменять ее у феллахов. Грозу феллаха, часто появляющуюся в Аравии саранчу, бедуин считает даром свыше; поджаренные на углях ее задние лапки считаются лакомством: из нее приготовляется мука, служащая для пищи как самим бедуинам, так и подмешиваемая в корм скоту (даже лошадям) в периоды бескормицы. Бедуины утверждают, что такая мука в два раза питательнее ячменной. Любимый товарищ бедуина, знаменитая арабская лошадь, не мог бы существовать в условиях кочевания в пустыне, если бы не тот же верблюд и саранча. На длинных переходах в пустыне, где колодцы и очень редки, и часто пересыхают, или вода в них пригодна только для самого человека и верблюда, а корма совсем скудны, кобылы, жеребята и даже жеребцы дважды в день получают пойло из верблюжьего молока с прибавкой муки из саранчи. Одна из симпатичнейших черт бедуина — это его нежная любовь к коню. Если приходится туго, голодать будет он сам, но не лошадь.
Пород верблюдов так же много, как пород лошадей; разница между «джемаль маем», рабочим верблюдом, и благородным беговым «хеджином» не меньше, чем между тяжеловозом и орловским рысаком или английским скакуном. Сирийский одногорбый верблюд считается лучшим транспортным животным; с грузом в 230 кг (до 15 пудов) он в сутки может пройти свыше 100 км. Хороший «хеджин» в случае нужды может пробежать до 130 и даже 150 км в сутки. Известны случаи перехода в 750 км, сделанные всего в 6 дней.
Аравия во всех направлениях пересечена караванными путями, и это неудивительно, так как не только товары транзитных торговых путей Сирийской пустыни, но и все необходимое для внутриаравийских городов и поселков полуострова, каждый метр материи, оружие, боевое снаряжение, многие другие предметы, продукты, до спичек включительно, развозится во вьюках на спине корабля пустыни. Существуют выработанные с точностью наших железнодорожных тарифов тарифы для транспорта в пустыне. Для обеспечения и облегчения движения караванов с незапамятных времен выработались особенные правила и своеобразные законы пустыни; каждое племя имеет свой общепризнанный и закрепленный за ним веками район — «дира», в котором оно пользуется суверенной властью; для прохождения «дирой» требуется предварительное согласие племени и по соглашению взимается строго определенная пошлина; соблюдение установленных условий дает известные гарантии, хотя бы в отношении бедуинов данного племени. Существуют профессиональные проводники караванов; эти лица, так называемые «укейли», имеют разрешение и гарантии вести караваны свободно через все «дира». Обыкновенно они принадлежат к племенам центральной Аравии, но в эту организацию не принимаются бедуины анизе и шаммар, как слишком сильные племена, могущие скрыть недобросовестного укейля; не принимаются члены и из небольших племен, если таковые находятся в кровавой вражде с каким-либо из многочисленных племен. Особенно надежными, и как проводники, и как верблюдовожатые вообще, считаются бедуины, состоящие членами секты «вахабитов»[2].
На начальнике каравана лежит много забот и большая ответственность. Когда караван проходит по местности, где могут встретиться бродячие разбойничьи шайки, принимается целый ряд чисто военных предосторожностей. Для ночлега обыкновенно избирается дно «вади», т. е. сухого русла потока, где легко скрыть ночные костры каравана от посторонних взоров. При этом верблюды разгружаются, и кипы товаров складываются так, что образуется «зариба», четырехугольный вал. Быстро устанавливаются палатки из шкур иди полотнищ верблюжьей или, чаще, козьей шерсти; верблюдов до темноты выпускают кормиться на тощую, сухую колючую траву, которая встречается почти всюду даже в самых глубоких пустынях. С наступлением темноты верблюды загоняются в «зарибу» и укладываются вдоль ее внутренних сторон, усиливая этим ее обороноспособность. На края вади высылаются часовые, и стоянка приобретает вид военного бивуака.
Все бедуины, в особенности вахабиты, в течении дня строго выполняют установленные Кораном молитвы, простираются ниц лицом к Мекке и за недостатком воды совершают нечто вроде омовения песком.
В своих отношениях к женщине арабы очень далеки от рыцарства: «Что я не могу есть — съедят женщины», «женщины могут есть все» — вот характерные арабские поговорки; при счете населения женщины не принимаются в расчет. Развод у бедуинов — самое обыкновенное явление. Женщина, пока она молода, расценивается, как игрушка, когда состарится, — как вьючное и домашнее животное. Ввиду сравнительной бедности кочевников, многоженство у них очень редко и обыкновенно встречается только у шейхов. По желанию женщины развод почти невозможен, хотя жена, в случае дурного обращения мужа, может уйти к своей родне, и муж не вправе требовать ее обратно. Чадра и гарем процветают только у арабов городских; жизнь в палатках и вообще в обстановке пустыни значительно смягчили эту сторону магометанского быта.
Разбой в глазах бедуина представляется почетным делом. Закон «око за око, зуб за зуб» глубоко внедрился в его кодекс чести; кровавая месть между отдельными семьями, родами и даже племенами завещается от поколения к поколениям.
Подавляющее большинство бедуинов безграмотно; мудрость и быт веков передается от отца к сыну за вечерними беседами у тлеющего кизяка в длинные вечера, при свете мерцающих звезд пустыни.
В характере бедуина много положительных качеств. Он храбр, воздержен, терпелив, вдумчив, вежлив, честен в торговых сделках, давши слово, крепко держится его. Его вызывающая гордость, недоверчивость и готовность к ссорам уравновешивается его врожденной воспитанностью и большим терпением.
Каково будущее бедуинов Аравии? Сумеют ли они слить свои интересы с интересами остального многомиллионного мусульманского мира? Окончание мировой войны, бесцеремонный раздел слабых, отсталых стран великими державами значительно ускорили пробуждение всех народов Востока. Однако, имеется много и тормозов, задерживающих их объединяющие и революционные стремления. К числу последних надо отнести патриархальный уклад жизни сынов пустыни, отсутствие промышленного пролетариата, реакционное влияние все еще сильного ислама, племенную раздробленность, бесправное положение женщин и др.
Предлагаемая читателям книжка, принадлежащая перу немецкого путешественника, рисует нам эту бесхитростную жизнь «детей пустыни».
Эрнст Клиппель, по профессии врач, решил предпринять довольно рискованное путешествие. Переодевшись бедуином, он вздумал пересечь под видом паломника-мусульманина сирийскую пустыню и проделать таким образом на верблюде весь путь от Каира до Моссула. В те места, по которым проехал Клиппель, европейцы обычно проникали в составе многолюдных и специально снаряженных экспедиций или во главе «отрядов особого назначения». Нашему же автору, благодаря удачной инсценировке, удалось увидеть Аравию такой, какова она есть. Конечной целью путешественника было посетить места обитания загадочной секты огнепоклонников-иезидов, которые имеются и в пределах СССР: в Грузии и Азербайджане. Около Моссула расположены как раз их главнейшие святилища.
Клиппель начал готовиться к своему путешествию задолго. В течение 12 лет он служил в Египте и употребил 4 года на изучение классического и разговорного арабского языка, которым и овладел в совершенстве. Стараясь сохранить свое инкогнито, под видом араба, он подолгу жил в пустыне, в 10 км от Каира, поставив свою палатку среди бедуинских шатров. Соседи по стоянке, равно как и его слуга — Аршад, видели в нем знатного мусульманина, который собирался отправиться на паломничество к святым местам. Эта палатка, разбитая среди пустыни и служившая обитателю Каира своего рода дачей, и явилась отправным пунктом для всего путешествия.
В песках Суэца
Ночная темь чуть побелела на востоке, как меня уже разбудил рев дромадера. Аршад был на ногах и суетился около животного. Седло было надето, по бокам его прикреплены две туго набитых дорожных сумки, поверх накинуты овечьи шкуры, а под всем этим сооружением крепко увязаны меха с водой, наполненные лишь до половины. Прямо на голое тело я повесил свою небольшую кожаную сумочку, держащуюся на толстом шнуре из зеленого шелка; в ней хранился у меня Коран и рекомендательные письма. Потом я облачился в широкую бумажную рубашку из тонкой белоснежной материи. Рубашка доходила мне до лодыжек, рукава же расширялись книзу до необъятных размеров, свисая до самой земли и постепенно суживаясь на концах. На выбритую догола голову сначала я надел полотняную ермолку — потник, а поверх нее водрузил толстую коричневую шапку из войлока; на ней уже укреплялась «коффиджи» — белая с красным клетчатая полушелковая ткань величиной чуть не в квадратный метр; она складывалась треугольником, а по бокам у нее свисали кисти, болтавшиеся на длинных шнурах. Две таких кисти спускались слева и справа вдоль лица, а третья болталась за спиной. Весь этот головной убор вверху я обвязал «окалем» — толстой, из двух жгутов скрученной веревкой из черной козьей шерсти. К ногам я подвязал мои замечательные сандалии: сделаны они были из кожи гиены и пропитаны соком фиников. Опоясался я кожаным поясом, на котором укреплены были кобуры для револьверов и патронташ.
Пока я облачался, Аршад наполнил половинку кокосового ореха (она у нас шла за чашку) горячим кофе, черным и горьким, и подал мне. Выпив кофе, я отправился за палатку, захватив с собой пузатый кофейник, луженый внутри и своим длинным вытянутым носиком напоминавший садовую лейку.
Здесь я перекинул через локти свисавшие до земли кончики своих чудовищно широких рукавов и начал бормотать вполголоса все те формулы, которыми сопровождается обряд «Вуду» (религиозного омовения). Мне важно было, чтобы Аршад не заподозрил, кто я такой на самом деле. Церемония была не из коротких, но я терпеливо довел ее до конца.
Когда я окончил и поставил сосуд на место, Аршад уже управился со всеми своими делами. На песке у входа в палатку он разослал мой молитвенный коврик. Я вступил на него, расставив немного ноги, лицом повернувшись в сторону Мекки. Приподняв обе ладони на уровень лица, так что кончики больших пальцев прикасались к мочкам ушей, начал я свою утреннюю молитву, сопровождавшуюся многочисленными земными поклонами. Я касался коврика лбом и носом, поднимался вновь и опускался на пятки, вытянув руки вдоль бедер и все время повторяя слова молитвы, начинавшиеся и кончавшиеся возгласом: «Велик Аллах!». Поднимаясь на ноги, я должен был тщательно следить за тем, чтобы большие пальцы моих ног не сдвигались с места. Два раза я повторил молитву, прочел короткую главу из Корана — и первое моление правоверного мусульманина, полагающееся на заре, было окончено.
Потом я перекинул через одно плечо ружье, через другое — толстую, сделанную из красного шелка перевязь. На этой перевязи болтается кривая сабля в кожаных, выложенных серебром ножнах. Веревку, которая удерживала дромадера, обвиваясь вокруг колена его правой передней ноги, Аршад отвязал и сам стал у шеи животного, а я прыгнул в седло, устланное овечьими шкурами, взял в правую руку поводья и тронул вперед верблюда. Обитатели соседних палаток, приехавшие из Мекки торговцы верблюдами, проводили меня до ближайшего межевого знака, где и распростились, с пожеланиями благополучного пути.
Немного погодя, на востоке во всем своем величии поднялся диск солнца, и все вокруг загорелось тысячами разноцветных красок.
С час я ехал прямо на восток среди пустыни, хранившей полное безмолвие. Вдали показалось маленькое облачко. Вот оно все ближе, все больше. Это стадо коз. Встречный ветер осыпал меня тонкой пылью. Мы уже совсем поравнялись. Завидев меня, босоногая пастушка кричит: «Не подаришь ли табака, о шейх, добрый шейх?». Руку она прижимает ко лбу, как это делают в знак приветствия. Из сумки, болтавшей у седла, я достал горсть табака и протянул ее девушке, бросив украдкой взгляд на ее покрывало; целая коллекция монет была прикреплена к этому куску легкой ткани. Девушка набила табаком свою каменную трубку, сделанную из змеевика, приподняла немного покрывало, чтобы воспользоваться огоньком моего огнива, произнесла обычный «салам!» (будь здоров!) и бросилась догонять свое стадо, усердно пуская клубы дыма.
Я остерегался пускать дромадера рысью, которая скоро утомляет животное, и ехал примерно со скоростью 7 километров в час. Передо мной, куда только хватал взор, расстилалась пустыня, полная блеска, но безмолвная. Я спустил коффиджи, чтобы несколько защитить глаза от слепящих лучей солнца, а для защиты щек завязал платок под подбородком, выставив наружу только бороду.
Верблюд мой носил грациозное арабское наименование Эль-Хуббайджибах, что в переводе значит — «любимица». Это была самка четырех лет, чистокровный отпрыск Шерарата, где выращиваются лучшие верховые верблюды Аравии. Она могла в среднем делать в день по 10 км при нагрузке в 250 кг и в самые жаркие месяцы была в состоянии по пяти дней оставаться без всякого питья; при наличии же зеленого корма этот срок возрастал до 25 дней непрерывного бега.
Дромадер бежал с низко опущенной головой и вытянутой шеей. Как ни скудны, как ни иссушены были солнцем былинки, попадавшиеся по краям тропы, животное не пропускало ни одной и, не замедляя шага, прилежно выщипывало жалкие побеги.
Вдали показались шатры бедуинов. Я взял на них направление и, проезжая мимо, мог рассмотреть несколько разостланных овечьих шкур, которые днем служили для сиденья, а ночью превращались в постели. Тут же находился полный набор утвари, необходимый для приготовления питья и кофе. Так обставлена была мужская половина. Налево, отделенное полотнищем палатки, находилось помещение для женщин. Там валялось несколько мехов для воды, виднелось два луженых котла для варки пищи и рядом деревянное блюдо, размером не уступающее колесу. Это блюдо служило общей посудой для всех членов семьи бедуина. У входа в шатер сидел маленький бедуинчик, едва прикрытый одеждой. Из куска верблюжьей кожи он вырезывал сандалии. Я приветствовал мальчугана с важным видом, и на мое приветствие он отвечал с не меньшей важностью, ни на минуту, однако, не отрываясь от своей работы.
Я снова выехал на тропу. Вокруг не было ни души. Вдруг у себя за спиной я услышал хорошо знакомый окрик, которым погоняют верблюда: «Хаик! Хаик!» Я обернулся. То был мой приятель Рабья.
— Куда направляешься, брат мой? — спросил он меня.
— Держу путь на Суэц, как сам можешь видеть! — отвечал я.
— И каково место твоего назначения?
— Вади Фури: там наш повелитель — да продлит его дни Аллах! — назначил на завтра охоту!
Следуя примеру Рабьи, я ослабил поводья, и, работая пятками, мы перевели верблюдов в быструю рысь. Так мы ехали рядом по недвижной пустыне, которая, под знойным дыханием начинающегося дня, уже затянулась синеватой дымкой.
Тени, упадавшие от нас, становились все меньше.
— Завернем вон в ту боковую долину: пора и закусить, — обратился я к своему спутнику.
Рабья принял мое предложение. Мы перевязали верблюдам ноги у коленей и оставили их пастись без присмотра. Поев и напившись кофе, мы отправились на поиски своих рысаков. Разыскивая свою «Любимицу», я наткнулся на труп, раздетый донага, валявшийся на каменистой почве среди скал. Лицом он уткнулся в землю. Мы перевернули тело. На туловище несчастного зияла рана, доходившая почти до половины живота.
— Прикроем тело камнями! — предложил я Рабьи.
— Права твоя речь, о Абдельвахид, — согласился он со мной.
Труп был уже завален камнями почти до самых пят, как вдруг Рабья внезапно вскрикнул и выпустил из рук камень, который он подтаскивал к месту погребения. Я подскочил к месту происшествия и увидел, что в правую руку несчастного глубоко впился скорпион и притом черный — самый опасный из всех. Я отдернул гада и придавил его ногой, а затем бросился к своей сумке, прикрепленной у седла, и притащил ланцет с тем, чтобы возможно скорее вырезать мясо вокруг укуса. Но лишь только Рабья завидел нож у меня в руках, как объятый страхом, испустил страшный вопль и закричал:
— Заклинаю тебя твоей бородой — не трогай!.. — и свалился без сознания.
Я решил воздержаться от оперативного вмешательства, снял с своего приятеля пояс и крепко перевязал им руку, так что пораженная часть мякоти сильно выпятилась наружу. Вслед за тем я стал пускать клубы дыма ужаленному в нос и тем привел его в чувство.
— У меня в шатре, — с трудом выговорил он, — есть снадобье, оно изготовлено из слюны больного падучей. Это противоядие против любого яда.
Не вступая в дальнейшие разговоры, я заставил дромадера своего приятеля стать на колени и помог ему взобраться на седло. При помощи кушака я привязал несчастного к заднему колышку седла, и мы понеслись, что было духу, к шатру бедуина.
Рабья оставался недвижимым: он налег всем телом на передний колышек седла, а ноги его болтались безжизненно по бокам. Но вот мы и у цели. Не теряя ни минуты, я соскакиваю с верблюда и заставляю другое животное осторожно стать на колени. Мальчик — сын Рабьи — с причитаниями возится возле меня. С его помощью я отвязываю спутника от седла. От страха он потерял способность речи, на него страшно взглянуть: лицо — иссиня-черное, правая рука — одна сплошная опухоль. Мы внесли больного в шатер и уложили его там. Сосед по стоянке не замедлил прибежать с маленькой склянкой и принялся втирать какую-то мутную жидкость в том месте на среднем пальце Рабьи, где виднелась красная точка укуса. Немного спустя больной очнулся и попросил пить. Втирание повторили. Мальчик заботливо перевязал руку отцу, и тот впал в тяжелый лихорадочный сон.
Скоро старику-бедуину стало, очевидно, лучше: на теле выступил пот, лицо потеряло свою зловещую окраску; очнувшись, он попросил воды, а затем погрузился в спокойный сон.
Убедившись, что в моем уходе больше нет надобности, я вышел из шатра, взгромоздился на верблюда и двинулся в дальнейший путь, через какой-нибудь час миновав вход в злосчастную долину.
В течение четырех часов я ехал без всякой помехи все на восток. Я перевалил через обширное скалистое плато, едва прикрытое тонким слоем летучего песка. По правую руку показались мягкие очертания дюн, расположенных полукругом. Они перемежались с полосами скал, которые казались отмелями среди песчаного моря.
В долине между скал солнце уже коснулось горизонта. Легкий ветерок подул с востока и донес до меня запах падали. Вонь все усиливалась. Вдруг послышались раскаты смеха. Казалось, что смеется ребенок. Это выла гиена, как известно, имеющая обыкновение с наступлением сумерек покидать свою берлогу и приближаться к местам, где хозяйничает человек. Взрывы хохота все приближались. Я замедлил ход «Любимицы» и стал всматриваться в том направлении, откуда слышались звуки. Запах падали становился все нестерпимее. Вскоре я увидел труп верблюда, огромный скелет которого, подобно привидению, выделялся на белом песке пустыни. Совсем замедлив шаг верблюда, туго натянув поводья, я медленно подъехал к холму, образованному выветрившимися скалами. Обогнув один из утесов, я попал в естественную выемку и здесь остановился, держась в тени отвесного барьера скал.
Снова раздался отвратительный хохот. Я крепко обмотал поводья вокруг левой кисти, а правой рукой тихонько стал наводить ружье. Наконец, я завидел гиену. Нас разделял, может быть, какой-нибудь десяток шагов, когда я наконец выстрелил. Гиена кувырнулась через голову и рухнула наземь раньше, чем я успел нажать курок во второй раз.
«Любимица» по-прежнему не трогалась с места. Я слегка похлопал ее по шее и крикнул: «чиль! чиль!» и животное опустилось на колени. Я слез с седла и осмотрел добычу. Пуля пробила левое ухо, прошла почти у самого глаза и, видимо, поразила зверя наповал. Я решил не сдвигать тушу с места и переночевать тут же. После долгих поисков удалось набрать сухого верблюжьего помета и разжечь костер между камнями. Из меха налил я воды в мой медный луженый котелок, засыпал воду гороховой мукой и подбросил в это варево немного мясных консервов. Я разостлал свою суфру[3] и вскоре мог уже приступить к скромному ужину. Суфра одновременно служила и столом, и скатертью.
Утолив голод, я закутался в плащ, спиной и головой прижался к телу дромадера, поверх накинул овечью шкуру и заснул, не выпуская из рук оружия. Сну моему не помешал даже пронзительный вой шакалов, который доносился по ветру откуда-то издалека.
Поднялся я с восходом солнца. Первым моим делом было заняться вчерашней добычей. Нужно было содрать шкуру, и я тотчас принялся за эту малоприятную работу, и которой к тому же был малоопытен. Провозившись за этой работой часа два, я свернул мех и уложил его под седло; потом наскоро умылся и пустился в дорогу.
Местность то повышалась, то понижалась, цепи дюн перемешались со скалистыми кряжами. Насколько был богат событиями предшествующий день, настолько однообразно текло время на этот раз. Тропа оставалась пустынной. Время от времени я запускал руку в сумку при седле, отламывал по маленькому кусочку хлеба, по твердости не уступавшего камню, и закусывал парой-другой черных маслин; лишь в полдень разрешил я себе глоток воды из меха, всегда готового к моим услугам. Вода в этом мехе была нагрета знойным солнцем пустыни.
Солнце уже склонялось к западу, когда я достиг колодца, расположенного в часе езды от Суэца. Муэдзины призывали уже верующих на вечернюю молитву, когда я наконец поравнялся с первыми домиками города. Здесь я прежде всего разыскал грека-чучельщика и вверил шкуру гиены его попечению.
«Любимица» получила охапку сочного клевера, а я пополнил свои съестные припасы, закупил масла, риса и муки, запаковав все это тщательно в сумки у седла. Оба меха я наполнил хорошей питьевой водой, а сам основательно вымылся. Избегая приветливых с виду суэцких гостиниц с их блохами и клопами — меня они соблазнить не могли, — я в поисках ночлега выехал за город и устроился на ночь под открытым небом вместе со своим дромадером.
Первые лучи восходящего солнца разбудили меня, и я принялся собирать валежник. Скоро запылал огонь, и густой кофе, как всегда, подкрепил мои силы. Теперь требовалось разыскать какой-нибудь караван, вместе с которым можно было бы пуститься в дальнейший путь. Невдалеке от меня тяжелым шагом продвигалась вереница гужевых верблюдов, но эта компания для меня мало подходила. Я оседлал «Любимицу» и двинулся вперед по долине. После нескольких поворотов я вновь выехал на главную дорогу, извивавшуюся среди холмов, и здесь заметил всадника. Я решил ехать вслед за ним, полагая, что он замыкает ленту каравана. Мое предположение оправдалось, и я скоро нагнал караван. После обмена обычным приветствием меня засыпали вопросами о том, кто я и куда еду.
— Я — Абдельвахид, сын Гуссейна!
— Хадари! (оседлый) — воскликнул юноша, ехавший впереди.
— Ничуть не бывало, дитя мое. Тебе не ведомо, как видно, великое племя Ханади в восточной провинции!
— Куда же направляешься ты, Абдельвахид? — допытывался мой собеседник.
— Цель моего путешествия — Мосул: я везу письмо от отца к управителю вилайета! — отвечал я ему не без хвастовства. — А вы кто такие?
— Мы принадлежим к роду Тияаха, — последовал гордый ответ.
— Куда держите путь?
— На Маан, о брат мой!
Добрый час прошел в таких расспросах.
Я предпочел держаться в хвосте каравана.
Все круче становился подъем, все нещаднее жгли солнечные лучи; даже в тени было 45о Цельсия. Наконец мы достигли высшей точки перевала и жадно стали вдыхать ветерок, дувший нам навстречу. Пройдя 55 км среди непроглядной ночной темноты, мы, наконец, добрались до подножия Джебель Тахар. Быстро набрали сухого хвороста и верблюжьего помета, оставшегося после проходивших здесь раньше караванов. Имевшийся у меня запас кофе я пустил в оборот для угощения своих новых спутников. Тем временем начальник арьергарда заинтересовался моим ружьем. Я сунул ружье прикладом под мышку, раскрыл затвор и дал бедуину рассмотреть магазин. Погонщики верблюдов обступили меня со всех сторон: каждому хотелось посмотреть чудесное оружие. Но раньше, чем они могли опомниться, я выстрелил два раза в воздух и живо закинул винтовку обратно за спину. Таким же образом был демонстрирован мной и браунинг.
— С этой винтовкой в правой руке и револьвером в левой я без труда отобьюсь даже в том случае, если бы вы все вместе напали на меня, о брат мой!
Тем временем подоспел рис, и я с удовольствием приступил к горячему кушанью, полив его предварительно имевшимся у меня свежим коровьим маслом.
Мои спутники набивали свои трубки и покуривали у едва тлевшего костра, а я закутался в плащ и, подостлав под себя овечью шкуру, задремал.
Легкий толчок в бок разбудил меня. Темень была кромешная. Я вскочил, оседлал «Любимицу», укрепил сумки и меха и вскарабкался на свое сиденье.
Один из моих спутников сообщил мне новость. Леопарды беспокоили ночью верблюдов. Мы зажгли сухую ветку и при свете огня увидели на песке явственные, еще свежие следы этих непрошенных посетителей.
Мы быстро перебрались через северные отроги Тахара и очутились на обширном плоскогорье эт-Тих. На юге резко вздымались неприступной стеной полукруглые граниты Синайского массива, от высочайшей вершины которого — Джебель Сербаль — нас отделяли два дня пути. Все дальше и дальше углублялись мы в пустыню, которая имела высоту почти в 1800 м над уровнем моря. Наконец мы пересекли Вади-эль-Ариш, реку, пограничную с Палестиной, так называемый «Египетский ручей». Он полноводен зимой, после обильных дождей, но вслед за тем вода спадает, и ложе реки почти пересыхает.
В полных потемках достигли мы Калаат эн-Нашль, что значит «замок пальм».
Занялась заря нового дня. День не обещал быть благоприятным для путешествия. С юга и востока нас обдавало горячее дыхание ветра, словно какие-то гигантские меха непрерывно раздували пламя костра. С каждым порывом ветра воздух темнел от пыли, так что мы продвигались точно в тумане. И так весь день с утра до вечера. Всадники качались на седлах, время от времени подбадривая верблюдов вялыми возгласами: «Хаик! Хаик!».
Силы наши подходили к концу, когда мы сделали привал в довольно укромной расщелине между скал, защищенной от жгучего самума. Но нам не суждено было насладиться отдыхом. Здесь мы наткнулись на кучку каких-то донельзя оборванных людей, видимо, пешком пересекавших пустыню. Жалкие лохмотья едва прикрывали их тело, тощие узелки были укреплены вместо тюрбанов или болтались за спиной, но у каждого все же было по кремневому ружью и по сабле. Произошел обычный в таких случаях обмен «саламами», и вслед за тем шайка стала располагаться на отдых по соседству с нами. Кое-кто из нашего каравана подошел поближе к этим мало внушавшим доверие бродягам, а я, так как стоял ближе всех, обратился к ним с вопросом:
— Что нужно вам здесь, о путники?
— То же, что и вам: мы устраиваемся здесь на ночлег!