Наконец пришел их начальник, привел еще шестерых. Они маршировали, высоко взбрасывая ноги. Поверх мундиров у них были короткие пелеринки от дождя.
Начальник своими руками снял пелеринку с плеч одного гвардейца и надел на того, что стоял в будке. И эти два поменялись местами: лишенный пелеринки стал в будку, обнажив шпагу, а тот, что вышел, стал в строй и пошел за начальником.
(Перед этим они немного потопали на месте, громко ударяя сапогами о каменные плиты.)
И так же было поступлено с тем, которому мы сочувствовали. Мы были рады за него, когда он вышел из будки, одетый в пелеринку.
(Пелеринки, как мы разглядели, — из пластиката. Чтоб не портились, значит, казенные мундиры. При Шекспире пластиката не было, шили из чего-нибудь другого.)
Говорят, когда играет оркестр, все это выглядит более пышно и волнующе. Но он почему-то играет, только если дождя нет. А в то воскресенье накрапывал дождь, и музыки не было.
Зрители стояли вдоль решетки и щелкали фотоаппаратами, просовывая их между прутьями.
Дети щелкали орехи и сдирали кожуру с апельсинов, и сквозь решетку бросали бумажки от конфет во двор, где происходило действо.
«Откуда я знаю этого англичанина? — подумала я. — Боже ты мой, но ведь я его великолепно знаю, вон того тропически загорелого англичанина!» Тропический англичанин шел решительным шагом, нахмурив густые брови, засунув руки в карманы и бросая по сторонам быстрые огненные взгляды.
И я силилась вспомнить — где же, когда же я могла познакомиться с такой интересной личностью. А потом мои товарищи, подойдя, сказали:
— Видели? Сейчас здесь прошел Расул Гамзатов.
Я посмотрела кругом и увидела лица всех оттенков и складов, белые и темные, северные и южные. И услышала французскую речь и немецкую и еще не знаю какую. Тут все приезжие, поняла я.
Разве что детишки здешние. Маленькие бритты, по-хозяйски бесцеремонно они швыряют в дворцовый двор конфетные бумажки и апельсинные корки. Гости ведут себя вежливей.
Да вот эти три рослые женщины в синей полицейской форме, в нагрудный карман вложен свисток на цепочке — это, безусловно, англичанки.
Да громадная серая королева Виктория посреди площади, сквозь дождь смотрящая со своего постамента, была англичанкой. А остальные иностранцы.
Для иностранцев, подумала я, и сохраняется детская игра, называемая сменой караула в Букингемском дворце. В качестве приманки. Как одна из лондонских эксцентричностей. Как черные вороны и выставка старинных орудий пытки в Тауэре.
ЛОНДОН
На месте англичан я бы эти орудия не показывала. Если жалко уничтожить — спрятала бы подальше, чтоб никто не видел.
Мало ли у кого что было. Есть вещи, о которых надо забывать и отдельным людям, и народам.
К счастью, это забывается. Вот, например, в России в царствование Елизаветы Петровны смертной казни не было, и люди отвыкли. И когда после двадцатилетнего перерыва, при Екатерине, в Петербурге публично казнили безумца Мировича, народ, стоявший вокруг места казни и на мосту, не верил, что сейчас у него на глазах будут рубить голову человеку; ждали, что объявят помилование от царицы; а когда палач поднял и показал отрубленную голову — народ «единогласно ахнул и так содрогся, что от сильного движения мост поколебался и перила обвалились», говорил Державин; и многие потонули.
Из этого примера видно, что можно, даже не прилагая специальных усилий, в сравнительно короткие сроки отучить людей от зверств.
Мы с поэтессой Маргаритой Иосифовной Алигер не пошли смотреть на орудия пытки, нас тошнило при мысли о них. Сославшись на усталость, мы сели на лавочку в просторном, чисто прибранном дворе, одном из внутренних дворов Тауэра. Каменные строения с неправдоподобно толстыми стенами окружали двор. Крепость эта древняя: часть ее построена еще в одиннадцатом веке, когда на Руси княжили Ярославичи.
Среди этих стен, таких нешуточных, с такой длинной свирепой историей, удивительно пустяково выглядел деревянный навес, похожий на те, под которыми на неблагоустроенных рынках торгуют молоком и овощами. К навесу стояла очередь: там показывали брильянты, принадлежащие английской короне. А по газону ходили, ни на что не обращая внимания, черные вороны, большие, как собаки.
Когда-то воронья здесь было видимо-невидимо. Средневековой Британии редко перепадали мирные времена. Тауэр был осаждаем многократно и подолгу. Воронье несло санитарную службу: пожирало трупы в крепости и за ее стенами. Эти несколько птиц содержатся в память о минувшем. Они тучные, раскормленные, никого не боятся. На ярко-зеленом газоне разбросаны куски сырого мяса. Ворон подходит, когтистой ногой наступает на мясо, ударяет твердым клювом — в клюве красный клок…
Вороны живут долго: может быть, не так уж много поколений отделяет теперешних от тех, что девять столетий назад несли здесь санитарную службу.
Нам рассказали, что когда во время последней мировой войны один ворон приказал долго жить — под разрывами «фау-2» срочно разыскивали нового, требуемых кондиций, для пополнения комплекта. Сколько штук должно быть в комплекте — не помню, забыла.
Мы с Маргаритой Алигер сидели на лавочке, смотрели, как толстые черные птицы с умными недобрыми глазами клюют свою кровавую пищу, и рассуждали — почему это, в силу каких причин человечество так дорожит самыми отвратительными страницами своего прошлого? Почему всякое злодейство записывается, и чем оно ужасней, тем тщательней записывается, вроде Ольгиной расправы с древлянами, или подробностей Варфоломеевской ночи, — а о деяниях высоких и добрых упоминается, как правило, наскоро, вскользь, в большинстве же случаев не упоминается вовсе? В результате каждая строка истории ушатами преподносит потомкам кровь и насилие, словно единственно достойное их, потомков, внимания. А между тем пласты неотмеченных, оставленных в пренебрежении прекрасных дел все глубже погружаются в забвение, в небытие; и в недоуменной печали стоит Человек перед списком своих окаянных поступков…
Нас окликнули и повели осматривать тюремные помещения. Несколько столетий Тауэр был местом заключения важных государственных преступников. Каких тут не пересидело королей и королев, пэров и сэров. Что ж, перед народом они все были преступны; но не за вины перед народом их сюда сажали: в междоусобице стяжателей и властолюбцев тоже неизбежно бывают побежденные, как во всякой драке, — их держали тут.
Многих тут же прикончили. Заботливо зафиксировано: где кого и как кончали. В маленькой комнатушке, куда ведет узкая деревянная лестница, были задушены ночью два мальчика, королевские дети. Их заточил и приказал умертвить их дядя и опекун Ричард Глостерский. Есть известная картина как эти мальчики, ухватясь друг за друга, слушают шаги крадущихся убийц. По этой тесной лестнице гуськом крались убийцы, ступеньки скрипели; мальчики слышали скрип, в комнатушке горела одна свечка, а кругом была каменная тьма, некому крикнуть «спасите», некуда бежать. Эта старинная кровать деревянная, сказали нам, — та самая. В общем, обстановка на картине дана правильно. Мало-мальски впечатлительное воображение может, при желании, живо воспроизвести это детоубийство…
Прочь из этих стен! Из застенков! Мы больше не хотим воспроизводить такое!.. Дождь, ливший два дня подряд, сегодня дал передышку и себе, и нам. Омытое дождем, все зеленое до того зелено, все синее до того сине, что сердце радуется… Ладно! Кровавые камни в конце концов не страшны, если их держат как наглядное пособие по истории. Скорей бы такая участь постигла все кровавые камни на зеленой земле под синим небом.
ЛОНДОН
Эти двое были неправдоподобны на шумной лондонской улице, они не принадлежали этой улице, они вышли не из переулка, а из прошлого века, из какого-нибудь романа Диккенса, вроде «Лавки древностей»: старик с белоснежной головой и благообразным худощавым лицом и прелестная девушка, маленькая, нежная и хрупкая (все любимые героини Диккенса миниатюрны и нежны), с кудрявой каштановой головкой (Диккенс любил каштановые кудри). На обоих было черное трико, а сверху — что-то вязаное, сугубо современное; у девушки поверх каштановых кудрей черный беретик.
В Англии запрещено просить милостыню: английский подданный должен жить трудами рук своих. Эти двое жили трудами своих рук и ног — они были уличные акробаты.
Один за другим были показаны разные акробатические трюки, замысловатые и простецкие. Ареной этим людям служил асфальтовый тротуар, публикой — вся уличная толпа.
После каждого аттракциона девушка снимала беретик и обходила зрителей; и многие бросали в беретик монетки.
Затем она подошла к старику и показала ему, сколько собрано. И, должно быть, он сказал «хватит», потому что они ушли. Повернулись и ушли за угол, в прошлое столетие, в роман Диккенса.
ЛОНДОН
А вот этот нищий изобрел себе для пропитания другое занятие — он сидит на тротуаре и рисует кошек. Ничего кроме кошек: ни собак, ни птиц, ни цветов — только кошки. Асфальт вокруг него покрыт белыми кошками, потому что рисует он мелом. Кошки во всевозможных позах — и лежачие, и стоящие, и сидящие кувшинчиком. А кругом художника стоят зрители, смотрят внимательно.
Какой-то старичок что-то сказал — художник взял мел и поправил кошке ухо.
Фетровая шляпа стоит тут же между кошками, опрокинутая, в нее с легким звоном падают монетки. Сколько-то он соберет монеток — пойдет в кухмистерскую пообедать, а завтра с утра опять воссядет на асфальте и будет рисовать белых кошек, стараясь, чтобы правильно были изображены и уши, и усы, и хвосты, чтобы стоящие кругом старички и старушки, любители и знатоки кошек, ни к чему не могли придраться, чтобы собрать достаточно монеток, чтоб хватило на обед и кружечку пива.
РОСТОВ-НА-ДОНУ
Кто не знает светловской «Гренады»? Кто, узнав ее, не полюбил эту прекрасную поэму? Что касается меня, я полюбила ее с первого дня и день этот помню в точности.
Утром пришел номер толстого журнала (вот только не помню, был ли это «Новый мир», или «Красная новь», или «Октябрь»), и муж мне сказал:
— Послушай, я тебе прочту стихи.
А прочитав, спросил:
— Какое место тебе больше всего нравится?
И я, не размышляя, прямо показала на концовку поэмы — на то место, где мне горло стиснули слезы. (А ведь хорошо поплакать над стихами… Куда лучше, чем посмеяться.)
Можно бы и не цитировать эти строчки — их, несомненно, знают все. Но вот чего, вероятно, не знают многие и о чем нам, старым ростовчанам, рассказал когда-то сам Михаил Аркадьевич Светлов, — это того, как родился замысел стихотворения, из какого зерна оно проросло.
Это связано с городом моей юности, Ростовом-на-Дону, куда неоднократно заезжали известные поэты, в том числе и М. А. Светлов.
В годы нэпа в Ростове был ресторан «Гренада». Неказистый подвальчик, из недр которого днем и вечером гремела гармонь. В «Сентиментальном романе» этот подвальчик назван «Не рыдай». Я не выдумала это название, был у нас и ресторан «Не рыдай», он считался самым шикарным. Но Светлов миновал «Не рыдай», судьба привела его к «Гренаде». Он стоял над идущими вниз ступеньками кабачка, и в лицо ему ударили переборы гармони, игравшей знаменитое «Яблочко». Он поднял голову — над ним была вывеска с крупными буквами: «Гренада». Вот так, рассказывал Михаил Аркадьевич, из сочетания «Яблочка» и «Гренады» возникло стихотворение:
Случайность? Конечно. Светлов мог никогда не узнать о существовании «Гренады». Гармонь могла играть не «Яблочко», а «Кирпичики» или «Стаканчики граненые» — тоже очень популярные в то время песни. Но обстоятельства сложились так, как они сложились; «Гренада» была написана и стала во главе всего сочиненного Светловым.
Написала это и невольно вспомнила строчки Анны Ахматовой:
А читателю все едино; лишь бы хороши были стихи. «Гренада» хороша. И что выросла она легко и вольно, без принуждения — это видно по полету стиха.
Пусть же растут и растут новые и новые летучие стихи. Пусть жизнь придумывает новые и новые прекрасные песни.
Примечание
Впервые: Нева. 1971. № 3; Заметки…[1] (с добавлением новой главки «Ленинград. Шура, Маня и Аня» и публиковавшегося ранее рассказа «У старого художника»). В настоящем томе публикуется по книге «Заметки…» с исключением некоторых глав, которые полностью или частично вошли в автобиографическую книгу «О моей жизни…»[2] (см. примеч. на с. 557 наст. тома). Из цикла, соответственно, исключены главки: «Ростов-на-Дону. Явление любви», «Ростов-на-Дону. Гимназия Любимовой — начало самостоятельной жизни», «Ростов-на-Дону. Володя Филов. Работа в газете», «Ленинград. Первые впечатления», «Этого письма я ждала и дождалась», «Пермь. Как пекли картошку».
К своим последним мемуарным произведениям Панова обратилась после тяжелой болезни, поразившей ее в 1967 г., и сам процесс работы потребовал от нее огромных душевных и физических усилий. В августе 1969 г. она сообщила другу юности по Ростову писателю Вениамину Жаку: «По совету врача, почти ежедневно работаю — пишу, говорят, это даже содействует восстановлению… Я начала набрасывать что-то вроде воспоминаний, в значительной мере они, естественно, касаются моего покойного мужа и его дел… Писать эти воспоминания мне трудно, я словно вторично переживаю всякую горестную минуту, но считаю своим долгом хотя бы для детей оставить память об отце… Поклон всем общим знакомым и городу Ростову-на-Дону вместе с Нахичеванью. Я о ней тоже напишу» (Цит. по ст.:
В процессе работы над воспоминаниями общий замысел Пановой разделился по двум руслам. В первый цикл «Из запасников памяти», напечатанный при жизни автора, вошли в основном краткие лирические зарисовки некоторых лиц и событий, а порой и просто мимолетные впечатления, сохраненные за многие годы удивительной памятью художника.
«…Я обнаружила в себе, — подтвердила Панова, — как бы некие запасники, куда совершенно непроизвольно откладывались впечатления и наблюдения, чтобы затем явиться без всякого моего усилия в нужный момент и занять свое место в моей работе. Уже когда я писала первые свои книги „Спутники“, „Кружилиху“, — эти запасники вдруг являлись, как бы всплывая, и служили мне поистине неоцененную службу. Это были характеры, лица, имена, судьбы, голоса.
Может быть, такого рода механическая память и отличает писателя от неписателя. Это всплывание в нужный момент — не оно ли называется вдохновением!»
В работе над циклом «Из запасников памяти» Панова заново проверяла свою способность черпать из пережитого, и оказалось, что эту способность поэтического воссоздания жизни в неожиданных подробностях и деталях у нее не смогла отнять даже тяжелая болезнь. Принцип выбора подробностей в данном цикле — подчеркнуто диахронный; перед нами пестрый и красочный калейдоскоп отдельных заметок и зарисовок, извлеченных в свободном подборе из запасников памяти. Каждое впечатление существует отдельно, как мазок у импрессионистов; внешне они мало связаны между собой во времени и пространстве, и тем не менее все впечатления из разных лет и разных мест собственного бытия объединены общностью настроения, чувством глубокой привязанности к людям, к жизни, к ее красоте.
Некоторые главки, впервые опубликованные в цикле «Из запасников памяти», явным образом тяготели к жанру семейной хроники — эта линия воспоминаний и была специально развита в следующем произведении Пановой «О моей жизни, книгах и читателях». Писательница вернулась здесь к впечатлениям детства, отрочества и юности, развернула широкую ретроспективу жизни в 1920–1930-е гг., рассказала о событиях Великой Отечественной войны и основных этапах своего послевоенного литературного творчества. 1 июня 1972 г. Панова подтвердила в письме к сотруднику ЦГАЛИ[3] М. Г. Козловой: «Что касается черновиков „Заметок литератора“ (цикл „Из запасников памяти“ составил второй раздел этой книги, опубликованной в апреле 1972 г. — А. Н.), то их было такое множество, что, боюсь, нам с Д. Я. их и не собрать. Но уже готовлю для ЦГАЛИ черновик мемуаров, которые хоть, на мой взгляд, абсолютно не получились, так как я не нашла для них формы, но в архиве моем должны, конечно, находиться. Я пошлю Вам экземпляр того варианта, который я приготовила для моих детей. В журнал и издательство дан другой вариант» (ЦГАЛИ. Ф. 2223, оп. 2, ед. хр. 65, л. 38–39.).
Над следующей книгой, непосредственно связанной с «Заметками литератора», Панова продолжала работать до конца дней, стремясь найти необходимую литературную форму и для этого мемуарного повествования.
Из массы материалов, накопленных в запасниках памяти и представленных сначала в свободном калейдоскопическом подборе, появилось новое произведение, последовательно развернутое во времени — повесть о своей жизни и литературном труде, представленная как одно целое.