Не всё перевёл учёный поп.
Тайдула же неизвестно от кого получила этим днём башмачки атласу черевчату, шиты серебром да золотом волочёным, сунула в них босые ножки, зажмурилась, затрясла головой — заплакала.
Глава третья
1
Была холодная осенняя ночь. Скрипели колеса. Где-то выла собака. Полегчавший обоз великого князя московского медленно уползал на север. Уже пахло снегом. Ветер гонял космы облаков, закрывая звёзды. Дорога подмёрзла. Лежали в кибитках под тулупами. У Иванчика щипало нос и брови, приходилось прятать лицо в душную овчину. Солхат уже казался далёким сном. Батюшка теперь молился почасту, тихонько распевая псалмы под нос, доволен был, как дела управили: Узбек ублаготворён, и княжество Владимирское, ранее им поделённое, отныне все — под Иваном Даниловичем, а с Тверью — замирение; Константин Михайлович — не то что старший брат его Александр, супротив Москвы не взрызнет. Надо сел больше скупать на Тверской земле, бояр приласкивать, на сторону московских князей склонять. Извилист Узбек — не даёт укрепиться ни одному княжеству, чтобы ни одно не возвысилось и в силу не вошло. Теперь пойдёт хитрость на хитрость. Так право своё утверждать будем. В стольном Владимире не жить, ни хану, ни русским князьям глаза не мозолить. Тихо, в тайности прирастать Москва будет, пока час не придёт ярмо поганых скинуть и на князей-супротивников наступить. Не хотят добром понимать — заставить придётся.
— Когда камень поплывёт по воде, тогда безумный уму научится
Жалко старика: разболелся в дороге, раскашлялся, в боках колотье.
— Мотри, как бы не помереть мне, — сказал после долгого молчания. — Не бросай тогда, не зарывай в степи. Довези до Москвы-то. А застыну — морозы уже, без хлопот будет, на отдельных санях.
— Замолчь! Меня ещё переживёшь!
— Куды-ы там!
— Ну, может, ненадолго. Думаю, где-то рядом мы с тобой помрём. Но не сейчас. И мысли у нас опчие, и ворчуны оба. Вот повелю остановку сделать в селении, баню горячую тебе, отдыбаешься. А там на полоз станем, домчим и до дому.
Грустили оба, понимали: ох как не скоро ещё!
— Я и завещание-то за хлопотами позабыл состряпать, — беспокоился Протасий.
— Вот и значит, не помрёшь.
— А после меня Васька мой тысяцким останется?
— Не бойся. У тебя вон и второй Васька, внук, матереет.
— В Орде да в дороге чуть не цельный год проводим, — печалился Протасий. — Делами неколи заниматься.
— Боле не возьму тебя, — пообещал Иван Данилович.
— Не гож, значит, стал?
— Ну что ты такой заноза? Подумай сам, на Москве сейчас никого нетути: ни великого князя, ни митрополита, ни тысяцкого. Хорошо ли это? Последний раз так. Не знаем, чего там и деется.
— Опять же долгая отлучка мужа из дома порождает отчуждение из семейной жизни, — размышлял Протасий.
— Да, жену милую повидать охота, — согласился Иван Данилович, — Мы ведь в любови живём. А кто иначе, тому, конечно, отлучка — сласть.
Долгие разговоры на долгом пути, долгие остановки, перековка и отдых лошадей, перегруз на санный полоз — томительна была обратная дорога. Вот уже починки, займища, деревни попрятались в снега, лишь изредка завидишь бедный крест сельской церковки. Сипуга мела день ото дня круче. Иванушка привык к морозам, к отогревам у костров, к простым голосам, к скуке... Одно развлечение — зайца увидать иль лису-огнёвку. Ему казалось, он так Давно из дому, что все его там позабыли уже и никто не ждёт. Ни городов на пути не встречалось, ни монастырей. Ровное белое покрывало над некогда зелёными И тенистыми балками, над поросшими камышом озёрами, над быстрыми подо льдом речками. Редко-редко дымок завидишь — ага, ночлег! «Пропадём мы тут, — думал иногда Иванчик, — и никто не узнает». Бесконечно тянулось Дикое Поле
Только после Рождества увидали впервые деревянные надолбы да башни сторожевые среди занесённых снегом рвов, колокольный звон услыхали. Ввечеру на башнях острожков загорались смоляные факелы — пошла земля обжитая. Избы в осадных дворах просторные — до двухсот человек поместится. Люди великокняжеские повеселели, иной раз и песня стала слышаться, и смех, и шутки.
Чем ближе к Москве, тем дороги лучше, езда быстрей. Стали встречаться обозы, едущие с зимнего торга, с кожами, волчьими шкурами, воском, мёрзлой рыбой.
Город свой увидели на восходе в морозном туманце. Пошли ямские слободы да слободы гончарников, котельников, огородников. После монастырских подворий — знакомые площади, харчевни, калачни. Иванушка, укутанный в меховую полсть, глядел во все глаза, и сердце его сильно билось. Снег в улицах уже размят, сосульки с крыш свисли, весна вот-вот. Редкие прохожие скидали шапки при виде великокняжеского поезда, кланялись. Обозные тоже им кланялись, едва не плача от радости, крестились на церкви. Один Семён был сумрачен из всех.
— Иль ты не рад, брат? — спросил Иванчик.
— Рад, — бросил коротко. А сам и по сторонам не глядит.
Бесконечно долго, казалось, тянулись усадьбы с воротами, где вырезаны из дерева зайцы, орлы, олени, а также цветки и солнца. Ворота все заперты, а при них воротни — избушки с собаками презлыми на цепях. Иванушка всему дивовался, будто в первый раз видел, вскрикивал, на всё пальцем показывал, оглядывался на отца, на Протасия, но наконец затих — такая была на их лицах тревога, а в глазах недоумение.
Подскакал к саням, расхрястывая снег, Алёша Босоволоков:
— Великий князь, что же это звону-то нет колокольного? Ведь и ты и митрополит возвращаются! Аль но знают?
— У владыки спроси, — ещё мрачнея лицом, ответил Иван Данилович.
— Беда, князь, — прошептал Протасий из глубины возка, — чую, несчастье какое-то.
— Пересаживайся, отъезжай к своему дому, — велел Иван Данилович. — Потом призову.
Княжий двор был распахнут настежь и безлюден. Из сеней, повалуш, амбаров выглядывали головы и тут же прятались. Иван Данилович выпростался из шуб, Иванчик забарахтался, дядька вытряхнул его, выскочили все из саней.
На высоком крыльце одиноко стоял Андрейка в тулупчике с непокрытой головой. Сказал сверху тоненьким голосом буднично:
— А мы маменьку похоронили.
2
Дворец был плохо протоплен, и, казалось, повсюду пахло тленом. Занавеси со складчатыми подборами, закрывали окна, и было сумеречно. Притихшие сёстры в тёмном, с чёрными лентами в косах робко, виновато подходили к руке отца. Андрей, не снимая тулупчика, сидел в стороне на лежанке, смотрел спокойно, как старичок.
Задыхалась и рыдала только Доброгнева, рассказывая, как произошло:
— Тепель у нас была, ветра сырые, и Кремник тогда погорел, и домы многие, а она всё в сенцах стояла открытых, вас выглядывала, вот возвернутся, вот. возвернутся! А потом и сама огнём запылала. Схиму уж в беспамятстве приняла. Ha-ко, Иванушка, ладанку с её груди, тебе отказать успела, волосья там твои и Семёна, с
Иван стиснул ладанку в кулаке, выбежал. Чувство огромной пустоты охватило его. Он не мог поверить, что больше не увидит мать. Он вошёл в её опочивальню, притрагиваясь к стене, всё казалось ему зыбким, ненадёжным, позвал жалобно:
— Маменька, ты где? Скажи чего-нибудь!
Горели лампады у кивота, за окном тенькала синица, а во дворце тишина стояла такая, будто Иванчик один был во всём мире. Неуверенно ступая, он поднялся в светлицу, где она любила сиживать с рукодельем, сказал:
— Маменька, это я, Ива...
Окна здесь были большие, стеклянные, на четыре стороны: сияли на солнце белокаменные храмы: ближний — Спаса на Бору, на площади — Успенский, недостроенный Архангельский, рядом с ним — высоченный Иоанн Лествичник со звонами, правда, колоколов ещё не было. Снег уже обтаивал возле кремлёвских башен и стен, ветхих и осевших, ещё дедом Данилой ставленных, кое-где обугленных, где во время пожара огонь скакал.
Иванчик попытался вспомнить своё посажение на коня и пострижение на этой площади, как его маменька за руку держала, а потом его взяли и повели на комоницу сажать, как татарин ему что-то такое подарил и Феогност — «Лествицу райскую», но всё заслоняло, расплываясь, лицо матери с припухлыми нежными подглазьями, в туго стянутом белом убрусе.
— Поговори со мной, а? — попросил он.
Он хотел почувствовать прикосновение её руки, но вспомнил только щекочущий мех её куньей шубки. Он хотел бы увидеть в светлице что-нибудь оставшееся от матери, какое-нибудь свидетельство, что она была, но слуги все успели прибрать, даже полавочники и наоконники переменили: когда уезжали, они были кирпичные и шафранные, а теперь постлали голубые и зелёные.
За окнами висел медленный сверкающий снег. Сквозь его нарядную сетку печально-возвышенно глядели храмы. Кремль был разметён и пуст. Синела внизу ледяная лента реки. Иван сел на подоконник с ногами: неужели больше никогда голоса её не услышать, и кто его ангелом назовёт?..
Возле рамы он вдруг увидел простой пластинчатый наруч из золота, внутри лежал крестик из серо-зелёной яшмы. Это было прикрыто наоконником и будто ждало Иванчика: она, маменька, — мне! Он схватил крестик, спешно надел его на шею, где ладанка, а наруч спрятал за пазуху.
Ночью лежал под одеялом, плоский, как раздавленный котёнок, сжимая свои сокровища, а под подушкой у него был ещё поясок с гусями, вышитый маменькой. Дядька Иван Михайлович, перестилая постель, видел это, но ничего не трогал, клал на прежнее место.
Девятый день по смерти княгини Олены совпал с Сороками. Сколько бывало детям радости на этот праздник! Пекли жаворонков с резными крылышками, с глазками, по сорок штук на противне в память сорока мучеников каппадокийских, и всех умерших поминали.
После панихиды и печального обеда Иван впервые по приезде вышел из дворца, побрёл без цели, оскальзываясь на леденицах. На огородах снег почти стаял, а на припёках уж и просохло отчасти. Дети привязывали румяных поджаристых жаворонков к шестам, втыкали те в остожья, ветер покачивал птиц, и они как бы летели. А малыши держали печёнышей за крылья, то опуская вниз, то подымая, чтобы они тоже летали. Все при этом пели вразброд:
— Весна-красна,
На чём пришла?
— На жёрдочке,
На бороздочке,
На овсяном колосочке,
На пшеничном пирожочке.
— А мы весну ждали,
Клочки допрядали.
— Иванча приехал! — взвизгнула Шура Вельяминова, и все побежали к нему.
— Буди здрав, княжич!.. А мы уж думали, татары тебя насовсем забрали.
Обступили, разглядывали егозливо, видно, что рады. Выросли все.
— А у нас дьячок день и ночь читает, — сообщил Иван. — Нынче девять дён.
— Да-а, слыхали мы про маменьку твою, царствие ей небесное... — Насупились в сочувствии, некоторые даже утирали глаза рукавами.
— А давайте в гаданчики играть? — Шура всё хотела отвлечь друга от печали.
— «В какой руке?» или «Чёт-нечет»? — послышались голоса.
— Не буду, — сказал Иван.
— Тогда в «толстую бабу», а?
Уселись на лавке возле городьбы, стали выжимать друг друга.
— Да ну вас! — встал Иванчик. Всё было не по нему, всё тошно.
— Кто над нами вверх ногами? — не унималась Шура.
— Таракан, паук, муха! — отгадывали наперебой.
Высунулся, желая рассмешить княжича, чей-то малец в шапке, перевязанной бабьим платком по причине ушной болезни:
— А вот! Лежит не дышит, собака рыло лижет, а он не слышит. Кто это?
— Мертвец?
— Пьяный?
Иванчик вдруг заплакал:
— Уйдите вы все от меня!
Но никто не ушёл. Стояли потупившись. А издалека уж бежал дядька Иван Михайлович:
— Да ты куда делся, соколик? Обыскались мы тебя! Идём, там батюшка с митрополитом терем новый осматривают.
— Какой терем?
— А тебе мамушка в подарок хоромы выстроила. Идём скорее!
Позади великокняжеского дворца, там, где речка Неглинная протекает, и впрямь стоял терем, сияя свежим тёсом: крыльца с кровлями островерхими, рундуки с балясинами, да подсенная, да каморы светлые, горницы на подклетях жилых и глухих — с погребами. В жилых подклетях клали печи, из них трубы глиняные муравленые[51] в верхние покои проведут. Отдельно строилась ещё поварня.
Иванчик прямо обомлел от всего этого: и гордость, и благодарность за маменькину заботу, и печаль, что нет её больше, — всё в нём смешалось и сердце переполнило; Свой дом! Как у Сёмки. Ему тоже загодя строили. Как оженится — отделится.
С отцом и владыкой обошли покои: передний просторный, молельня, опочивальня, ещё покойчик помене да верх светлый, задние сени пребольшие. Сбоку строились ещё горницы в один покой, которые называли одинокими, — там дети Ивана будут жить, когда родятся. Окна слюдяные, но зато слюда в решётку вставлена «репейками» и расписана зверями, птицами да подсолнушками. У Семёна в покоях стекла цветные, зато у Ивана стены обиты сафьяном. А у Андрейки ничего пока ещё нет.
Дядька Иван Михайлович много восхищался, как покойница всё славно управила в их отсутствие, владыка тоже одобрял, а батюшка молчал, ни слова не сказал. Но Иванушка слышал, проходя темнушкою, как митрополит наставлял отца:
— Чрезмерная печаль, великий князь, делает душу как бы дымною и тёмною и воду слёз иссушает. — И прибавил, понизив голос: — Сочетайся новым браком, благословлю.
Вот ты, значит, какой, владыка! Мачеху нам хочешь привести? Иванчик после этого стал избегать митрополита, не ласкался к нему, как бывало, и от благословений вроде невзначай уклонялся. Неизвестно, замечал ли это Феогност, виду, во всяком случае, не показывал.
Иванчик и с братьями поделился тем, что подслушал нечаянно. Семён насупился и сказал:
— Я сам скоро женюсь. Батюшка уже говорил со мной. Литвинку мне хочет взять, дочь Гедиминову.
— А ты хочешь?
— Да мне всё равно. Раз отец велит — надо. Женился же Константин Тверской на нашей сестре двоюродной! Об чём тут речь?