Крест. Иван II Красный. Том 1
Из энциклопедии «Отечественная история»
М., Большая Российская Энциклопедия,
1996, т. 2
ВАН II КРАСНЫЙ, Кроткий (30. 03. 1326 — 13. 11. 1359) — великий князь московский и владимирский (с 1354). Сын князя Ивана I Калиты. В 1340 г., по духовной своего отца, получил город Звенигород и часть доходов с Московского княжества. В 1341 г. женился на Феодосии, дочери князя брянского Дмитрия. После её смерти (1342) женился вторично на Александре, предположительно на дочери московского тысяцкого Василия Васильевича Вельяминова. От этого брака были рождены старший сын — Дмитрий Донской и дочь Анна, бывшая замужем за князем Д. М. Боброком-Волынским. После смерти от чумы (1353) братьев — великого князя московского Семёна Гордого и князя Андрея — получил в Орде ярлык на Владимирское великое княжение. Желая сохранить мир в русских землях, не выступил против великого князя рязанского Олега Ивановича, захватившего часть Московских земель и пленившего московских наместников. В 1357 г. возглавил судебное разбирательство между тверскими князьями. В том же году получил в Орде подтверждение хана Бердибека на великое княжение. По возвращении в Москву улаживал конфликт придворных боярских группировок в связи с убийством тысяцкого А. П. Хвоста и отъездом части бояр в Рязань. В 1358 г. не допустил хана Мамат-Ходжу размежевать границы Московского и Рязанского княжеств. При нём началось утверждение на Руси авторитета митрополита Киевского и всея Руси Алексея. Избегал военных конфликтов, выступал третейским судьёй среди русских князей, за что, видимо, получил прозвище Кроткий, другое прозвище — Красный (красивый).
850-ЛЕТИЮ МОСКВЫ ПОСВЯЩАЕТСЯ
Тебе и почерпнуть нечем, а колодезь глубок:
откуда же у Тебя вода жива?
Книга первая
ПРОЛОГ
сходя слезами, глядела княгиня Олена на дитя, лежащее у её груди: щёлки глаз сомкнуты, словно их вовсе нету, нос едва проклюнулся, на голове редкие рыжие волоски, личико недовольное, жёлто-коричневое. Откуда такой получился? Будто сам не рад, что его на свет пустили. Сёмка, первенец, родился, уже орлом глядел! А этого как отцу предъявить? Скажет: вылитый Чингисхан...
Дитя сосредоточенно сосало, погруженное в трудную тайну начинающейся жизни; нечаянно чмокнув, пугалось, начинало плакать, страдальчески морща безбровый лобик. Олена дышала на него теплом, баюкала.
— Не убивайся, матушка, — успокаивала княгиню старая повитуха Доброгнева, расторопная мясистая баба: груди караваями лежали на обширном чреве. — Ещё какой хороший будет! Ему неделя, а крупный, как трёхмесячный. Головка круглая, не дынькой — тоже знак благоприятный.
— Только бы жил!
Младенец вдруг открыл гневный мутно-синий глаз и выпростал из укутки тощую птичью лапку.
— Гляди-ко, какой сердитый! — воскликнула повитуха. — Испужал меня. Нравный ты у нас, Иван Иванович, миленький! Ишь, перстами шевелит, слободиться хочет, озорник.
Олена рассмеялась сквозь слёзы:
— Что уж он какой непригожий-то?
— Переменится, израстёт! — обещала Доброгнева, туже перепелёнывая новорождённого. — В добрый день он к нам пришёл. На Ивана Лествичника[1] колдуны замирают, нашего родимушку никто не сглазит.
— Зато домовой бесится! — возразила княгиня.
— А я ему молочка в сенцах поставлю: полакай, батюшко! Он и успокоится.
— Вот ты какая ловкая! — одобрила Олена.
— Всю жизнь при этом деле состою. Сколько младенцев приняла, не упомнить. Всё надо предусмотреть, обо всём печься. Ну, задремал, кажись, наш голубок. Отдыхай и ты, княгинюшка.
Доброгнева неслышно поплыла из покоя. По-весеннему мягкие, засинели сумерки за окнами. Иногда слышен был хруст льдинок под ногами челяди во дворе — к вечеру ещё подмораживало. Превозмогая слабость и боль в низу живота, Олена поднялась, подошла, переваливаясь, к окну. Как хорошо-то на воле! Будто давным-давно ничего этого не видала: островерхие крыши теремов, и истончившийся месяц над Воробьёвыми горами, и как липы выросли с прошлого года, достают уже до верхних горниц, ветками о переплёты оконные постукивают. Сдвинуть бы волоковые тяжёлые рамы, глотнуть воздуху апрельского, да страшно грудь застудить. Устала княгиня. Седьмой раз родила. Чувствовала, как раздались её чресла и чрево стало словно разрытая яма. Не чаяла доносить — столько бед свалилось в последнее время. Младенец так бился, так вспухал, то в одном боку, то в другом коленками лягался, будто негодовал, что мать в больших печалях, не рада ему и не ждёт. Перед тем как разрешиться ей от бремени, младшего, Данилушку, похоронили, а за четыре месяца до того в Орде деверя Юрия Даниловича зарезал Дмитрий Тверской[2]. Ровно скотину какую — кинулся с ножом и воткнул под лопатку. Суров и дик нравом Дмитрий, недаром прозвали его Грозные Очи. Глядит из-под лохматых бровей, как тать лесной. Теперь ни в Твери, ни в Москве, ни в Новгороде, ни во Владимире нету великого князя... Кому им быть?.. Знала Олена, чего супруг её хочет. После смерти деверя обо всём переговорили. Страшно. Но Иван Данилович не отступится[3]. Нечего и пытаться его переубедить. Непрост муж, мыслей своих потайных даже ей не сказывает. Что задумал, ей известно, а вот как добьётся, что делать будет, таит... Прежде всего, не миновать в Орду ехать, сорому имать. Уж не раз заговаривал, что завещание писать хочет. Так у князей заведено: едешь к хану — готовь завещание на всякий случай. Целый век так ведётся. И будет ли конец когда? Тоска сердце жмёт, сосёт по-змеиному. Ни воли, ни чести нет княжить на своей земле. Где-то там за лесами затаилась Тверь, супротивница обиженная, во всех бедах своих Даниловичей винит. А князья её сами бесчинствуют. Золовку вон отравили[4]. Такая славная была жена у Юрия, татарка крещёная Кончака, Царствие ей Небесное! В телогрее всё ходила из камки адамашковой, мелкотравчатой. Шутница была: дай-ка чего-то солёненькое в ухо капну! И такое заедренит, стыд берёт и смех. Бес в тебе, Агашка, скажет в ответ Олена, пра, бес! Кончакой она была в Орде, а в Москве Агафьей звалась. Хорошо гостилось у деверя во Владимире, городе приветливом. И Агафья приветлива да весела была неизменно. Бывало, захохочет по-зубастому: мол, притча это и обман! Зубов у неё имелось страшное множество. Как у щуки, штук четыреста — шутил Юрий Данилович, мол, заболит какой, не найдёшь. А как убили Юрия Даниловича да отравили в тверском плену весёлую Кончаку, Олена с мужем из Переславля в Москву насовсем перебрались, зажили, как сироты, на семи ветрах. Один Пётр-митрополит друг и благодетель[5], а князи вокруг, аки волки, зубами скрыщут... Господи, избави душу мою от сети вражьей, как птицу от силка, как серну от тенёта!..
Окинуло слабостью — рано встала, потом холодом облекло, по ногам хлынуло, сорочица кровью липкой намокла. Олена по стенке с темнотой в глазах добралась до постели, не упала — рухнула. Иванушка, увёрнутый, как личинка, ровно сопел в зыбке, не возился. За дверью раздался топот детских ног, зажимаемый смех. Поскреблись:
— Маманя, пусти младенчика посмотреть, очень хочется! — Это Маша старшая с братом Сёмкой прибежали.
Отозвалась через силу:
— Мочи мне нет! Позовите Доброгневу.
Несмотря что грузна, повитуха прибежала скорой ногой:
— Что, матушка? Никак, ты вставала?
— Кровь печнями идёт из меня.
— А на Этот случай и отвар сготовлен, на-ко вот травки, пастушьей сумки. Через малое времечко всё закончится!
Опытная была повитуха.
Проснувшееся от суеты дитя чихнуло, чмокнуло воздух и зарыдало басом.
...Стоял на дворе 1326 год от Рождества Христова, и много событий, больших и малых, свершилось
А в Сарае, столице Орды,
Хан Узбек[7] в мягких верблюжьих сапогах, расшитых серебром, неслышно ступал по коврам из лоснящихся тигровых шкур. Резные двери из тикового дерева плотно охраняли тишину покоев. Франкские шлемы и позолоченные латы, хорезмские сёдла, уздечки, отделанные золотом и серебром, украшали стены поверх армянских ковров. Они ценились во дворце особенно высоко из-за качества шерсти и красного цвета. Это цвет женщин, детей и радости: он самый лучший для глаз. Хан отвернул ногой тиснёную кожаную подушку.
Узбек подошёл к самой большой снежно-белой птице с чёрным хохлом, протянул на пальце крошку дынной халвы. Хан любил красоту и умел ценить её. Этой способностью он гордился не меньше, чем властью. Это возвышало его в собственных глазах. Это выделяло его в череде коварных и жестоких Джучидов[8]. Кто они? Великие вожди великих воинов? Да. Они порабощали, разоряли, наводили ужас. Кто не склонялся перед ними там, где они появлялись? Кто выстоял, кто не потерял независимость? Кто посмел не считаться с завоевателями? Кто не испытывал трепета перед потомками Чингисхана? Но — печальная мысль: что остаётся от кочевых племён? Память зла, убийств, грабежей, пленений. Он, Узбек, первый, кто оставит после себя иную славу. Он первый, кто научит свой народ жить, наслаждаясь добытым. Он первым понял, что есть и другие ценности, кроме заповеданных Чингисханом. Он сохранит его закон[9], но сообщит ему высший смысл, новые высшие цели. Опасно целый век истощать свой народ битвами и походами. Сто лет слишком много. Рождается усталость и внутренний гнев вместо силы и отваги. Управлять мудро и полновластно сейчас главное. Это дано понять только ему, Узбеку. Проклятия монголам и страх перед ними пусть уступят место уважению, а потом и восхищению. Это будет не просто народ-зверь, могучий и кровожадный, но народ наилучшего разума, наиславнейшей судьбы не только в здешней, земной жизни, но и в небесном раю, о котором возвестил Мухаммед. Ислам означает покорность, подчинение. Трудно вольному кочевнику воспринять смысл покорности законам Аллаха. Но всё приходит и совершается в назначенное время, и никто не избегнет назначенного.
Воцарившись тринадцать лет назад в возрасте Пророка[10], он принял мусульманство, извёл шаманизм, прогнал или казнил буддийских лам. Он строит новую столицу Сарай-Берке, возводит мечети и медресе, мавзолеи, дворцы, украшенные мозаикой и расписными изразцами. Он не оставляет своими заботами Крым со столь любимым Солхатом; там, где лежит в руинах разграбленный, разрушенный Хорезм, снова расцветёт, изумляя всех, Самарканд, а иранцы, смешиваясь с пришлыми племенами, теперь называют себя именем хана —
...Вкрадчиво и чисто вплёлся в пересвист попугаев голос иволги. Хан улыбнулся. Из-под шёлковой занавески у входа видны женские башмаки с золотыми крючочками и серебряными петлями, куда вставлены по четыре круглые синие пуговицы из стекла.
— Славица! — позвал хан.
Она вошла. Сколько достоинств у этой рабыни! Видеть её всегда радостно. Маленькие ступни при высоком росте, крепкое сложение и круглые серые глаза. А две рыжие косы ниже колен! И ещё одна утеха — она умеет свистать по-птичьи.
— Хан, кажется, просил тебя не заплетать волосы? — сказал он как бы с упрёком, в то же время любуясь ею.
— Я с огнём, боюсь вспыхнуть.
Она стала зажигать от свечи масляные лампы на бронзовых подставках. На толстых матовых стёклах проступили и заиграли фисташковые цветы и золотые птицы, синие, красные, жёлтые арабские надписи.
— Как много подарков из Египта! — сказала рабыня, разглядывая лампы.
— Не упоминай при мне эту страну. Ты ведь не хочешь огорчать своего хана? — Он крепко провёл рукой по её бёдрам. — Не понимаю, как это христианину достаточно одной женщины?
— А я не понимаю ваших жён. Как это можно делить одного мужа? — Она задумчиво водила пальцем по висевшей на его груди большой серебряной бляхе с крупной голубой жемчужиной.
— Нравится? Хочешь такую? — спросил хан.
Она отрицательно покачала головой.
— Сегодня я ссорился с Баялунь. Она кричала, что возвела меня на трон, много тратила денег на подкупы, а я теперь не слушаю её советов. Баялунь старая. Я больше не хочу её. Я пойду к хатуни Кабак, или хатуни Тайтуглы, или к Уруджи. Они редко ночуют со мной и потому всегда рады. А потом я прощу Баялунь и пойду к ней, и мы сладко примиримся, как это умеем только мы с ней. Ни одна жена, таким образом, не может надоесть. И ни одна наложница. Мусульмане строго соблюдают верность и презирают грех.
— Как странно! — всё шептала она, положив голову ему на плечо. — Мне это недоступно.
Да, сорок три года, конечно, не двадцать. Но теперь он знает всё искусы плотского наслаждения, а не просто напрыгивает, как раньше, жеребцом то на одну, то на другую.
— Славица, — говорил он, хмелея и прижимая к себе рабыню, — твоё тело могуче, жарко, прекрасно. Аллах сделал людей непохожими друг на друга, такими разными. А то ведь было бы скучно на земле, да? Ты согласна?
Она подняла на него прозрачные глаза:
— Я ведь не люблю тебя, хан.
Он засмеялся, удивлённый:
— А разве я этого хочу? Я не понимаю, что это такое, то, что ты называешь этим словом. То, что я сейчас сделаю с тобой, знак моего благоволения. Разве не довольно?
Ну, возьми ещё жемчужину, будешь вспоминать эту ночь, когда великий Узбек и ты были едины...
Сильными пальцами он выдавил жемчужину из гнезда, слегка Поцарапав её. Славица, изогнувшись кошкой, мягко отскочила от него:
— Наверное, малоценная, раз не жалеешь её для меня?
— Ах ты...
Его желание созрело и усилилось. Женщины прекрасны тем, что у каждой своя игра. Этой славянке нравилось дразнить его, чтобы он преследовал её, их соитие походило на борьбу. Она пыталась вырываться до конца, и он снова чувствовал себя не насытившимся и бешеным. Жену надо предупредить заранее, что посетишь её, наложницу берёшь когда угодно. Славица смела, щедра и жадна телом, её тело — власть над ханом. Как изнуряет его эта власть!
Они лежали на меховом ковре и смотрели на блистание звёзд за окном.
— В такие минуты с тобой, Славица, — размягчённо говорил хан, — мне кажется, что только для этого и стоит жить, и я чувствую себя глупым.
Она чуть слышно прикоснулась губами к его губам:
— Ты всех лучше и славнее на земле.
Он улыбнулся:
— А где жемчужина, которой я плачу тебе за такие слова?
Она разжала ладонь:
— Вот...
— Она очень ценная. Мне хочется сказать тебе что-то другое, но я не умею. Научи меня говорить то, что тебе хочется услышать.
— Ценная, потому что голубая?
— Если ты положишь её на блюдо, она будет кататься по нему весь день. И знаешь почему? Потому что кругла без изъяна. В этом её совершенство, и зовётся она бурмитская. Хочешь белого сахару? Из Египта. Ему и хатуни рады бывают.
Она отвернула голову:
— Нет.
Он провёл кончиком языка по её ноздрям, сомкнутым векам, губам.
— Я не люблю тебя, Узбек, — опять прошептала она.
Тогда он налёг на неё всей тяжестью и сказал гортанно, через силу, в самое ухо:
— Хочешь узнать важную тайну? Только я её знаю. Тайна в том, что только ты одна и любишь хана. — И через мгновение почувствовал, как горячая капля побежала у неё через висок, увлажнила ему губы солёным. — А будешь плакать, я велю наказать тебя. Очень больно и смешно.
— Как же? — по-детски спросила она.
— Тебя высекут арапником по тем самым нежным и пышным местам, за которые я держу тебя сейчас. Рабы увидят тебя нагую и пожелают тебя.
Она столкнула его с себя и встала с ковра. Он тоже поднялся.
— Ну, почему ты не умеешь ничему радоваться, Славица? Что мне сделать для тебя? Чего ты хочешь?
— Свободы.
Он помедлил, кусая ус.
— Никогда.
Она взяла шандал со свечой:
— Сегодня моя очередь зажигать лампы во дворце. У Мухаммеда была одна жена, и он не взял вторую, пока первая не умерла, хотя она была старше его на пятнадцать лет и они прожили вместе четверть века.
— Ну, я не Пророк, а ты не Хадиджа.
Она пошла. Он окликнул её:
— Может быть, после моей смерти... Да, я распоряжусь, чтобы после моей смерти ты...
Она обернулась. Лицо её было освещено снизу свечой, глаза в глубоких впадинах.