Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: «С Богом, верой и штыком!» Отечественная война 1812 года в мемуарах, документах и художественных произведениях - СБОРНИК на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Как нетрудно понравиться солдату! Должно показать только ему, что заботишься о судьбе его, что вникаешь в его состояние, что требуешь от него необходимо нужного и ничего излишнего. Когда светлейший князь объезжал в первый раз полки, солдаты засуетились было, начали чиститься, тянуться и строиться. «Не надо! Ничего этого не надо! – говорил князь. – Я приехал только посмотреть, здоровы ли вы, дети мои! Солдату в походе не о щегольстве думать: ему надобно отдыхать после трудов и готовиться к победе». В другой раз, увидев, что обоз какого-то генерала мешает идти полкам, он тотчас велел освободить дорогу и громко говорил: «Солдату в походе каждый шаг дорог, скорей придет – больше отдыхать будет!» Такие слова главнокомандующего все войско наполнили к нему доверенностью и любовью. «Вот то-то приехал наш „батюшка“! – говорили солдаты. – Он все наши нужды знает – как не подраться с ним; в глазах его все до одного рады головы положить!» Быть великому сражению!

Все обстоятельства предвещают сражение, долженствующее решить судьбу Отечества. Говорят, что в последний раз, когда светлейший осматривал полки, орел явился в воздухе и парил над ним. Князь обнажил сединами украшенную голову; все войско закричало «ура!». В сей же день главнокомандующий приказал служить во всех полках молебны Смоленской Божьей Матери и для иконы ее, находившейся при армии, сделать новый приличный кивот. Все это восхищает солдат и всякого!

21 августа

Мне кажется, я переселился совсем в другой свет! Куда ни взглянешь, все пылает и курится. Мы живем под тучами дыма и в области огней. Смерть все ходит между и около нас! Она так и трется промеж рядов. Нет человека, который бы не видел ее каждый день, и каждый день целые тысячи достаются ей на жертву! Здесь люди исчезают, как тени. Сегодня на земле, а завтра под землей!.. Сегодня смеемся с другом – завтра плачем над его могилой!.. Тут целыми обществами переходят из этого на тот свет так легко, как будто из дома в дом! Удивительно, как привыкли здесь к смерти, в каких бы видах ни являлась: свистит ли в пулях, сеется ль в граде картечи или шумит в полете ядер и вылетает из лопающихся бомб – ее никто не пугается. Всякий делает свое дело и ложится в могилу, как в постель. Так умирают сии благородные защитники Отечества, сии достойные офицеры русские! Солдаты видят их всегда впереди. Опасность окружает всех, и пуля редкого минует!..

Ф. Ростопчин – П. Багратиону

12 августа 1812 г.

Я не могу себе представить, чтобы неприятель мог прийти в Москву. Когда бы случилось, чтобы вы отступили к Вязьме, тогда я примусь за отправление всех государственных вещей и дам на волю каждого убираться, а народ здешний, по верности к государю и любви к Отечеству, решительно умрет у стен московских, а если Бог ему не поможет в его благом предприятии, то, следуя русскому правилу: не доставайся злодею, – обратят город в пепел, и Наполеон получит вместо добычи место, где была столица. О сем недурно и ему дать знать, чтобы он не считал на миллионы и магазины хлеба, ибо он найдет уголь и золу. Обнимаю Вас дружески и по-русски от души, остаюсь хладнокровно, но с сокрушением от происшествий.

Вам преданный граф Ростопчин

Ф. Ростопчин – Александру I

13 августа 1812 г. Москва

Очень жаль, Государь, что князь Кутузов еще не в армии. Ни Багратион, ни Барклай не владеют искусством повелевать массами. Они искали неприятеля в Рудневе, в то время как он со всеми своими силами накинулся на Смоленск, а Раевского опоздали предупредить. Только русский солдат способен идти безостановочно сорок верст и, не отдыхая, вступать в бой. Судя по тому, что мне пишет военный министр, решено дать сражение при Умолье. Доблесть наших войск может дать победу. Народ скорее взбешен, чем опечален; он чувствует себя униженным и готовым отомстить за свою честь. Барыни потеряли голову и многие уехали, к моему удовольствию. Купцы переминаются, и, по малому доверию к начальникам, гибель кажется неизбежной. Москва ждет Вас с нетерпением; глядя на Вас, станут бодрее; надо, чтобы бодрость питалась, а не ослабевала[14].

‹…›

Ныне Москва и верные Вам ее жители станут действовать заодно с войсками, обороняющими Ваше наследие. Немногие согласятся пережить вечный стыд, и если неприятелю удастся овладеть Москвой, русская история и Ваше царствование опозорятся катастрофой, о которой одна мысль приводит меня в ярость. Но если Господь это допустит, Вы пожалеете о миллионах храбрых людей, которые пойдут на смерть, сохраняя в душе преданность и верность. Я ничего не желал, как Вашего доверия, чтобы служить Вам и быть полезным моему Отечеству. Если не имею счастья успевать в этом, могу, по крайней мере, доказать, что был достоин оного.

Г. Данилевский

Сожженная Москва

… Двенадцатого августа москвичи с ужасом узнали об оставлении русскими армиями Смоленска. Путь французов к Москве становился облегченным. Толковали о возникшей с начала похода неурядице в русском войске, о раздоре между главными русскими вождями, Багратионом и Барклаем де Толли. Этому раздору молва приписывала и постоянное отступление русских войск перед натиском Наполеоновых полчищ. Светские остряки распевали сатирический куплет, сложенный на этот счет поклонниками недавних кумиров, которых теперь все проклинали:

Vive l'état militaire,Qui promet a nos souhailsLes retraites en temps de guerre,Les parades en temps de paix!

(Да здравствуют военные, которые обещают нам отступления во время войны и парады во время мира!)

Осторожного и медлительного Барклая де Толли, своими отступлениями завлекавшего Наполеона в глубь раздраженной страны, считали изменником. Некоторые презрительно переиначивали его имя: «Болтай, да и только». Пели в дружеской беседе сатиру на него:

Les ennemis s'avancent à grands pas.Adieu, Smolensk et la Russie!..Barclay tonjours évite les combats.

(Враги быстро близятся. Прощай, Смоленск и Россия!.. Барклай постоянно уклоняется от сражений.)

В имени соперника Барклая, Багратиона, искали видеть настоящего вождя и спасителя Родины: «Бог рати он». Но последовало назначение главнокомандующим всех армий опытного старца, недавнего победителя турок, князя Кутузова. Эта мера вызвала общее одобрение. Знающие, впрочем, утверждали, что государь, не любивший Кутузова, сказал по этому поводу: «Le public a voulu sa nomination; je lai nommé… quant à moi, je m'en lave les mains». («Общество желало его назначения; я его назначил… что до меня, я в этом умываю руки».) Когда имя Наполеона стали, по Апокалипсису, объяснять именем Аполлиона, кто-то подыскал в том же Апокалипсисе, будто Антихристу предрекалось погибнуть от руки Михаила. Кутузов был также Михаил. Все ждали скорого и полного разгрома Бонапарта.

Москва в это время, встречая раненых, привозимых из Смоленска, более и более пустела. Барыни, для которых, по выражению Ростопчина, «отечеством был Кузнецкий мост, а Царством Небесным – Париж», в патриотическом увлечении спрашивали военных: «Скоро ли генеральное сражение?» – и, путая хронологию и события, восклицали: «Выгнали же когда-то поляков Минин, Пожарский и Дмитрий Донской!» «Сто лет вражья сила не была на Русской земле – и вдруг! – негодовали коренные москвичи-старики. – И какая неожиданность: в половине июня еще редко кто и подозревал войну, а в начале июля уже и вторжение!»

Часть светской публики, впрочем, еще продолжала ездить в балет и французский театр. Другие усердно посещали церкви и монастыри. Певца Тарквинио и недавних дамских идолов, скрипача Роде и красавца пианиста Мартини стали понемногу забывать среди толков об убитых и раненых, в заботах об изготовлении бинтов и корпии, а главное – о мерах к оставлению Москвы. Величием Наполеона уже не восторгались. Декламировали стихи французских роялистов: «О roi, tu cherches justice!» («Государь, ты ищешь правосудия!») и русские патриотические ямбы: «О дерзкий Коленкур, раб корсиканца злого!..» Государя Александра Павловича после его решимости не оставлять оружия и не подписывать мира, пока хоть единый французский солдат будет на Русской земле, перестали считать только идеалистом и добряком.

– Увидите! – радостно говорил о нем Ростопчин, как все знали, бывший в личной, непосредственной переписке с государем. – Среди этой бестолочи и общего упадка страны идеальная повязка спадет с его добрых глаз! Он начал Лагарпом, а, попомните, кончит Аракчеевым; подберет вожжи распущенной родной таратайки!..

Переписывалась чья-то сатира на порабощенную Европу, где говорилось:

А там, на карточных престолах,Сидят картонные цари!

А. Норов

Воспоминания

Коснувшись Смоленска, мы остановимся покуда на этом предмете. Из всех обстоятельств видно, что план действия Барклая был им уже обдуман и решен и что те же причины, по которым он отменил наступление к Рудне, заставили его не отстаивать Смоленск. Барклай, не считая еще армию Наполеона достаточно ослабленной, руководствовался правилом: не делать того, чего желает противник, то есть до поры до времени не вступать в генеральное сражение, которого так добивался Наполеон. Граф Сегюр оставил нам весьма любопытный рассказ совещания Наполеона в Смоленске с маршалом Бертье, с генералами Мутоном, Коленкуром, Дюроком и министром статс-секретарем Дарю. Когда они отклоняли его идти далее Смоленска, он воскликнул: «Я сам не раз говорил, что война с Испанией и с Россией, как две язвы, точат Францию! Я сам желаю мира. Но чтобы подписать мир, надобно быть двум, а я один» Это был уже крик отчаяния.

Какие вдохновенные картины для пера писателя и для кисти художника представляют нам даже официальные реляции о геройских битвах под стенами Смоленска Раевского, Дохтурова, Паскевича, Неверовского, этих Аяксов, Ахиллесов, Диомедов, Гекторов нашей армии, на которые мы с завистью глядели с противоположного берега Днепра, куда мы иногда урывались, чтобы познакомиться со свистом пуль и ядер и с молодечеством наших воинов!.. А эта процессия накануне праздника Преображения Господня с иконой Смоленской Божьей Матери, несомой с фонарями под громом борящейся артиллерии при свете пылающего Смоленска! Иконой, нашедшей себе убежище в зарядном ящике батарейной роты полковника Глухова и с того времени сопутствовавшей нашей армии во всю кампанию до возврата ее опять в свою святыню, но уже по трупам разгромленных ее врагов… Наполеон в своем 13-м бюллетене написал следующие зверские строки, достойные Аттилы: «Au milieu d'une belle nuit d'août, Smolensk offrait aux yeux des Francais le spectacle qu'offre aux habitans de Naples une éruption du Vésuve»[15]. Но полюбилась ли ему такая éruption в Москве?

Какие животрепещущие эпизоды предоставляются нам в боковом движении Барклаевой армии вдоль правого берега Днепра для выхода на Большую Московскую дорогу для соединения с геройской армией, подвизавшейся под стенами Смоленска! Кто мог забыть из нас, очевидцев, которых осталось уже так мало, этот опасный марш армии в мрачную ночь по проселочной дороге, с артиллерией, от Смоленска к Соловьевой переправе, куда шел Багратион левым берегом Днепра?… Барклай выбрал ночь и проселочные дороги (тогда как большая дорога шла частью вдоль Днепра), для того чтобы скрыть свое движение; а гениальный Наполеон, очарованный вступлением в разрушенный Смоленск (который не был взят, но оставлен нами), выпустил из виду и Багратиона, и Барклая, которого мог бы отрезать от 2-й армии, выйдя прежде него на Московскую дорогу и опрокинув слабый арьергард Багратиона, охранявший этот путь со Смоленской дороги. И даже арьергард, по недоразумению, снялся с позиции прежде, чем пришел к нему на смену отряд 1-й армии.

В этот знаменитый день Тучков 3-й оказал обеим армиям незабвенную услугу. Выйдя на большую дорогу и узнав, что арьергард князя Багратиона под командой князя Горчакова сошел со Смоленской дороги, соединяющейся с Московской, и что ежеминутно может показаться на ней ничем не удерживаемый неприятель, идущий наперерез Барклаю, он своротил с Московской дороги и, вместо того чтобы по назначению идти вперед, обратился назад, по Смоленской дороге. Действительно, вскоре открыв передовую цепь корпуса маршала Жюно, он приготовился к бою на искусно выбранной позиции. Всем известно упорное сражение, начавшееся с отряда Тучкова 3-го у Валутиной горы и кончившееся при Лубине, когда со стороны неприятеля к корпусу Жюно присоединились Ней, Мюрат и дивизия корпуса Даву, а к Тучкову 3-му, геройски отстоявшему все первые напоры неприятеля с 5 тысячами против 20 тысяч, – корпуса Тучкова 1-го, Уварова и графа Остермана. В то время Наполеон прохлаждался в Смоленске и только на другой день приехал в карете полюбоваться покрытым трупами 6 тысяч французов полем сражения и излить гнев на Жюно, хотя другие маршалы посылали ему сказать с поля сражения, что оно принимает и более важные размеры.

Меж тем Барклай, прибывший в самом начале сражения, достиг своей цели, и обе армии опять пошли рука в руку по дороге к Дорогобужу. Идя всю ночь с 6-го на 7 августа проселочной дорогой, исправляя мосты, вытаскивая из грязи завязавшую артиллерию, мы рано поутру начали уже слышать вправо от нас пушечные выстрелы, более и более учащавшиеся, то ближе, то дальше от нас, по мере сближения дорог. Мы чувствовали всю опасность нашего положения, если бы войска Тучкова и пришедшие к нему на помощь не восторжествовали над усилиями неприятеля.

Известно, что храбрый генерал Тучков в конце Лубинского сражения, израненный, попал в плен, был принят Наполеоном и имел с ним разговор. Прием, сделанный Тучкову, был уже совсем не тот, каков был сделан Балашову, и фанфаронство Наполеона значительно упало. Он почувствовал, что он в России, а не в Польше; от Вильны до Смоленска русский штык успел уже разгуляться в его рядах; тут уже были русские без любезных союзников наших, австрийцев. Тут он уже сам предлагает заключить мир… Замечательны его слова: «Скоро ли вы дадите сражение или будете всё отступать?»

‹…›

Высокий подвиг Энгельгардта и Шубина, которые были расстреляны французами у Малаховских ворот во рву за то, что не хотели принять у них административную должность и сделать воззвание своим крестьянам, чтобы те повиновались чужой власти, мог бы украсить патриотический роман. Этот высокий подвиг смоленских дворян, в то время переходивший из уст в уста, пройден молчанием; однако он не забыт у смолян, поставивших Энгельгардту и Шубину памятники на том месте, где они расстреляны.

Картины пожара и разрушения Смоленска и геройских битв наших войск под стенами его глубоко запечатлелись в нашем воображении и следовали за нами во время медленного отступления нашего к Дорогобужу. От всего этого у нас накипело на сердце какое-то ожесточение против делаемых распоряжений, и это ожесточение беспрестанно усугублялось, особенно при виде длинных обозов несчастных жителей Смоленска и окрестных сел с женами и грудными детьми. Хотя обозы часто загораживали пути войску, но оно, обыкновенно нетерпеливое в таких случаях, тут с особенным уважением раздвигалось перед ними; даже артиллерия принимала в стороны, и солдаты пособляли выпроваживать крестьянские телеги. Часто подходили солдаты к верстам, читая на них: от Москвы 310 или столько-то верст, и уже чего тут не говорили!.. Это было замечено, и версты были заранее свозимы с дороги.

Отступление нашей армии подобилось тогда отступлению льва перед неодолимой силой, но готовящегося и выискивающего только минуту, чтобы ринуться на врага. Сначала Платов, потом Багговут и Коновницын своими арьергардами держали в почтении наступающего неприятеля, меж тем как делались распоряжения к приисканию удобной позиции для общей битвы, которая сделалась уже необходимостью. Ропот утихал, потому что все видели и чувствовали, что настают торжественные дни кровавой развязки и отмщения.

Все позиции: при Дорогобуже, при Вязьме, при Цареве Займище, которые были попеременно избираемы, были отвергаемы, как бы недостойные готовящейся гигантской битвы. По оставлении нами Вязьмы город был зажжен со всех концов самими жителями, которые присоединились к армии, как бы поощряя ее на мщение; но оно уже было готово в сердце каждого солдата: поощрение было не нужно.

В Царево Займище прибыл князь Кутузов и принял главное начальство над армиями. И это уже в 147 верстах от Москвы!.. Мы опять имеем перед глазами нашего знаменитого Ксенофонта, и с ним опять Багратион, Милорадович, Дохтуров; тут же и наш истинный Фабий, Барклай, понесший столько язвительных укоров от армии, тот, с которым эта армия должна была через несколько дней торжественно примириться на славных полях Бородина. Сохранилась легенда – мы, гвардейцы, этого не видели, а нам тогда рассказывали, – будто бы в то время, когда Кутузов объезжал армию, орел пролетел над его головой и что, когда ему это заметили, он снял свою фуражку при заявленном ему победном предзнаменовании.

Кутузов осматривал вместе с Барклаем позицию при Цареве Займище, но по общем обсуждении с другими генералами снялся с этой позиции и, пройдя Колоцкий монастырь, 22 августа стал на полях Бородина… Мы почувствовали, что мы наконец стоим…

П. Тучков

Мои воспоминания о 1812 годе

На пятый или шестой день после несчастного со мной происшествия[16] вошел ко мне молодой человек во французском полковничьем мундире и объявил мне, что он прислан ко мне от императора Наполеона узнать, позволит ли мне здоровье мое быть у него, и если я сделать сие уже в силах, то он назначит мне на то время. Я отвечал, что хотя я еще и очень слаб, но, однако же, силы мои позволяют мне быть к нему представленным, когда ему угодно будет. На другой день поутру, часу в 10-м, тот же адъютант императора французов, как сказали мне, г[осподин] Флаго, вошедши ко мне, просил меня, чтоб я с ним шел к императору.

Наполеон занимал дом бывшего смоленского военного губернатора, находившийся в недальнем расстоянии от дома, в коем жил маршал Бертье, начальник главного его штаба, и который прежде занимался нашим начальником артиллерии. Пред домом императора толпилось множество солдат и офицеров, а при входе, по обеим сторонам оного, стояли кавалерийские часовые верхами. Лестница и передние комнаты наполнены были генералами и разными военными чиновниками. Мы, пройдя мимо них, вошли в комнату, где уже не было никого. У дверей, ведущих далее из оной, стоял лакей в придворной ливрее, который, при появлении нашем, отворил дверь и впустил меня одного в ту комнату, где был сам император Наполеон с начальником своего штаба.

У окна комнаты, на столе, лежала развернутая карта России. Я, взглянув на оную, увидел, что все движения наших войск означены были на оной воткнутыми булавочками с зелеными головками, французских же – с синими и других цветов, как видно, означавших движение разных корпусов французской армии. В углу, близ окна, стоял маршал Бертье, а посреди комнаты император Наполеон.

Я, войдя, поклонился ему, на что и он отвечал мне также очень вежливым поклоном. Первое слово его было: «Которого вы были корпуса?» – «Второго», – отвечал я. «А, это корпус генерала Багговута!» – «Точно так». – «Родня ли вам генерал Тучков, командующий первым корпусом?» – «Родной брат мой». – «Я не стану спрашивать, – сказал он мне, – о числе вашей армии, а скажу вам, что она состоит из восьми корпусов, каждый корпус – из двух дивизий, каждая дивизия – из шести пехотных полков, каждый полк – из двух батальонов; если угодно, то могу сказать даже число людей в каждой роте». Я, поклонясь ему и усмехнувшись несколько, сказал: «Вижу, что ваше величество очень хорошо обо всем уведомлены». – «Это немудрено, – отвечал он мне с некоторой скоростью, – всякий почти день, с самого отступления вашего от границ, мы берем пленных, и нет почти ни одного из ваших полков, из которого бы их у нас не было; их расспрашивают о числе полков и рот, в которых они находились; ответы их кладут на бумагу, и таким образом составляется сведение, о коем я вам теперь сказал».

Помолчав несколько, оборотясь ко мне, он начал: «Это вы, господа, хотели этой войны, а не я. Знаю, что у вас говорят, что я – зачинщик оной, но это неправда; я вам докажу, что я не хотел иметь войны, но вы меня к оной принудили». Тут он начал мне рассказывать все поведение свое с нами с самого Тильзитского мира: что на оном ему было обещано, как мы наших обещаний не выполнили, какие министр его подавал правительству нашему ноты и что не только на оные никакого ответа ему не давали, но даже, наконец (чего нигде и никогда не слыхано), посланника его не допустили к государю для личного объяснения; потом стали сосредоточивать войска в Польше, дивизию привели туда из новой Финляндии и две из Молдавии, подвергаясь даже опасности ослабить тем военные действия наши против турок.

«Против кого же все эти приготовления были, как не против меня? – сказал он. – Что же, неужели мне было дожидаться того, что вы, перейдя Вислу, дойдете до Одера? Мне должно было вас предупредить. Но и по приезде моем к армии я хотел еще объясниться без войны. На предложения мои вдруг мне отвечают, что со мною и переговоров никаких иметь не хотят до тех пор, покуда войска мои не перейдут обратно через Рейн. Что же, разве вы меня уже победили? С чего взяли делать от меня такие требования?»

Я на весь сей весьма длинный его разговор не отвечал ни слова, а равно и принц Невшательский, к коему он несколько раз обращался в продолжение оного. Потом, обратясь опять ко мне, он спросил меня: как я полагаю, дадим ли мы скоро генеральное сражение или будем всё ретироваться? Я ему отвечал, что мне неизвестно намерение главнокомандующего. Тут он начал отзываться о нем очень невыгодно, говоря, что немецкая его тактика ни к чему хорошему нас не доведет, что россияне – нация храбрая, благородная, усердная к государю, которая создана драться благородным образом, начистоту, а не немецкой глупой тактике следовать.

«Да и к чему хорошему она может довести? Вы видели пример Пруссии? – сказал он мне. – Она с тактикой своею кончилась в три дня. Что за отступление? Почему же вы, вместо того, если уже расположены были иметь войну, не заняли Польшу и далее, что вы легко могли сделать? И тогда вместо войны в границах ваших, вы бы перенесли ее в неприятельскую землю. Да и пруссаки, которые теперь против вас, тогда были бы с вами. Почему же главнокомандующий ваш ничего этого не умел сделать, а теперь, отступая беспрестанно, опустошает только свою собственную землю! Зачем оставил он Смоленск? Зачем довел этот прекрасный город до такого несчастного положения? Если он хотел его защищать, то для чего же не защищать его далее?

Он бы мог его удерживать еще очень долго. Если же он намерения этого не имел, то зачем же останавливался и дрался в нем? Разве только для того, чтобы разорить город до основания! За это бы его во всяком другом государстве расстреляли. Да и зачем было разорять Смоленск, такой прекрасный город? Он для меня лучше всей Польши; он был всегда русским и останется русским. Императора вашего я люблю, он мне друг, несмотря на войну. Война ничего не значит. Государственные выгоды часто могут разделять и родных братьев. Александр был мне другом и будет».

Потом, помолчав несколько, как будто думая о чем-то, оборотясь ко мне, сказал: «Со всем тем, что я его очень люблю, понять, однако же, никак не могу, какое у него странное пристрастие к иностранцам. Что за страсть окружать себя подобными людьми, каковы, например, Фуль, Армфельдт и т. п., людьми без всякой нравственности, признанными во всей Европе за самых последних людей всех наций? Неужели бы он не мог из столь храброй, приверженной к государю своему нации, какова ваша, выбрать людей достойных, кои, окружив его, доставили бы честь и уважение престолу?»

Мне весьма странно показалось сие рассуждение Наполеона, а потому, поклонясь, сказал я: «Ваше величество, я подданный моего государя и судить о поступках его, а еще менее осуждать поведение его никогда не осмеливаюсь; я солдат и, кроме слепого повиновения власти, ничего другого не знаю». Слова сии, как я мог заметить, не только его не рассердили, но даже, как бы с некоторой лаской, он, дотронувшись слегка рукой до плеча моего, сказал: «О, вы совершенно правы! Я очень далек от того, чтобы порицать ваш образ мыслей; но я сказал только мое мнение, и то потому, что мы теперь с глазу на глаз и это далее не пойдет. Император ваш знает ли вас лично?» – «Надеюсь, – отвечал я, – ибо некогда имел счастье служить в гвардии его». – «Можете ли вы писать к нему?» – «Никак нет, ибо я никогда не осмелюсь утруждать его моими письмами, а особливо в теперешнем моем положении». – «Но если вы не смеете писать к императору, то можете написать к брату вашему, что я теперь скажу?» – «К брату – дело другое: я к нему все могу писать».

«Итак, вы мне сделаете удовольствие, если вы напишете брату вашему, что вот вы теперь видели меня и что я препоручил вам написать к нему, что он мне сделает большое удовольствие, если сам, или через великого князя, или главнокомандующего, как ему лучше покажется, доведет до сведения государя, что я ничего более не желаю, как прекратить миром военные наши действия. Мы уже довольно сожгли пороха, и довольно пролито крови, и когда же нибудь надобно кончить. За что мы деремся? Я против России ничего не имею. О, если бы это были англичане (parlez-moi de cela)!.. Это было бы другое дело! – При сих словах, сжавши кулак, он поднял его вверх. – Но русские мне ничего не сделали. Вы хотите иметь кофе и сахар; ну, очень хорошо, и это все можно будет устроить, так что вы и это иметь будете. Но если у вас думают, что меня легко разбить, то я предлагаю: пусть из генералов ваших, которые более других имеют у вас уважение, как-то: Багратион, Дохтуров, Остерман, брат ваш и прочие (я не говорю о Барклае: он и не стоит того, чтобы об нем говорить), – пусть из них составят военный совет и рассмотрят положение и силы мои и ваши, и если найдут, что на стороне вашей более шансов[17] к выигрышу и что можно легко меня разбить, то пускай назначат, где и когда им угодно будет драться. Я на все готов. Если же они найдут, напротив того, что все шансы в выгоду мою, так, как сие и действительно есть, то зачем же нам по-пустому еще более проливать кровь? Не лучше ли трактовать о мире прежде потери баталии, чем после? Да и какие последствия будут, если сражение вами проиграно будет? Последствия те, что я займу Москву. И какие бы я меры ни принимал к сбережению ее от разорения, никаких достаточно не будет: завоеванная провинция или занятая неприятелем столица похожа на деву, потерявшую честь свою. Что хочешь после делай, но чести возвратить уже невозможно. Я знаю, у вас говорят, что Россия еще не в Москве; но это же самое говорили и австрийцы, когда я шел в Вену, но когда я занял столицу, то совсем другое заговорили; и с вами то же случится. Столица ваша Москва, а не Петербург; Петербург не что иное, как резиденция, настоящая же столица России – Москва».

Я все сие слушал в молчании; он же, говоря беспрестанно, ходил по комнате взад и вперед. Наконец подошел ко мне и, смотря на меня пристально, сказал: «Вы лифляндец?» – «Нет, я настоящий россиянин». – «Из какой же вы провинции России?» – «Из окрестностей Москвы», – отвечал я. «А-а, вы из Москвы! – сказал он мне каким-то особенным тоном. – Вы из Москвы! Это вы-то, господа московские жители, хотите вести войну со мною?» – «Не думаю, – сказал я, – чтобы московские жители особенно хотели иметь войну с вами, а особливо у себя в земле; но если они делают большие пожертвования, то это для защиты Отечества и угождая тем воле государя своего». – «Меня, право, уверяли, что этой войны хотят московские господа. Но как вы думаете, если бы государь ваш захотел сделать мир со мною, может ли он сие сделать?» – «Кто же оное может ему воспрепятствовать?» – отвечал я. «А Сенат, например?» – «Сенат у нас никакой другой власти не имеет, как только ту, которую угодно государю ему предоставить».

Потом начал он расспрашивать меня, сколько я служил кампаний против неприятеля и где. Про позицию, на которой мы дрались, – видел ли я, и в котором часу, войска корпуса генерала Жюно в левой стороне от нас и, наконец, который пункт, я полагаю, был слабейший позиции нашей? Я отвечал на все его вопросы, на последний сказал, что я более всего боялся за правый фланг наш, ибо левый был прикрыт почти непроходимым болотом; но правый ничем прикрыт не был, кроме небольшой речки, которую можно было везде перейти. «Что же вы делали, – спросил он меня, – в обеспечение ваше?» – «Посылал в ту сторону беспрестанные разъезды, и так как оные, возвращаясь, доносили мне, что неприятеля в той стороне видно не было, то я и оставался покоен». – «Куда вы ходили из-под Смоленска со всею вашею армиею, – спросил он, – и зачем?» – «К Рудне и Каспле, – сказал я. – Намерение главнокомандующего было атаковать вас при этих пунктах». На сие он мне ничего не отвечал.

Возобновя потом опять мне желания свои, чтобы я написал брату все, что он мне говорил, он прибавил, чтобы я также написал в письме моем и то, что главнокомандующий наш весьма дурно делает, что при отступлении своем забирает с собой все земские власти и начальствующих в губерниях и уездах, ибо этим делает больше вреда земле, нежели ему; он же от этого ничего не терпит и никакой нужды в них не имеет. И хотя его уверяли, что он в России пропадет с голоду, но он теперь видит, какое это вздорное было опасение; видит, что в России поля так же хорошо обработаны, как в Германии и во всех других местах, и что мудрено было бы ему пропасть с голоду в такой земле, где все поля покрыты хлебом; сверх этого, он имеет еще с собой подвижной хлебный магазин, из 10 тысяч повозок состоящий, который за ним следует и которого будет всегда достаточно для обеспечения продовольствия его армии[18].

Продержав меня у себя около часу и откланиваясь, он советовал мне не огорчаться моим положением, ибо плен мой мне бесчестья делать не может. «Таким образом», был взят, сказал он, «берут только тех, которые бывают впереди, но не тех, которые остаются назади». Потом спросил меня, был ли я во Франции. «Нет», – отвечал я. Вопрос сей он мне сделал таким тоном, что я тотчас подумал, что намерение его было туда меня отправить. И в самом деле, только что я вышел от него, принц Невшательский, выйдя почти вслед за мной, сказал, во-первых, что император приказал мне возвратить шпагу и, во-вторых, что как я изъявил желание мое ехать в Кёнигсберг, то он не только позволяет мне туда ехать, но и в Берлин, и далее, и далее, до самой Франции, прибавя к сему: «Если вы сего захотите».

По возвращении моем к себе в комнату через два часа пришел ко мне г[осподин] Ледюк с объявлением, что он прислан от принца Невшательского с тем, что как императору угодно, чтобы я ехал во Францию, то он полагает, что взятых мной у него 1200 франков будет недостаточно для столь дальнего пути; да и, быв уже гораздо далее от России, я не так скоро могу надеяться получать что-либо оттуда, а потому и предлагает мне взять у него еще 4800 франков и дать такую же расписку, как и в первых полученных мной от него деньгах, что я исполнил с большой признательностью. Написав потом письмо брату и переведя оное на французский язык, я пошел к принцу Невшательскому поблагодарить его за все делаемые мне одолжения и, подав ему письмо к брату моему с переводом, сказал, что хотя император Наполеон и приказывал мне в письме моем написать его неудовольствие насчет главнокомандующего нашей армией, но я считаю себя не вправе делать ему подобные объявления, а потому и в письме моем к брату о сем ничего не упоминаю, в чем и принц совершенно согласился со мной.

Я не знаю, получил ли брат письмо мое, ибо вскоре потом оба брата мои, бывшие со мной в одной армии, кончили жизнь на полях Бородинских. Один пал на самом месте сражения, а другой скончался через несколько дней от полученных им ран, в городе Ярославле. Я сам, израненный и едва уцелевший от смерти, должен был оставить Россию, ехать пленным в неприятельскую землю. Четвертый брат наш, бывший в то же время дежурным генералом армии, находившейся под командой адмирала Чичагова, хотя и оставался невредим от неприятеля, но не избежал клеветы и злобы собственных врагов своих: быв удален от командования войск, более десяти лет страдал безвинно под следствием, и когда уже всевозможное ухищрение не могло ничего изыскать к обвинению его, то хотя и был опять определен на службу и продолжал оную до глубокой старости, но не мог уже возвратить ни потерянного времени, ни расстроенного здоровья претерпенными огорчениями.

Да позволено мне будет здесь сказать в удовлетворение семейного честолюбия и в единственное воздаяние за все претерпенные им горести и несчастья, что едва ли где отыщется в военных летописях подобный пример, чтобы четыре родных брата, достигшие уже генеральских чинов, пройдя безвредно все почти дотоле бывшие в России войны в течение с лишком 25 лет, в одно почти время кончили столь несчастливо военное их поприще, оставя в утешение родным своим и ближним только то, что они пали, защищая мужественно Отечество, веру и престол своего законного государя.

И. Радожицкий

Походные записки артиллериста, с 1812 по 1816 год

С рассветом следующего дня вся артиллерия Первой армии поднялась общим парком по Московской дороге. Мы шли поротно, где можно, один другого перегоняя. Пыль и зной были несносны. Артиллерия тянулась в шесть рядов по широкой дороге, которую так взмесили, что в иных местах по колено шли в мелкоистертой земле, как в пуху, и колеса катились без стука. Всем парком артиллерии командовал полковник Воейков. На несколько верст вперед и назад ничего не видно было, кроме артиллерии и обозов, в густых облаках пыли, возносившейся до небес. Мы шли, как в тумане, – солнце казалось багровым; ни зелени около дороги, ни краски на лафетах нельзя было различить. На солдатах с ног до головы, кроме серой пыли, ничего иного не было видно, лица и руки наши были черны от пыли и пота; мы глотали пыль и дышали пылью; томясь жаждой от зноя, не находили чем освежиться. В таком положении случилось нам проходить мимо толпы пленных французов, взятых в последнем сражении. Они с удовольствием смотрели на нашу поспешную ретираду и насмешливо говорили, что мы не уйдем от Наполеона, потому что они теперь составляют авангард его армии.

Должно признаться, что после смоленских битв наши солдаты очень приуныли. Пролитая на развалинах Смоленска кровь, при всех усилиях упорной защиты нашей, и отступление по Московской дороге в недра самой России явно давали чувствовать каждому наше бессилие перед страшным завоевателем. Каждому из нас представлялась печальная картина погибающего Отечества. Жители с приближением нашим выбегали из селений, оставляя большую часть своего имущества на произвол приятелей и неприятелей. Позади нас и по сторонам, вокруг, пылающие селения означали путь приближающихся французов. Казаки истребляли все, что оставалось по проходе наших войск, дабы неприятели всюду находили одно опустошение. Отчаянная Россия терзала тогда сама свою утробу.

Сделавши переход 26 верст, мы остановились на биваки[19] при селе Усвяте, не доходя Дорогобужа 8 верст.

На другой день артиллерию опять разместили по полкам. Двигаясь с места на место, войска два раза переменяли позицию; к вечеру едва устроились, как и эта позиция оказалась ненадежной. Мы здесь простояли только до утра следующего дня.

11 августа неприятель атаковал наш арьергард, и вся армия встревожилась. Нас перевели по другую сторону большой дороги, ближе к городу, где войска простояли до ночи в позиции, между тем как арьергард действовал.

В полночь на 12-е число, разложив на биваках большие огни, мы отошли 7 верст, к самому Дорогобужу. Здесь главнокомандующий, казалось, намерен был ожидать французов для генеральной битвы, ибо войска расположены были в крепчайшей позиции. Для прикрытия пушек на батареях сделали окопы. Нашей роте артиллерии досталось место на краю правого фланга, в огородах предместья. Город на горе оставался у нас почти в тылу.

В арьергарде отличались казаки незабвенного Матвея Ивановича: они беспрерывно выдерживали сшибки с неприятельской кавалерией и, по собственному их выражению, несли на плечах французов. Мы сошлись на дороге с несколькими казаками, провожавшими из арьергарда раненых товарищей своих, и вступили с ними в разговор. Они очень жаловались, что даже им стало невмочь стоять против вражеской силы; что именно сего дня (12-го числа) они шибко схватились с французами, так, что в густой пыли друг друга не узнавали. «И тут-то, батюшко, – примолвил казак, – наших пропало сотни три. Нет уж мочи держаться: так и садится, окаянный, на шею! А нéшто их пушки: только что мы приготовимся ударить на гусаров, как пустят, триклятые, в нас хлопушками (гранатами) и катышками (картечью)!.. Право, уж и Матвей Иванович откажется: воюйте себе сами как хотите».

Действительно, через несколько дней мы услышали, что атаман Платов сделался болен и уехал из армии. Такие вести были неприятны. В продолжение похода солдаты шли повесив головы; уже не соблюдалось строгой дисциплины; каждый шел как хотел и думал: что-то будет?

Офицеры, собираясь по нескольку вместе, толковали о близкой гибели Отечества, и не знали, какая участь их самих постигнет. Оружие, которое сначала несли так бодро для защиты Отечества, теперь казалось бесполезным, тягостным; притом пыль и зной делали многих солдат усталыми и заставляли уходить в сторону от дороги – на разгулье.

Под Дорогобужем мы недолго стояли в крепкой позиции. Узнав, что главные силы неприятеля стремились вверх по Днепру, для обхода нас при Вязьме, 12 августа на ночь пустились все войска опять в ретираду. Арьергард зажег мосты, и пламя от них коснулось города.

Опасаясь, чтобы нас не отрезали, мы во весь день 13 августа прошли 60 верст, к самой Вязьме.

Находившись с ротой близ Вязьмы, я полюбопытствовал съездить в город: думал, не отыщу ли тех пряников, которые столько прославили Вязьму. Город показался мне очень порядочным: много каменных домов, церквей и лавок, но все было пусто. Жители, не успевшие выбраться из города, бегали в страшной суете по улицам, а иные выпроваживали из своих дворов повозки с пожитками. Лавки были открыты; товары хотя все убраны, но еще довольно кое-что оставалось для поживишки солдатам, которые, под предлогом усталости или водицы напиться, входили в дома и хозяйничали на просторе. Не нашедши пряников, я посмотрел на суету мирскую, покачал головой и с горестью возвратился на биваки.

В ночь на 15 августа мы выступили с места и, пройдя город, расположились в виду его на позицию, около 4 часов утра. Ночью ходить нам было легче и прохладнее; притом мрак ночи скрывал печальные лица, а дремота дневная приводила в забвение всю горесть предстоящего.

На другой день прошли только 40 верст к селу Федоровскому. Арьергард расположился было в крепкой позиции перед Вязьмой, но кто-то ночью поторопился зажечь мосты, от чего занялся и город пожаром; тогда арьергард перешел в брод и стал за городом.

От Вязьмы до Царева Займища ровное местоположение весьма способствовало кавалерийским эволюциям; а потому на этих равнинах стекалось с неприятельской и нашей стороны по множеству полков разного рода кавалерии с конными батареями. Все они, в виду один другого, маневрировали и подвигались то назад, то вперед, между тем как фланкеры[20] тешились перестрелкой.

Французы не заводили горячей драки, потому что вся наша армия находилась вблизи и была в готовности подкреплять арьергард свой; сами же они, нуждаясь в продовольствии, шли отдельно колоннами по обеим сторонам большой дороги, потому что по следам нашим находили одно опустошение.

Война выходила из пределов человечества, делалась отчаянной, непримиримой, истребительной; конец ее долженствовал довести до гибели одну из двух враждующих держав. Но еще французы, в превосходстве сил своих и в торжестве духа, могли ожидать славного для себя окончания кампании. Напротив того, мы, потерявши несколько губерний, утративши половину сил своих, не бывши в состоянии остановить неприятелей ни в Витебске, ни в Смоленске, были повергнуты в глубокое уныние и помышляли единственно о несчастной участи своего Отечества. Имея силы, мы казались бессильными; имея оружие, казались обезоруженными; несколько тысяч храбрых шли рассеянно. Так настоящие бедствия Родины повергали русских в извинительную слепоту. Кто мог ожидать счастливого переворота событий? Все жаждали решительного боя как единой отрады, единого средства победой искупить спасение погибающему Отечеству или пасть под его развалинами.

В таком расположении духа находились войска, как вдруг электрически пробежало по армии известие о прибытии нового главнокомандующего, князя Кутузова. Минута радости была неизъяснима: имя этого полководца произвело всеобщее воскресение духа в войсках, от солдата до генерала. Все, кто мог, полетели навстречу почтенному вождю принять от него надежду на спасение России. Офицеры весело поздравляли друг друга со счастливой переменой обстоятельств. Даже солдаты, шедшие с котлами за водой, по обыкновению, вяло и лениво, услышав о приезде любимого полководца, с криком «ура!» побежали к речке, воображая, что уже гонят неприятелей. Тотчас у них появилась поговорка: «Приехал Кутузов бить французов!» Старые солдаты припоминали походы с князем еще при Екатерине, его подвиги в прошедших кампаниях, сражение под Кремсом, последнее истребление турецкой армии на Дунае – все это было у многих в свежей памяти. Вспоминали также о его чудесной ране от ружейной пули, насквозь обоих висков. Говорили, что сам Наполеон давно назвал его старой лисицей, а Суворов говаривал, что Кутузова и Рибас не обманет. Такие рассказы, перелетая из уст в уста, еще более утверждали надежду войск на нового полководца, русского именем, умом и сердцем, известного знаменитостью рода, славного многими подвигами. Одним словом, с приездом в армию князя Кутузова во время самого критического положения России, когда Провидение наводило на нее мрачный покров гибели, обнаружилось явно, сколь присутствие любимого полководца способно было воскресить упадший дух русских как в войске, так и в народе. Что любовь войска к известному полководцу есть не мечта, а существенность, производящая чудеса, показал всему свету незабвенный для славы России Суворов с горстью сынов ее.

Князь Кутузов, приехавши к армии, узнал, чего желают нетерпеливо русские. Для утоления жажды их мщения он видел необходимость дать генеральное сражение; но равнины за Вязьмой не представляли удобств расположить выгодным образом все роды войск, и потому он решился отступить еще далее, приняв уже грозный вид защитника России.

Наполеон в Вязьме узнал о прибытии к нам нового главнокомандующего. Он вспомнил о старой лисице и, кажется, взял более предосторожности в наступательном действии, позволив нам 18 августа иметь дневку.

20 августа, отойдя верст 5 за город Гжатск, стали мы в боевую позицию при деревне Дурыкино. Квартирьеры, в числе которых и я находился, занимали места тут, в ожидании решительного боя.

Мы узнали, что Наполеон, заняв Гжатск, остановился с войсками, чтобы дать им отдохнуть и освежиться для генерального сражения, которого ожидал от князя Кутузова. Нас порадовало еще другое известие – о прибытии к армии современника Суворова, русского витязя, генерала Милорадовича с 15 тысячами молодого войска.

Все принимало лучший вид, приходило в надлежащий порядок; все обновлялось. Уже стали слышны в биваках песни и музыка, чего давно не бывало. Несмотря на то что отступление продолжалось, мы думали идти навстречу к французам. Столь сильно присутствие князя Кутузова воскресило дух во всех войсках!

Глава IV

«И вот нашли большое поле…»

Бородинское сражение


Очевидец

«Московские ведомости», 1872, № 52


Граф Ростопчин боялся мятежа. Кроме того, он не успел еще принять надлежащих мер и вывезти из города арсенал, который не хотел оставить в руках неприятеля. Бóльшая часть хранившегося в нем оружия была неудобна для употребления; но разбирать его было некогда. Чтобы выйти из затруднительного положения, генерал-губернатор обратился за помощью к митрополиту Платону, который не отказывался править паствой, но был так стар, что большую часть дел по митрополии вверил архиепископу Августину. Однако на этот раз он решился, несмотря на свою слабость, действовать по мере сил. За колокольней Ивана Великого был воздвигнут амвон, и прошел по городу слух, что отслужат на площади соборной молебен, после которого митрополит собирается держать речь народу.

В назначенный день, между тем как на амвон выносили иконы из соборов, москвичи стали сбегаться со всех сторон на Сенатскую площадь. Все ожидали с возрастающим нетерпением появления митрополита. Наконец его черный цуг показался в Никольских воротах. Все сняли шапки. Платон выглянул из окна и благословил народ дрожащей рукой. За ним ехал в коляске граф Ростопчин. Толпа побежала за экипажами.

Когда они остановились на Чудовской площади, митрополит вышел из кареты при помощи двух дьяконов, которые ввели его на амвон. Генерал-губернатор стал за ним. Платон был в фиолетовой мантии и белом клобуке; его бледное старческое лицо казалось встревоженно.

По окончании молебна, на котором он присутствовал в качестве молящегося, один из дьяконов стал рядом с ним, чтобы говорить от его имени, потому что он сам уже был не в силах возвысить свой слабый голос. Пастырь умолял народ не волноваться, покориться воле Божией, доверяться своим начальникам и обещал ему свои молитвы. Митрополит плакал. Его почтенный вид, его слезы, его речь, переданная устами другого, сильно подействовали на толпу. Рыдания послышались со всех сторон. «Владыка желает знать, – продолжал дьякон, – насколько он успел вас убедить. Пускай все те, которые обещают повиноваться, становятся на колена». Все стали на колена. Старец осенил крестным знамением преклоненные перед ним головы; а граф Ростопчин выступил вперед и обратился в свою очередь к народу. «Как скоро вы покоряетесь воле императора и голосу почтенного святителя, – сказал он, – я объявляю вам милость государя. В доказательство того, что вас не выдадут безоружными неприятелю, он вам позволяет разбирать арсенал: защита будет в ваших руках». – «Много благодарны, дай Бог многие лета царю!» – загремело в толпе. «Но вы обязаны при разборе его, – продолжал граф Ростопчин, – соблюдать порядок: входите в Никольские ворота и выходите в Троицкие. Я прикажу сию минуту отпереть Арсенал». При поданном им знаке его коляска и карета митрополита подъехали к амвону. Каждый сел в свой экипаж. Толпа, проводив Платона, возвратилась за оружием.

Д. Давыдов

1812 Год

Между тем мы подошли к Бородину. Эти поля, это село мне были более, нежели другим, знакомы! Там я провел беспечные лета детства моего и ощутил первые порывы сердца к любви и к славе. Но в каком виде нашел я приют моей юности! Дом отеческий одевался дымом биваков; ряды штыков сверкали среди жатвы, покрывавшей поля, и громады войск толпились на родимых холмах и долинах. Там, на пригорке, где некогда я резвился и мечтал, где я с алчностью читывал известия о завоевании Италии Суворовым, о перекатах грома русского оружия на границах Франции, – там закладывали редут Раевского; красивый лесок перед пригорком обращался в засеку и кипел егерями, как некогда стаей гончих собак, с которыми я носился по мхам и болотам. Все переменилось! Завернутый в бурку и с трубкой в зубах, я лежал под кустом леса за Семеновским, не имея угла не только в собственном доме, но даже и в овинах, занятых начальниками. Глядел, как шумные толпы солдат разбирали избы и заборы Семеновского, Бородина и Горок для строения биваков и раскладывания костров… Слезы воспоминания сверкнули в глазах моих, но скоро осушило их чувство счастья видеть себя и обоих братьев своих вкладчиками крови и имущества в сию священную лотерею!

Ф. Глинка

Очерки Бородинского сражения

Часть перваяБородино


Поделиться книгой:

На главную
Назад