Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: В поисках Лассила - Юрий Маркович Нагибин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Но он жил вовсе не здесь, — возразила Рая Рюмин. — Его жизнью была редакция «Рабочего», там он встречался с людьми, писал. Здесь же только ночевал.

Женщина ничего не ответила и вздохнула, для нее это было слишком мудрено. На работе человек зарабатывает себе на хлеб, а живет дома. Она подождала, пока мы выйдем, заперла дверь и показала, как пройти к ответственной съемщице. Последнее надо понимать не в нашем смысле, эта самостоятельная дама была как бы посредницей между квартиросъемщиками и домовладельцем.

Высокие двери, ведущие в покои ответственной дамы, не были заперты, в квартире шла генеральная уборка, которую производили две осанистые работницы бюро добрых услуг в зеленых форменных платьях, несколько коротковатых для их возраста. Они казались вырезанными из дерева — крепкие, угловатые, широкозадые, с грубо-точными красноватыми лицами. На нас они не обратили внимания, продолжая заниматься своим делом, которое требовало весьма смелых поз, не гарантированных должной длиной подолов. Но хозяйка, поняв с некоторым усилием причину нашего вторжения, пригласила непрошеных гостей в комнаты. Здесь ампир соседствовал с модерном, создавая тот прочный уют начала века, в котором никак не проглядывается грядущая дьяволиада. Среди бесчисленных гравюр, литографий, акварелей, гуашей, картин маслом выделялись исполненные в разной технике изображения Наполеона. Тут были большие репродукции с Давида и других придворных художников, писавших императора с натуры, копии позднейших известных портретов: Наполеон на поле боя и в мирной жизни, на коне и на троне, на фоне пирамид и горящего Московского кремля, Наполеон-триумфатор и Наполеон-изгнанник, Наполеон в гробу. Пока я рассматривал всех этих Наполеонов, хозяйка рассказывала Рае, что Лассила всегда кормил конфетами дворовых ребятишек — это было что-то вроде местной легенды.

— Мы уже слышали, — жестковато сказала Рая, утомленная сбивчивым лепетом старой дамы. — Может быть, вы нам еще что-нибудь расскажете?

Подумав, дама сказала, что ей принадлежат в доме две квартиры.

— А почему столько Наполеонов? — спросил я.

— Вы заметили? — Ее увядшее лицо чуть порозовело. — В гимназии я успевала больше всего по истории. Остальные предметы мало меня интересовали, а по истории я неизменно была первой. У меня хорошая память на даты и на числа вообще. Каждый семестр мне вручали премию: портрет Наполеона. Вначале я радовалась, потом стала злиться, но, конечно, втайне, и все считали, что для меня нет лучшего подарка. Вскоре со всех стен, из всех углов на меня смотрели Наполеоны, и что-то случилось со мной. Я влюбилась в императора на всю жизнь.

Возможно, этим и объяснялось ее равнодушие к единственной знаменитости в подопечном доме. Она ничего не помнила о Лассила. Но когда мы уходили, протискиваясь между двумя раскорячившимися в коридоре уборщицами в коротких зеленых платьях, старая дама вдруг сказала:

— Господин Лассила был маленького роста, как Наполеон. И тоже очень храбрый… — Она хотела еще что-то добавить, но запамятовала и беспомощно закивала головой.

На обратном пути мы проехали по бывшей Цирковой улице, где в доме № 3 помещалась редакция газеты «Рабочий». Здесь 12 апреля 1918 года Майю Лассила в одиночестве сделал и выпустил последний номер…

6

Вечером по совету Раи Рюмин мы отправились в артистическое кафе, посещаемое не только актерами, но и кинематографистами, писателями, журналистами, художниками, скульпторами, музыкантами, а также серьезными людьми, тянущимися к «богеме». Мы надеялись встретить кого-нибудь из киногруппы, снимавшей в ста километрах от Хельсинки фильм о Лассила. Наши надежды не сбылись: из-за относительно хорошей погоды и голубизны небес, довольно редкой для ранней финской весны, группа работала без передышки и ни ногой в столицу. Другое сообщение было еще печальнее: покончив со здешней натурой, группа немедленно перебазируется в Турку, куда мне не попасть.

К нам часто подходили разные люди, Раю Рюмин тут хорошо знали, я то и дело пожимал мужские и женские руки: сильные кисти скульпторов, длиннющие пальцы музыкантов, вялые руки поэтов и поэтесс, раз моя рука утонула в огромной теплой сухой пятерне известного юриста, другой раз ее долго тряс подвыпивший актер, громко крича мне свое прославленное имя, в ответ я орал свое, но поскольку мы сроду друг о друге не слыхали, а шум стоял изрядный, то каждый сохранил инкогнито.

Я пользовался всяким удобным случаем и заводил разговор о Лассила. Редко кто не делился хоть какими-то соображениями о нем, и до чего же противоречивы были высказывания! Это касалось и его личной и общественной жизни, участия в петербургской террористической организации, учительства, коммерческой деятельности, отношений с женщинами, свойств характера, газетной работы, взглядов и места в литературе…

Мастер создавать запутанные ситуации в романах, Лассила сумел так же запутать свою биографию и личностную суть. Рассказывают, что, обручившись с дочерью коммерсанта, он покинул жену после первой же брачной ночи. Правда, развода он добился лишь через семь лет. Одни утверждали, что бракосочетание прикрыло грех — было заранее оговорено, что Лассила дадут свободу, но его обманули. Другие точно знали: у новобрачной оказался скрытый физический недостаток, делавший невозможной супружескую жизнь, и это явилось страшным психическим ударом для Лассила. Но ни один не мог сказать, откуда почерпнул свои сведения, похоже, все это отголоски старых сплетен и пересудов, оказавшихся на редкость жизнестойкими. Таким образом, и эта тайна Лассила осталась неразгаданной, как и многие другие, охватывающие как целые периоды его жизни, так и его исход.

Еще загадочнее то, что произошло со второй женой, Ольгой. Я видел в архиве ее фотографии, она была крупной, статной, ярко красивой. Девичья фамилия у нее была шведская, по мужу — польская, но принимали ее почему-то за русскую. Последнее ошибочно, хотя толика славянской крови в ней как будто была. Она приехала в Россию за наследством, познакомилась с молодым чахоточным поляком Ясинским, вышла за него замуж, но вскоре овдовела. Вела странную, двусмысленную жизнь, и тут на пути ее возник замкнутый, нервный, застенчивый и доверчивый Лассила. Началась любовь. Он был захвачен по-настоящему, о склонной к мистификациям женщине ничего нельзя сказать с уверенностью. Плодом этой любви явился ребенок, вскоре умерший. А затем последовал разрыв и дикий поступок необузданной в дурных страстях дамы: она попыталась навек лишить Лассила мужской силы, плеснув в него серной кислотой. Лассила долго и мучительно лечился от тяжелого ожога, но сделал все возможное, чтобы выгородить мстительницу, в чем и преуспел. Злой рок как будто преследовал его: на каждом шагу — либо трагикомическая неудача, либо разочарование и боль. И непонятно, как сохранил он в себе столько юмора!..

Один из приземлившихся за нашим столиком журналистов долго и серьезно рассказывал о деятельности Лассила-террориста.

— Он был участником убийства Плеве!

— Но ведь Плеве убила бомба Сазонова.

— Да. Но если б Сазонов промахнулся, это сделал бы Лассила. Многие забыли, что Плеве был три года министром Финляндии. Лассила вручил бы ему счет.

Когда журналист отошел, видный юрист, пожилой молчаливый человек с мрачновато-ироническим прищуром близоруких глаз, сказал:

— Ну уж от бомбы нашего Лассила Плеве погибнуть не мог.

— Почему?

— Лассила действительно входил в боевую организацию и не расставался с бомбой, которую таскал в брючном кармане. Некоторые думали, что у него грыжа. Раз в людном кафе, увлекшись спором, он вынул ее из кармана вместо носового платка. Другой раз уронил посреди Невского, расплачиваясь с извозчиком. Террористы давно поняли, с кем имеют дело, это были очень серьезные люди. Писатель, поэт не годится для конспиративной работы. Они не сомневались в его искренности, его убеждениях и мужестве, в готовности пойти на смерть, но знали также, что витающему в облаках, рассеянному и эмоциональному художнику нельзя доверять до конца и начинили бомбу гостиничными счетами. Попадись Лассила со своей бомбой полицейским, те увидели бы, что это просто игрушка.

Мне вспомнилось, что с бомбой стоял на углу одной из улиц Сараева в роковой день лета 1914 года будущий лауреат Нобелевской премии, классик сербской литературы Иво Андрич, но убил эрц-герцога Фердинанда все-таки не он, а студент Гаврило Принцип. Я склонен думать, что отважного Андрича поставили не на самое главное место по той же причине, о которой говорилось выше.

Сам Лассила с предельной серьезностью относился к своему терроризму. Он так до конца дней и не узнал, сколь безобидное оружие вложили ему в руки. Хоть это разочарование его миновало.

Слушая юриста, я чувствовал, что многие люди так и не завершили своего спора с Лассила — юристу доставляла удовольствие фарсовость лассиловского терроризма. Он не любил Лассила, этот преуспевающий человек, в отличие от журналиста, которому наверняка известны фокусы с бомбой, но тот судил о Лассила как бы изнутри, и тогда все смешное отпадало, как шелуха, и оставалась жертвенная готовность к подвигу. Финляндию населяют люди с разными убеждениями, и можно не сомневаться, что нашлись бы и такие, что охотно составили компанию Эйно Райло и Кюёсти Вилкуна, — буржуа так и не простили Лассила его революционных убеждений. Сказанное относится и к буржуазному литературоведению, отнюдь не спешащему разогнать окутывающую его творчество и личность мглу. Он по-прежнему «персона нон грата» для очень и очень многих. Вот что я прежде всего вынес из шумного артистического кабачка, где просидел до глубокой ночи…

7

На другой день мы пошли к режиссеру, недавно поставившему пьесу Лассила. Меня долго, хотя и ненавязчиво, исподволь подготавливали к встрече с ним, но я упорно отказывался понимать иносказания, недомолвки и тончайшие намеки… Никогда не был я силен в околичностях, люблю определенность, четкость и прямоту, а со мной разговаривали в духе Ихалайнена, пришедшего сватать дочь старика Хювяринена за своего овдовевшего друга Юсси Ватанена («За спичками»). Жители Ликери, как и все их соотечественники, сильны в иносказаниях, и сообщение о том, что коровы Юсси хорошо доятся, сразу подсказало и самой избраннице вдовца и всей семье Хювяринена, куда ветер дует. Ныне ситуация была несколько иная: сваты хотели мне дать понять, что невеста-режиссер с каким-то брачком, но я никак не понимал окольных слов, глубоких вздохов, проникновенных взглядов, грустно-насмешливых улыбок — не дано мне финской догадливости.

— Он что, чудаковат?.. С приветом?.. — гадал я.

— Он очень своеобразный человек… Надо делать серьезные поправки ко всему, что вы от него услышите. — Наконец-то мелькнуло что-то определенное.

В небогатом жилище режиссера — щуплого, еще молодого человека, с голым черепом и лицом до того небритым, что многодневная щетина начала оформляться в бороду и усы, привлекали внимание высокие стеллажи с книгами. На самом видном и почетном месте стояли труды Зигмунда Фрейда, его верных учеников и тех последователей, что впоследствии, как нередко бывает, превратились в противников, а также его блестяще талантливой дочери, развившей и во многом скорректировавшей учение отца, и я сразу понял, фанатиком какой веры является хозяин дома и что означали застенчивые намеки моих доброжелательных вожей.

Нервный, горящий сильным, но чужим, необжигающим пламенем, режиссер чувствовал себя поначалу мучительно скованным, но, убедившись в моем знакомстве не только с лексикой, но и всем кругом идей его кумира, взбодрился и стал подробно излагать свою точку зрения на Майю Лассила с напором, в котором проглядывала даже некоторая агрессивность, характерная для всех исповедующих древнее фрейдистское благочестие. Те, кто не закрыл слуха к доводам Адлера, Юнга и особенно дочери Фрейда, не столь категоричны, нетерпимы и глухи к иным возможностям объяснения сути человека и в частности художника.

Первоначально формировали Лассила, по мнению режиссера, тяжелое детство и, разумеется, Эдипов комплекс. Он не захотел носить фамилии своего отца, что, несомненно, свидетельствует о подавленном желании прикончить родителя и занять его место возле матери. Эдипов комплекс и неразрывное с ним чувство непреходящей вины переносились Лассила на весь финский народ, который он втайне не любил. И чем сильнее эта нелюбовь, тем острее чувство вины и желание ее искупить. Поскольку в каждой женщине проглядывал тщетно вытесняемый образ матери, решающим свойством его отношений со слабым полом стала несостоятельность. Этим объясняются и оба его конфликта с женами. Тут фрейдист совсем зарапортовался, поскольку во втором случае причина несчастья была явно в обратном, но он не брал этого во внимание, как и умершего в младенчестве ребенка, — слепая вера тем и сильна, что не нуждается в поддержке фактами. Участие в убийстве Плеве, по мнению режиссера, как нельзя лучше подтверждает комплекс вины, отягощающий Лассила, а отказ от государственной премии означает открытое признание: да, виноват, господа присяжные заседатели, виноват перед родителями, перед финской родиной, перед всем трудящимся народом, перед мужчинами и особенно женщинами и потому не могу принять награды. Осознав всю меру своей вины — в чем только? — он решил искупить ее той роковой весной, когда немцы заняли Хельсинки. Люди, не знавшие комплекса вины, благополучно убрались из города, а Лассила остался на посту до конца. Не надо только обольщаться чистотой раскаяния Лассила, строго предупредил меня режиссер, все его поступки имели оборотную сторону: возвышение через самоуничижение. Возьмите хотя бы отказ от премии, когда он так нуждался, — да, он наказал себя, но одновременно своим бескорыстием унизил других писателей.

— А может, ему противно было брать премию у людей, которых он презирал?

— Деньги не пахнут, — весьма рассудительно заметил фрейдист, но поспешил добавить: — Будь он полноценным человеком, он бы взял эти деньги, а потом распорядился ими по-своему. Мог помочь беднякам или закупить оружие для революционеров, мало ли открывалось возможностей, но ему лишь бы свою гордыню потешить через самоуничижение да и унизить других.

— Лассила всегда помогал людям, хотя сам нуждался…

Режиссер не слушал, его несло дальше:

— Лассила слишком рано стал жить среди взрослых людей, взрослых, сильных мужчин. Они давили его своим превосходством — умственным, душевным и, главное, физическим, сексуальным. Да, да, тут корень! И вся его последующая жизнь — это попытка компенсации. Отсюда и все метания, и терроризм, и петербургские приключения, и постоянная смена имен, и политическая деятельность…

— И литература, надо полагать?

Режиссер посмотрел будто сквозь меня, вздохнул и придвинул мне стакан анемичного чая — я и не заметил, как он появился на столе, и вазочку с сахаром.

— Литература не была для него органичным занятием. Просто в этой области ему легче всего оказалось заниматься самоутверждением. С таким же успехом он мог бы рисовать, лепить, играть на органе, если б умел, разумеется.

— Значит, умение мы ему все-таки оставим? Может быть, и талант?

Шпилька отскочила от непроницаемой оболочки исступленного фрейдиста, как от шкуры носорога.

— Допустим, — сказал он, — но разве это возражение? Посмотрите, сколько он делал лишнего. Разве это нужно настоящему, божьей милостью писателю? Художник погружен в свой мир, а Лассила?..

— Лев Толстой тоже делал много лишнего. Например, пахал. Или создавал школы для крестьянских детей. Защищал духоборов. А Достоевский участвовал в кружке Петрашевского. Иво Андрич стоял с бомбой, предназначенной наследнику австрийского престола.

У режиссера стало далекое и скучное лицо.

— Каждый из приведенных вами примеров требует особого анализа. Неизвестно еще, какие там обнаружатся комплексы. Сейчас речь идет о Лассила. Я не брался объяснять вам психологию Толстого, Достоевского и Андрича. А Майю Лассила я занимался, ставил его пьесу, думал о нем, изучал, анализировал. И я поймал его за хвост, можете не сомневаться. Имейте в виду еще следующее: он был женственной натурой, осознавал, куда это может привести, и потому чурался мужской компании, не имел друзей-мужчин, стремился к уединению…

— Для чего вступил в тайное общество…

— Ну да, симулируя мужское начало.

— Последняя его мысль перед расстрелом — чтобы друг забрал оставшуюся у него картошку.

— Понятно! — торжествующе воскликнул режиссер. — Перед смертью подавленные инстинкты обнажаются.

— Он сказал об этом жене друга, добившейся свидания с ним: пусть Пунанен заберет картошку. Но он не ставил условием, чтобы тот сожрал картошку один. Он вспомнил перед смертью о своем единственном жалком достоянии и хотел, чтобы оно досталось его друзьям — мужчине и женщине. Как это выглядит с точки зрения психоанализа?

Он промолчал, потягивая свой жидкий чай. Не то чтобы ему нечего было сказать, метод, которым он владел, легко справляется с любыми затруднениями, просто ему стало смертельно скучно. Он полагал, что откроет мне новые просторы мысли, введет в светлое царство истины, а я развожу свое тупое занудство. Но занудничал я вовсе не по невежеству. Я преклоняюсь перед гением Зигмунда Фрейда, бесконечно углубившего наше знание о человеке, распахнувшего двери в безграничную державу подсознательного, объяснившего важность детской сексуальности в формировании личности и давшего медицине новое сильное оружие в борьбе за человеческое здоровье — психоанализ. Но я знаю также, как вульгаризировали иные адепты фрейдизма это учение, чудовищно и уродливо усугубляя его однобокость.

Жаль, что мне не привелось увидеть пьесы Лассила, поставленной этим режиссером, она не шла во время моего пребывания в Хельсинки. Интересно, как выглядит на сцене Майю Лассила, препарированный по Фрейду?..

8

…Утром, проснувшись в своем номере, глядевшем на залив, палево-розовый от встающего за ним солнца, я с ужасом и восторгом увидел, что оттуда, из озаренного пространства, из растворившего в себе нежный свет тающего марева, прямо на отель, на мои окна, на меня надвигается громадное судно. И сладко обмершим сердцем я понял: сейчас случится то, чего я давно ждал (и все же оказался застигнутым врасплох), — вот каков будет мой конец, невероятный и величественный, для него потребовалось, чтобы огромное судно, паром, плавающее к берегам Швеции, вломилось в номер приморского отеля.

Сон окончательно отпустил меня, вернув пространству трехмерность с тусклой реальностью расстояний: паром двигался из глубины заоконного пейзажа, в миле от берега, давя и раздвигая слабые льды, и не вплыть ему в отель, отделенный от залива широкой улицей и узкоколейной дорогой, огибающей бухту и порт с его кранами, причалами, пакгаузами, мастерскими, рыбным базаром. В рассеянном свете зари громадина казалась еще больше, и это усиливало ее грозную близость. Что значило утреннее видение во фрейдовской символике? — подумал я, вспомнив о вчерашнем разговоре. Небритому фрейдисту этот полусон дал бы богатейший материал для безошибочных выводов о моей патологической психике.

Паром еще появится в моем рассказе о том, как я шел за Лассила. И хорошо, что он уже представлен читателям.

День я провел в библиотеках и архивах, просматривая разные материалы: письма, фотографии, вырезки из газет, подшивки пожелтевших от времени номеров «Рабочего», среди них и тот последний, который Лассила выпустил в одиночку; подержал в руках и его книги, как вышедшие при жизни писателя, так и после смерти, последних было, естественно, неизмеримо больше. Видел я и его иностранные издания — Лассила много печатают в социалистических странах, вышли его книги в Канаде, еще где-то, но все же у меня создалось впечатление, что на Западе его мало переводят, и он еще «не открыт» миром. А зря!..

Увидел я и фотографии его жен: той первой, одноночной, с невыразительным лицом, чуждым тайне; и неистовой шведки, с сильной плотью и настораживающим взглядом спелых глаз — от нее шли тревожные токи. Мелькнули передо мной и многочисленные изображения самого Лассила: при усах, но безбородого, с усами и бородкой, с «бритым актерским лицом», как выражались в старину. Видимо, собственная внешность не удовлетворяла его, как и те имена, что он носил в разные годы жизни. Он искал свой облик, примерял всевозможные личины в надежде, что одна из них приживется. И я в который раз задумался над тем, чем объясняется тяга Лассила к таинственности, к затуманиванию своего «я», дроблению его как бы на несколько отдельных существований. В период конспиративной деятельности маскировка естественна, но нельзя сказать, что как раз тогда Лассила особенно осторожничал. Нет, он менял внешность и имя независимо от условий жизни, подчиняясь каким-то внутренним посылам.

Нет ничего удивительного, когда писатель, актер, певец, музыкант берет псевдоним. Отказ от собственного, тяжело, смешно, плохо звучащего имени свидетельствует об уважении к публике, читателям и о скромности художника, не придающего себе чрезмерного значения. Скорее удивляет другое — когда человек играет на сцене или публикует стихи под смехотворной фамилией. По-моему, это от самоопьяненности. Когда же человек хладнокровно отбрасывает уже прогремевшее имя и берет другое, малоизвестное или вовсе неизвестное, это трудно объяснить. Альгот Тиетивяйнен-Унтола знал цену Лассила и все же, не раздумывая, отказывался от этого имени, когда брался за публицистику, политические статьи. Быть может, ему мешала маска простовато-насмешливого певца Пирттипохьи и Липери? Рантамала — автор «Хархамы» и других социальных романов казался более подходящим? Но и от Рантамала, чья беллетристика была повита мистическим туманом, он отказался, написав чисто социальный роман «Беспомощные», так появился И. И. Ватанен. Он жил, боролся, творил, но не строил кропотливо и расчетливо писательской биографии, не наживал литературной славы, и в этом проявилось самое привлекательное и высокое его свойство — бескорыстие.

Покидая архив, я еще раз глянул на старую газету — номер «Рабочего» от 12 апреля 1918 года. Вроде бы гроша не стоит этот пожелтевший листок, а как много стоил он в те черные дни, когда его брали натруженные рука людей, которым дорога была свобода и самостоятельность Финляндии. Он был им как последний луч света перед полярной ночью, как замирающая нота рожка, поющего о свободе, как призыв к терпению, мужеству и надежде, что еще не все погибло. Вот ради этого и остался в обреченном городе маленький, полуголодный, отважный человек, который не был никому должен, ибо всегда давал куда больше, нежели получал от других, ни перед кем не был виноват, хотя перед ним были виноваты многие, отчаянный солдат, заткнувший своим телом амбразуру.

Он сделал работу, переоделся в бедной комнатенке перед зеркальцем для бритья и, выйдя на Эспланаду, запруженную воспрянувшей духом «чистой публикой», швырнул себя, как кость, немецкой военщине, стремящейся унести с собой как можно больше жертв, и финским мстительным реакционерам, получившим, быть может, самую желанную добычу…

9

Мне все охотно идут навстречу в моих поисках, я чувствую, как приближаюсь к Лассила и все же остаюсь далек от него. Противоречивые мнения путают меня, я теряю след, образ туманится, зыбится, растворяясь в прохладном, влажном воздухе, тревожном от близкого пробуждения. Но мои трудности не только в этом, дело в самом Лассила, в том, что он, вероятно, и сам себя не знал до конца. Он ушел сорокадевятилетним — это немного, хотя и не так уж мало. Но Лассила был художник, а художник созревает иногда много быстрее, иногда куда медленнее нетворческой личности. Лассила находился в зрелом возрасте, но писал всего девять лет, а это писательская молодость, и можно лишь удивляться, что он так много успел. У писателя личное и творческое созревание идут параллельно, почти пятидесятилетний Лассила еще не установился, он был в движении, развитии, еще искал свою окончательную форму. Так мне думается, во всяком случае…

Продолжаю идти за Лассила. Сегодня у меня встреча с известным писателем, сделавшим инсценировку одного из романов Лассила. Его суждения об авторе «За спичками» решительно отличались от концепции режиссера. Он считает, что Лассила был полноценный во всех смыслах человек. Никакой болезненности, никаких отклонений в психике, во всем жизненном поведении. И органичен был путь его политического развития: крестьянский сын, батрак, сельский учитель, он верил в финскую партию, считая, что она поможет земледельцам. Петербург, принадлежность к боевой террористической организации заставили его по-новому взглянуть на вещи. Он понял реакционную сущность финской партии и перешел в ряды социал-демократов, заслужив у бывших сподвижников кличку «ренегат». Он — писатель, нашедший себя в крестьянской теме, закономерно левевший, и можно утверждать, что в конце концов он пришел бы к коммунистам.

— Странно, — заметил я, когда он замолчал, — все, что вы говорите, справедливо, трезво, доброжелательно к Лассила, это особенно приятно после тех откровений, что обрушились на меня вчера. Только я почему-то не вижу живого Лассила. Вы говорите о ком-то, очень на него похожем, но этого человека не ошпаривали кислотой, он не бежал из брачной постели, не менял имен и внешности, не отказывался от премии, не писал обиженных писем редакторам на пятидесяти страницах, оскорбленный чепуховыми замечаниями и позволяя при этом беззастенчиво себя грабить. Он не бросал учительства ради коммерции, не имея к тому ни малейшей склонности…

— Я понял вас, — остановил меня писатель. — Можете не перечислять дальше, чего бы не сделал мой Лассила. Что вы думаете о вчерашнем собеседнике?

Почему-то я оказался готов к этому неожиданному вопросу:

— Он был вполне искренен и не понимал лишь одного, что рисует вовсе не Майю Лассила, а собственный портрет.

Писатель вышиб сигарету из пачки «Мальборо», долго разминал в пальцах, щелкал зажигалкой, ловил длинное голубое пламя газового «ронсона», раскуривал, пока не отвалился на брюки цилиндрик легкого пепла.

— Наверное, все мы, говоря о Лассила, в какой-то мере говорим о себе, — наконец отверз он уста. — Мы пытаемся рассуждать о человеке, чей путь был искусственно оборван, он не поставил точки ни в литературе, ни в личной судьбе. Даже мне, при неодолимой склонности к синтезу, порой кажется, что Унтола, Рантамала, Ватанен и Лассила — разные люди, которых легенда соединила в одного. Лассила, путающийся в коммерческих сделках, Лассила диких любовных приключений никак не вяжется с обитателем нищенской комнаты на улице Руннеберга, с бесстрашным борцом; трудно представить, что одна и та же рука написала «Хархаму» и «Сверхумного». И слишком много наверчено сплетен, недостоверных и недоброкачественных свидетельств, слухов, догадок, мифов. Невольно каждый выбирает наиболее для себя подходящее и по-своему строит образ ушедшего писателя. По тому, что выстраивается, можно скорее судить о нем самом, нежели о Лассила. Мне всегда хотелось упорядочить свою жизнь, быть единым, цельным в своих писаниях, и я невольно упорядочил Лассила — до полной безликости. Ветвистое дерево превратил в телеграфный столб. Можно ли вообще разобраться в хаотичном, со множеством белых пятен, пейзаже душевной жизни Лассила? Мы все время, говоря о нем, врем с искренней верой в собственную правдивость. А знал ли себя сам Лассила? Сплавились ли в нем самом его разноликие образы? Не думаю… Ищущий, вечно не удовлетворенный собой, он всю жизнь разрывался на куски, чтобы прийти к окончательной цельности, где бы слились воедино все его образы, человек не мешал бы писателю, публицист — беллетристу, а твердая идея управляла бы всем. Он к этому приближался, но все же не подписал ни одной статьи в «Рабочем» знаменитой фамилией Лассила. Что-то ему мешало: не произошло еще взаимопроникновения Лассила и Рантамала. И все-таки мне кажется, что к Лассила надо идти не через усложнение, а через упрощение, чтобы вычертить главную линию, хотя бы для начала.

— Положа руку на сердце, вас ничего в его личности не озадачивает, не смущает? — спросил я.

— Нет, — быстро ответил писатель. — Да! — добавил он на одном дыхании. — Его душевный мазохизм. Он хотел быть несчастным, бедным, бесславным, сгинуть в многочисленных псевдонимах.

— А может, это обостренная совестливость? Деяние важнее того, кто его совершает. И в жизни и в искусстве. Тут Лассила не одинок. «Быть знаменитым некрасиво», — писал наш великий поэт.

— Наверное, он был много лучше нас всех, — тихо сказал писатель. — Мы просто до него не дотягиваемся…

10

…В канун своего возвращения в Москву ранним утром я поехал к тюрьме Серняйнен, куда был брошен Майю Лассила после ареста на Эспланаде и откуда он пошел на казнь. Высокое мрачное кирпичное здание за кирпичной же оградой сохранилось до сего времени, не изменив своему назначению. Шестьдесят два года назад такой же вот студеной весной к тюрьме подкатила «Черная Мария», куда с ненужной, но почему-то обязательной в таких случаях грубостью запихнули несколько мужчин и женщин, приговоренных судом скорым и неправедным к смертной казни. Все делалось в такой спешке, что ни обвинительное заключение, ни приговор не были зафиксированы на бумаге.

Машина тронулась. Сквозь зарешеченное окошко приговоренные видели грустные рельсы товарной железной дороги, влажный шлак меж пропитанных варом шпал, платформы, вагоны, цистерны, задыхающийся паровичок с высокой трубой, складские помещения, деревья, водокачку, кирпичные трубы. Они видели и скучные, однообразные дома рабочего района Серняйнена, по которому названа старая тюрьма, но не казались им скучными человечьи жилища, а до слез милыми, полными теплой, дивной жизни, которая уходит от них с каждым оборотом колес «Черной Марии», с каждым толчком на щербатой мостовой. И наверное, маленький аккуратный господин с темными усами и бородкой видел больше соузников, хотя они смотрели во все глаза, жадно впитывая последние впечатления от пробуждающегося города. Но маленький господин видел и то, что ускользало от их жадного внимания, так уж был устроен у него хрусталик глаза; он видел желтые клювы грачей, еще не испачкавшиеся о землю, видел трясогузку, пьющую воду из лужи, и как откидывала она головку с каждым глоточком, видел чирка, стремительно несущегося над самыми крышами и резким зигзагом огибающего печные трубы, видел облако с розовым исподом и старуху, держащую в руке загнутый на конце железный прут, чтобы исследовать мусорные кучи, помойки, свалки в поисках съедобных огрызков. И слышал этот господин не только тоскливые высокие паровозные гудки, всхлипы поршней, лязг сцепов, но и далекий детский смех, постук женских каблучков по тротуару, голубиное нутряное воркование — такое было у него устройство ушного аппарата, и запахи пробирали его сильнее, чем его спутников, которые обоняли лишь запахи железной дороги, гари, вара, конского навоза, бензина и юфтевых сапог охранников, а ему тянуло свежей землей из-за окраины, набухшими почками, молодой травой. Господин был писателем, ему окружающий мир был горяч, как сковородка, и покидать этот горячий, острый, пахучий, певучий, цветной, многоликий мир особенно тяжело.

Мы можем лишь гадать, о чем тогда думал Лассила, но, возможно, вспоминал о свидании с женой Пунанена: сумеет ли Сасу забрать его картошку, которую он так здорово научился выращивать, ведь последние впечатления память удерживает прочнее. Но, конечно, он думал не только о картошке, нельзя думать о ней весь долгий путь, тем более что машина приближалась к центру, мелькали знакомые красивые дома — в иных ему доводилось бывать, и он вспоминал людей, приглашавших его в гости, их глаза, голоса, улыбки, разговоры за дымящимся кофе или стаканом вина, и все сильнее в душной машине ощущалась морская свежесть. И вдруг ошеломляюще сильно, прекрасно и мучительно шибануло дивным смрадом рыбного рынка. Вот куда их привезли, вот откуда начнется их самый последний путь.

Он любил этот рынок и часто гулял здесь. Он никогда, даже в лучшие дни, не был ни гурманом, ни чревоугодником, ел мало и кое-как, но любил щедрость земли и щедрость вод, любил их дары, и не было для него большего удовольствия, чем пройтись мимо лотков с обрызганными водой овощами: розовой картошкой, пахучей петрушкой, красной морковью с курчавой ботвой, пучками зеленоперого лука, вступить в свежайшую рыбную вонь, в блеск и сверк серебристых рыбьих тел, глянуть на бледную розовость здоровенных распластанных лососей, на треску и морских окуней, на плоских камбал, на пятнистую форель из быстрых прозрачных речек, на шевелящих перламутровыми жабрами щук с пилами в длинных пастях, на ракушки, чью пахучую мякоть так и не научился есть; он видел рыбацкие баркасы, доставляющие прямо к рынку только что наловленную, еще живую рыбу в садках и чанах, крепких мужиков в зюйдвестках, золотоглазых чаек, диких уток, бесстрашно плавающих у самой пристани и даже выбирающихся на берег полакомиться отбросами, мохноногого каюка в бледном небе, высматривающего жертву, и воду, качающую солнечные зеркальца, и тяжелые камни родины, которыми были укреплены берега в гавани, и лодки — весельные, моторные, парусные с убранными парусами. Случалось, морщинистый загорелый старик, похожий на кондора носом-клювом и облезлой макушкой, ладил парус, собираясь в море, он так и не узнал, кем был этот ранний путешественник. А зачем?.. Ну, чтобы назвать его про себя сейчас. Старому кондору открыто пространство во все четыре стороны света, но он не уйдет далеко, потому что слишком привязан к этому берегу, к этой бедной земле. А вот мы уплывем куда дальше, в ту страну, что зовется Вечностью, хотя истинное название ей — Ничто. Ага, пришел проводить нас в эту страну сенатор Освальд Кайрамо, он должен присутствовать при казни, чтобы все было по закону; почему так заботится о букве закона власть, до глубины души презирающая его суть? И мой приятель Эйно Райло тут как тут, и коллега Вилкуна, — неуклонно правея, бедняга пишет все хуже и хуже. Неужели они пришли проститься со мной — «ренегатом»? Ах, как трогательно! Нет, они пришли убедиться, что со мной покончено — раз и навсегда. Каким же грузом вишу я на их крепких шеях! Они, кажется, кланяются мне — тонкая ирония! Что ж, ответим тем же — и он кивнул им, поскупившись от презрения даже на беглую насмешливую улыбку. Он не задержался на них ни взглядом, ни сознанием, слишком серьезно было то, что ему предстояло.

Хриплый голос скомандовал грузиться на катер.

Не замечая, сколь двусмысленна его вежливость, Лассила пропустил вперед женщин и вслед за ними поднялся по трапу…

Никто не знает, что произошло на борту тюремного катера, на остров вынесли мертвеца и для верности еще раз расстреляли. Потом прикончили остальных и сбросили в общую могилу. Катер ушел назад, увозя охранников, тюремного врача Арне Лийтинена, внесшего свою долю путаницы в легенду об исходе Лассила, сенатора Кайрамо, так хорошо справившегося с ролью блюстителя законности, а два литературных подонка поднялись к ресторану, чтобы добрым глотком аква-виты и тонким обедом отпраздновать свое освобождение от человека, не дававшего покоя их нечистой совести. Так разошлись дороги тех, кто ранним весенним утром 1918 года отплыл на тюремном катере от Рыбной пристани к Сантахамина. Но тогда никто не предполагал, как далеко разойдутся их пути: одни шагнули в небытие, другие — в бессмертие.

11

…Моя трезвая, серьезная, трудовая жизнь в финской столице осточертела окружающим. Не так рисовалась тороватым хозяевам и уже начала воплощаться работа над совместной книгой. Они ждали большей легкости, большей радости, в их просветленных душах звучала вакхическая, а не элегическая, хуже — похоронная песнь. Я же упорно покидал все празднества, едва дионисийское начало брало верх над суровой парадностью торжественной части. От меня явно ждали другого, рассказ «Вечер в Хельсинки» и добрые слухи, предварившие мой приезд, отнюдь не настраивали на встречу с таким угрюмцем.

В номере у меня пылились две бутылки «Пшеничной» с завинчивающимися пробками и пузатая бутылка марочного коньяка. Я пригласил к себе небольшую компанию, заказав в буфете легкую закуску, кофе, фрукты, тоник. Каюсь, мною двигала не только благодарность за гостеприимство, а ощущение, что Майю Лассила не сказал еще своего последнего слова. Часть гостей, покрутившись, вскоре ушла, остались врачиха, пописывающая стихи, журналист — его нервное, тонко очерченное лицо напоминало мне Лассила безусого и безбородого периода, да и субтильным, деликатным сложением он был похож на финского классика, и художница, в чью мастерскую мы заезжали, возвращаясь с озера Туусула, столь любимого финскими живописцами, километрах в тридцати от столицы. Художница подарила мне на память небольшое полотно, изображавшее плевок; по-моему, оно и было написано слюной, как-то закрепленной на холсте; можно сказать, что картина выплюнута в мгновенном творческом озарении. Мне очень понравились и эта работа, и сама художница — крупная, большерукая, большеротая с огромными зелеными шальными глазами. Потом обнаружилось еще одно ее достоинство: неиссякаемый завод, как у старинных английских напольных часов.

Мы уже долго кутили, когда за окном прогудел пароход, и я вспомнил о своем видении — пароме, вплывающем в номер. Это дало повод для разговора, достойного героев Лассила.

— Что ты несешь? — сказала художница. — Разве он влезет в окно?

— Сроду не влезет, — согласился журналист. — Пароход — вон какой, а окно — вон какое.

— Да это ему почудилось, — вмешалась поэтесса.

— Мало ли что ему чудится, — сказала художница. — А мы должны верить?

— Ладно вам! — попытался я прекратить спор. — Мне спросонья показалось. Был туман и странный, рассеянный свет. Он приближал и увеличивал предметы…

— Пить надо меньше, — посоветовала художница и опрокинула в рот рюмку.

— А катер сюда вошел бы, — глубокомысленно изрек прикинувший что-то в уме журналист.

— Труба не пройдет, — возразила художница.

— Я имею в виду — без трубы.

Все согласились, что без трубы, катер войдет в мой номер, и очень развеселились. Поэтесса спросила журналиста, едет ли он в Швецию, как собирался.

— Мы отплываем завтра, в шесть утра. — На тонком запястье у него болтались невиданных размеров часы со множеством стрелок. — Странная делегация… я и пять баб.



Поделиться книгой:

На главную
Назад