Брэм Стокер
Крысы хоронят быстро
Если, покидая Париж по Орлеанской дороге, за городской стеной вы свернёте направо, то окажетесь в местах диковатых и отнюдь не приветливых. Справа и слева, впереди и позади — со всех сторон там вздымаются громадные кучи пыльного хлама, накопившегося с течением времени.
У Парижа, помимо дневной, есть и ночная жизнь, и приезжий, входящий в отель на улице Риволи или Сен-Оноре поздним вечером или выходящий из него ранним утром, может, будучи неподалёку от Монружа, догадаться, если ещё не догадался, о назначении больших фургонов, напоминающих котлы на колёсах, которые попадаются ему на глаза, где бы не пролегал его путь.
Во всяком городе есть нечто постоянное и неотъемлемое, порождённое нуждами самого города; одно из наиболее заметных явлений Парижа — собиратели хлама. Ранним утром — а просыпается Париж очень рано — на большинстве улиц вы увидите стоящие возле каждого двора и переулка и между домами, как до сих пор заведено в некоторых американских городах и даже отдельных частях Нью-Йорка, массивные деревянные ящики, куда прислуга или квартиросъёмщики выбрасывают весь скопившийся за день мусор. У этих ящиков собираются и проходят, когда дело сделано, к новым пахотным полям и зелёным пастбищам вечно грязные, голодные мужчины и женщины, чьи орудия ремесла включают лишь переброшенную через плечо грубую суму или корзину да короткие грабли, которыми они переворачивают и щупают, чтобы изучить самым пристрастным образом, содержимое мусорных баков. С помощью тех же граблей они подцепляют и помещают в корзины всё, что находят, так же легко, как китаец управляется с палочками.
Париж — город средоточия масс, а средоточие и расслоение тесно связаны. В первые дни, когда средоточие только становится действительным фактом, герольдом ему служит расслоение. Всё схожее и подобное формирует единство, а из единства единств возникает один главный, всеобщий центр. Во все стороны устремляется несметное множество длинных щупалец, а в середине поднимается гигантская голова с развитым мозгом, зоркими глазами, чтобы видеть всё кругом, чуткими ушами, чтобы всё слышать — и жадной пастью, чтобы заглатывать.
Другие города похожи на всех птиц, зверей и рыб, чьи аппетиты и пищеварение совершенно нормальны. Один только Париж суть аналог и апофеоз осьминога. Дитя средоточия, доведённого до безумия, он — точная копия спрута; и нет в этом сходстве ничего более поразительного, чем полная идентичность пищеварительных систем.
Те вдумчивые туристы, кто, целиком и полностью препоручив себя господам Вкусу и Взгляду, осматривают Париж за три дня, часто не могут взять в толк, как это обед, который в Лондоне стоил бы порядка шести шиллингов, в кафе на площади Пале-Рояль подается за смешные три франка. А дивиться здесь вовсе нечему, если принять во внимание умозрительную особенность парижской жизни — расслоение, и признать факт, которому обязан своим рождением парижский chiffonier[1].
Париж 1850 года — это не сегодняшний Париж, и те, кто видит Париж Наполеона и барона Османа, едва ли смогут вообразить облик города сорокапятилетней давности.
Есть, однако же, вещи, оставшиеся прежними, и среди них, помимо прочего — районы, где скапливается мусор. Хлам есть хлам в любые времена и в любой точке мира, и кучи мусора, где бы они ни были, похожи друг на друга как две капли воды. Таким образом, путешественник, оказавшийся в окрестностях Монружа, без труда может мысленно отправиться в 1850 год.
В тот год я находился в Париже с длительным визитом. Я был без памяти влюблён в юную леди, которая, хотя и отвечала мне взаимностью, всё же покорилась воле родителей и пообещала им не видеться и не переписываться со мною в течение года. Я также вынужден был принять эти условия с хрупкой надеждой на родительское одобрение. На время испытательного срока я обязался уехать из страны и не писать моей возлюбленной до истечения года.
Конечно, дни и недели тянулись для меня мучительно медленно. Никто из моих родных или знакомых не мог ничего сообщить мне об Алисе, её же семья, к большому сожалению, не проявила достаточного великодушия, чтобы послать мне хотя бы короткую утешительную весточку о её здоровье и благополучии. Я провёл полгода в скитаниях по Европе, но, так как странствия ни на минуту не отвлекали меня от мыслей о любимой, я принял решение остановиться в Париже, откуда, по крайней мере, я с лёгкостью мог добраться до Лондона, буде счастливый случай позовёт меня туда раньше отведённого срока. Надежда, долго не сбывающаяся, томит сердце — эта старая библейская истина не знает лучшего подтверждения, чем моё состояние в те дни, ибо в дополнение к неизбывной тоске по любимой меня постоянно терзала тревога, что какая-нибудь роковая случайность не позволит мне по окончании испытательного срока вовремя засвидетельствовать Алисе преданность как её чувствам, так и моим собственным. Таким образом, всякое выпадавшее на мою долю приключение доставляло мне непередаваемое удовольствие, поскольку было чревато последствиями куда более серьёзными, чем при других обстоятельствах.
Как и любой путешественник, я исчерпал все известнейшие туристические маршруты в первый же месяц, так что во второй месяц любопытство повлекло меня в ещё не изведанные уголки. Совершив несколько вылазок в более известные пригороды, я понял, что обитаемая глушь, лежащая между этими привлекательными районами — настоящая terra incognita[2], не освещённая ни в одном путеводителе. И вот я начал систематизировать мои исследования, день за днём возобновляя их с той точки, где накануне прервал.
Со временем мои скитания привели меня к Монружу, и я понял — здесь начинается Ultima Thule[3] социальных исследований, область такая же малоизученная, как исток Белого Нила. Я вознамерился всесторонне изучить парижского chiffonier — его среду обитания, жизнь и средства выживания.
Работа обещала быть малоприятной — трудная для выполнения, она почти не давала надежд на достойное вознаграждение. Упрямство, однако, возобладало над рассудком, и я погрузился в новое исследование с большим рвением, чем мог бы выказать в любом другом исследовании с любым другим итогом, ценным или чего-то стоящим.
И вот однажды погожим днём в конце сентября я вступил в святая святых города праха. Место, очевидно, служило пристанищем изрядному числу chiffoniers, поскольку в расположении мусорных куч вдоль дороги прослеживалась некая упорядоченность. Я шёл среди этих куч, высившихся, словно часовые, в намерении проникнуть в самую глубь, к центру средоточия праха.
В пути я заметил, как за грудами хлама несколько раз промелькнули силуэты людей, явно интересовавшихся пришествием в такое место любого незнакомца. Район напоминал маленькую Швейцарию — я двигался вперёд, а извилистая дорожка позади терялась за бесконечными поворотами.
Наконец я вышел к чему-то вроде маленького города или общины chiffoniers. Тут и там стояли хижины и лачуги, такие же, как у болота Аллен в самом захолустье Ирландии — грубые постройки со стенами из прутьев, скреплённых глиной, и крышами из негодной конюшенной соломы, в которые никто и ни под каким предлогом не пожелал бы заходить, и которые даже в акварели выглядели бы живописно только при взгляде весьма снисходительном. Среди этих хибар обнаружилось одно из самых странных приспособлений — ведь не называть же это жилищем, — из всех, какие я когда-либо встречал. Громадный старый гардероб, колоссальный осколок какого-то будуара времён Карла VII или Генриха II, оказался превращён в ни много ни мало жилой дом. Распахнутые настежь двойные двери являли взору всё скудное хозяйство. Открытая часть гардероба представляла собой общую гостиную около шести футов в длину и четырёх в ширину — там сидели вокруг жаровни, покуривая трубки, не меньше шести старых солдат Первой республики в рваных, протёршихся до дыр мундирах. Вид их сразу же настораживал; затуманенные взгляды и вялые челюсти недвусмысленно указывали на пристрастие к абсенту; глаза хранили выражение измождённости и уныния, присущее всем горьким пьяницам, в них читалась подавленная злоба, непременно следующая за пробуждением от пьяного забытья. Другая часть гардероба сохранила первоначальный вид, полки в ней располагались так же, как и раньше, разве что были спилены до половины прежней глубины, и на каждой из шести размещалась постель из соломы и тряпья. Шестеро почтенных господ, населявших сооружение, с любопытством посмотрели на меня; когда, пройдя немного вперёд, я обернулся, то увидел, что они, склонившись друг к другу, тихо совещаются. Зрелище пришлось мне совсем не по душе — места вокруг были глухие, а вид у солдат совершенно злодейский. Не найдя, однако, оснований для страха, я продолжил путь, углубляясь всё дальше и дальше в эту городскую Сахару. Дорога была весьма извилистой, и, описав изрядное количество полукругов, какие совершают порой на катке, я почти потерял ориентацию по сторонам света.
Пройдя ещё чуть-чуть и обогнув невысокий холм из мусора, я увидел ещё одного солдата в ветхой шинели, сидящего на куче соломы.
— Да уж, — сказал я сам себе, — широко здесь представлена Первая республика.
Когда я оказался рядом, старик даже не взглянул на меня, но продолжал невозмутимо и бесстрастно созерцать землю под ногами.
— Вот что значит всю жизнь видеть лишь войну! — снова заметил я. — Любопытство для этого человека — дело далёкого прошлого.
Удалившись, однако, на несколько шагов, я резко обернулся и понял, что любопытство в ветеране вовсе не умерло — он поднял голову и рассматривал меня с довольно странным, если не жутковатым, выражением на лице. Сам он, как мне показалось, был удивительно похож на одного из господ в гардеробе. Встретившись со мною взглядом, он тут же опять опустил голову; не думая более о нём и удовольствовавшись лишь тем, что заметил таинственное сходство между старыми солдатами, я продолжил путь.
Вскоре я встретил ещё одного солдата, похожего на предыдущих. Он также не придал ни малейшего значения моему появлению.
День тем временем стал клониться к закату, и я задумался о возвращении. Сказано — сделано: я развернулся в намерении пойти обратно по собственным следам, но увидел среди мусорных куч сразу несколько дорожек, убегавших в разных направлениях, и застыл, недоумевая, какую же выбрать. Мне захотелось найти кого-нибудь, кто мог бы помочь мне в моём затруднении и подсказать путь, но кругом не было ни души. Я решился обогнуть ещё несколько мусорных куч и поискать хоть кого-то, но только не ветерана.
Пройдя пару сотен ярдов, я обнаружил то, что искал — передо мной стояла одинокая хибара, похожая на те, что я видел ранее, с той лишь, однако, разницей, что эта не была жилой постройкой и состояла только из крыши и трёх стен, четвёртой не было вовсе. По виду самой лачуги и ближайших окрестностей я понял, что здесь находился пункт сортировки хлама. Под крышей сидела морщинистая, согбенная старуха; к ней я и решил обратиться за помощью.
Когда я подошёл и попросил указать мне дорогу, старуха поднялась и тут же завела разговор; и вот мне подумалось, что именно здесь, в самом сердце Королевства Праха, я получил возможность услышать подробности истории парижского нищенства из уст той, что казалась старейшей его обитательницей.
На все свои вопросы я получал изумительно интересные ответы — старуха, как оказалось, видела не одну сотню казней и была среди тех женщин, что отметились необыкновенным пылом в ходе революции. Внезапно она прервала рассказ и со словами: «Месье, верно, устал стоять?» — протёрла старый шаткий табурет и предложила мне сесть. Табурет мне категорически не понравился; но бедная старушка была столь обходительна, что мне не хотелось обижать её отказом, более того, повесть участницы взятия Бастилии так захватила меня, что я все-таки присел, и наша беседа продолжилась.
Пока мы говорили, из-за стены хибары появился старик — выглядел он ещё старше, морщинистей и сгорбленней, чем первая моя знакомая.
— Вот и Пьер, — сказала старуха. — Теперь-то месье может послушать истории, если хочет — Пьер ведь везде побывал, от Бастилии до Ватерлоо.
Следуя моей просьбе, мужчина пододвинул ещё один табурет, и мы пустились в плавание по волнам воспоминаний о революции. Этот старик, хотя и был одет, точно пугало, почти не отличался от шести ветеранов, встреченных мною ранее.
Теперь я сидел в центре невысокой хибарки, старуха — по левую, а старик — по правую руку от меня, оба почти напротив. Местечко было забито самым разнообразным хламом, и от многих вещей я предпочёл бы держаться как можно дальше. В одном углу была свалена гора тряпья, которая, казалось, шевелилась от количества обитавшей в ней дряни, в другом — груда костей, испускавшая омерзительный смрад. Бросая взгляд на кучи мусора, я то и дело замечал светящиеся глаза населявших свалку крыс. Всего этого было достаточно, чтобы вызвать глубокое отвращение, но ещё чудовищнее выглядел старый топор мясника с пятнами крови на железной рукояти, прислонённый к стене в правой части хибары. И всё же эти предметы не слишком меня тревожили. Рассказ стариков так увлёк меня, что я слушал и слушал, пока не спустились сумерки, и горы мусора не начали отбрасывать мрачные тени на лежавшие между ними тропинки и площадки.
Вскоре мне стало не по себе. Трудно сказать, что и почему, но что-то определённо забеспокоило меня. Беспокойство — это инстинкт, сигнал предупреждения. Психическое восприятие зачастую выступает часовым рассудка; и как только оно бьёт тревогу, рассудок начинает действовать, пусть и неосознанно.
Так и произошло со мною. Один за другим я стал задавать себе вопросы: где я, чем окружён, и как быть, если на меня нападут; и вдруг у меня в голове, хотя и без всяких видимых оснований, вспыхнула мысль — я в опасности. Осторожность подсказывала: «Сиди спокойно, не подавай виду!», и я сидел спокойно и не подавал виду, ибо я знал — за мной следят две пары коварных глаз. «Две пары, если не больше», — господи, вот кошмарная догадка! Халупа могла быть полностью окружена мерзавцами! Я, похоже, был взят в кольцо целой бандой таких отчаянных головорезов, каких могут породить лишь пятьдесят лет нескончаемой революции.
Чувство опасности обострило мои интеллект и наблюдательность, и помимо собственной воли я сделался предельно бдителен. Я заметил, что взгляд старухи всё время блуждает в районе моих рук. Проследив её взгляд, я обнаружил причину — мои перстни. На левом мизинце у меня была большая печатка, на правом — красивый бриллиант.
Если опасность действительно есть, подумалось мне, то первое, что требуется — отвести подозрения. Из этих соображений я начал понемногу подводить разговор к тому, сколько всего можно отыскать на свалке, а дальше — к драгоценностям. Дождавшись удобного момента, я спросил у старухи, знает ли она что-нибудь о таких кольцах, как мои. Она ответила, что немного разбирается в подобном. Протянув руку и показав ей бриллиант, я пожелал узнать её мнение о перстне. Старуха посетовала, что зрение у неё уже не то, и склонилась к самым моим пальцам.
— О, конечно же, простите! Вот, так будет удобнее, — сказал я со всей возможной беззаботностью и, сняв кольцо, передал его собеседнице. Стоило ей коснуться драгоценности, как зловещее выражение пробежало по её морщинистому лицу. Старуха бросила на меня взгляд, быстрый и резкий, точно вспышка молнии.
Какое-то время я не видел лица старухи, согнувшейся над кольцом, словно изучая его. Старик, выглянув из хибары в стремительно сгущающийся мрак, порылся в карманах, извлёк оттуда бумажную пачку табаку и принялся набивать трубку. Я воспользовался паузой и временной свободой от цепких взглядов, чтобы как следует осмотреться. Всё вокруг уже погрузилось в глубокую тень. И всё же вот они, источающие вонь кучи отходов, вот он, прислонённый к стене окровавленный топор, и кругом пробивается сквозь тьму злобный блеск крысиных глаз. Я замечал их у самой земли даже в просветах между досками задней стены. Постойте-ка! Ведь эти глаза гораздо больше, ярче и ещё злобнее!
На миг сердце моё застыло, а разум пришёл в смятение, как бывает, когда испытываешь нечто вроде опьянения, но чувств не лишаешься, хотя сил и достаёт только на то, чтобы остаться в сознании. Секунду спустя, однако, я уже восстановил спокойствие — ледяное спокойствие, преисполнился энергией, самоконтроль мой сделался совершенным, а чувства и инстинкты обострились до предела.
Теперь я осознал масштаб опасности — меня окружили отчаявшиеся люди, готовые на всё! Я даже предположить не мог, сколько их притаилось на земле за хибарой в ожидании момента для удара. Я знал, что я высок и силён, но это знали и они. Знали они и то, что я англичанин, а значит, без боя не сдамся; и вот все мы ждали. Я чувствовал, что в последние несколько минут получил преимущество, поскольку осознавал опасность и понимал ситуацию. Вот, подумалось мне, настоящее испытание храбрости — испытание ожиданием; а предстояло, вероятно, и испытание схваткой!
Рассмотрев кольцо, старуха подняла голову и сказала как будто бы довольно:
— Преотличное кольцо, в самом деле, великолепное кольцо! Ох-хо! Когда-то у меня были такие кольца, много их было, и браслеты, и серьги! О! Я в те дни была первой красавицей на каждом городском балу! А теперь все меня забыли! Забыли! Да нет — теперь обо мне никто и не слышал! Разве что их деды помнят меня — некоторые! — она рассмеялась, надтреснуто и неприятно. А затем, признаюсь, к моему огромному удивлению, она протянула мне кольцо жестом, не лишённым некоего старомодного изящества и грации.
Старик тут же привстал с табурета и, глянув на старуху с внезапной злостью, бросил мне резко и грубо:
— Дайте!
Я уже передал было перстень, когда женщина предупредила:
— Нет-нет, не давайте его Пьеру! Пьер — такой чудак. Он вечно всё теряет, а кольцо такое красивое!
— Заноза! — гневно плюнул старик. Внезапно старуха проговорила заметно громче, чем требовалось:
— Погодите! Я вам расскажу кое-что о кольцах.
Что-то в прозвучавшем, помимо голоса, сразу насторожило меня. Виной тому, вероятно, была моя сверхчувствительность, возникшая из-за страшного нервного напряжения, но только мне показалось, что обращалась старуха вовсе не ко мне. Оглядевшись украдкой, я заметил глаза крыс в кучах костей, а вот глаз, следивших за мной сквозь щели в стене, не увидел. Чуть погодя, однако, они возникли вновь. Оклик старухи отсрочил нападение, и звери отползли в своё мрачное логово.
— Давным-давно я потеряла кольцо, прекрасное, с бриллиантом — когда-то оно принадлежало королеве, а мне подарил его сборщик налогов, но позже я отвергла его, и он перерезал себе горло. Я посчитала, что кольцо украли, и поставила на уши всю прислугу, но не напала на след. Прибыла полиция. Они предположили, что кольцо попало в водосток. Мы спустились в канализацию — я спустилась вместе с ними, в моём роскошном платье, потому что никогда не доверила бы им моего дивного кольца! С тех пор я поближе познакомилась с канализацией, и с крысами тоже! Но мне никогда не забыть ужаса, который я тогда испытала — стены, целые стены блестящих глаз в темноте, куда не пробивается свет факелов. Итак, мы спустились в трубы под домом. Обшарили весь сток и там, в грязи и мерзости, нашли моё кольцо, а потом поднялись обратно.
Но перед возвращением мы наткнулись и ещё кое на что! Мы уже приближались к выходу, когда к нам вышли несколько канализационных крыс — на этот раз в человеческом обличье. Они рассказали полиции, что их товарищ ушёл в трубы и не вернулся. Он отправился в канализацию прямо перед нами и, если потерялся, то вряд ли забрёл далеко. Они попросили помощи в поисках, так что мы повернули назад. Меня отговаривали, но я настояла на том, чтобы остаться. Всё это было так ново, волнующе, да и разве не нашла я своего кольца? Мы прошли совсем немного, когда кое-что заметили. Вода была неглубокой, а дно стока поднялось из-за груд кирпича, мусора и тому подобного хлама. Он сопротивлялся, как мог, даже когда его факел погас. Но их было слишком много для него одного! Они быстро управились! Кости были ещё тёплыми; но обглодали их начисто. Они сожрали даже своих мёртвых родичей, и крысиные скелеты валялись вокруг человеческого. Другие — те, что люди — восприняли всё довольно спокойно, принялись шутить над мёртвым товарищем, хотя помогли бы ему, будь он жив. Фи! Какая разница — живой или мёртвый?
— И вы совсем не боялись? — спросил я.
— Боялась? — переспросила старуха со смехом. — Я — и бояться? Да вы спросите Пьера! Но я была тогда моложе, и от вида омерзительной канализации со стеною жадных глаз, ползшей вместе с кругом света от факелов, мне делалось не по себе. И всё же я шла впереди, а мужчины — следом! Так у меня заведено! Никогда и нипочём мужчине не опередить меня. Всё, что мне нужно — это возможность и средство! А они сожрали его — не оставили ни малейшего следа, кроме костей; но никто ничего не заподозрил, никто даже шороха не слышал! — и старуха зашлась в припадке самого жуткого смеха, какой мне когда-либо доводилось слышать. Великая поэтесса так описывает пение своей героини: «О! Видеть или слышать, как поёт! Не знаю, что из этого прекрасней»[4].
Я мог бы сказать то же об этой карге, заменив, разве что, слово «прекрасней», ибо не знал, что было более дьявольским — резкий, скрипучий, злобный, довольный смех или хищный оскал и безобразный, квадратный, точно у трагической маски, раскрытый рот с немногочисленными жёлтыми зубами, блестящими в уродливых дёснах. И этот смех, и оскал, и мрачное довольство сообщили мне оглушительно ясно, как будто словами, что убийство моё было предрешено, и убийцы лишь ждали, когда пробьёт час исполнить приговор. Между строк её отвратительной истории я читал её приказы сообщникам. Она словно бы говорила: «Ждите! Ждите своего часа. Я сама нанесу первый удар. Дайте мне оружие, а я дам вам возможность! Ему не уйти! Сделайте всё тихо, и никто ничего не заподозрит. Криков не будет, а крысы сделают своё дело!»
Темнота вокруг всё сгущалась и сгущалась; наступала ночь. Я украдкой огляделся — всё было неизменно. Окровавленный топор в углу, кучи отходов и блеск глаз в грудах костей и трещинах в полу.
Всё это время Пьер упорно набивал трубку; теперь он закурил и принялся выпускать клубы дыма. Старуха обратилась к нему:
— Бог мой, темно — хоть глаз выколи! Будь так добр, Пьер, зажги лампу!
Пьер встал и поднёс зажжённую спичку к фитильку лампы, висевшей сбоку от входа в хибару и снабжённой отражателем, рассеивавшим свет по всему помещению. Без сомнения, именно при этом свете они и разбирали здесь мусор и хлам.
— Не эту, болван! Не её, а фонарь! — окликнула его старуха.
Пьер немедленно задул пламя и со словами: «Ладно, мамаша, сейчас поищу!» — завозился в левом углу хибары, а старуха забормотала в темноте:
— Фонарь! Фонарь! О! Его свет — самый ценный для нас, бедняков. Фонарь был другом революции! Он — друг chiffonier! Он выручает нас, когда больше рассчитывать не на что.
Едва она произнесла всё это, как хибара будто заскрипела от верха до основания, а по крыше что-то проволокли.
И вновь мне, кажется, удалось понять скрытый смысл её слов. Я хорошо усвоил урок с фонарём.
«Пусть один из вас залезет на крышу с верёвкой и, если мы не справимся, удавит его, когда он выбежит».
Выглянув в проём, я увидел на фоне полыхающего закатного неба свисающую сверху петлю. Теперь я и в самом деле был окружён!
Пьер с фонарём не заставил себя ждать. Сквозь тьму я пристально глядел на старуху. Пьер чиркнул спичкой, и в свете огонька я заметил, как старуха подняла с пола рядом с собою и спрятала в складках одежды возникший неведомо откуда длинный острый нож или кинжал. Он был похож на мастерски отточенное орудие мясника.
Тем временем зажгли фонарь.
— Принеси его сюда, Пьер, — попросила старуха. — Поставь в дверном проёме, чтобы нам было видно. Что за прелесть! Он отгораживает нас темноты; там ему самое место!
Самое место — для неё и её целей! Фонарь светил прямо мне в лицо, оставляя во мраке лица Пьера и старухи, сидевших напротив по обе руки от меня.
Я чувствовал, что близится время действовать; но теперь я знал, что первый знак и движение будут сделаны старухой, и поэтому следил за ней.
При мне не было никакого оружия, но в уме моём уже созрел план. Первым же движением я схвачу мясницкий топор в правом углу и постараюсь пробиться наружу. По крайней мере, я дорого продам свою жизнь. Я украдкой покосился на угол, чтобы запомнить точное расположение топора и сразу схватить его, когда дойдёт до дела — промедление и неловкость в такой момент будут смерти подобны.
Но дьявол! Топор пропал! От осознания своего положения меня охватил ужас; но горше всего было понимать, что если исход окажется трагичным для меня, это неминуемо принесёт страдания Алисе. Возможно, она сочтёт меня притворщиком, а всякий, кто любит или любил когда-либо, может представить себе всю горечь подобной мысли; или же она будет по-прежнему любить меня даже после того, как я исчезну из её жизни и из этого мира, и судьба её будет сломана и омрачена, окрашена в краски разочарования и отчаяния. Сама сила душевной боли подхлестнула меня и позволила выдержать жуткие взгляды злодеев.
Думаю, я не выдал своих мыслей. Старуха наблюдала за мной, как кошка за мышью; правая рука её была спрятана в складках одежды и сжимала, как я понимал, длинный, зловещего вида кинжал. Заметь она на моём лице хоть тень досады, она наверняка почуяла бы, что момент настал, и бросилась бы на меня, как тигрица, уверенная, что застала меня врасплох.
Я выглянул в ночь и заметил новую угрозу. Перед хибарой и вокруг неё маячили на некотором удалении тёмные силуэты; они были неподвижны, но я знал, что они начеку. Прорываться в том направлении смысла более не имело.
Вновь я осторожно окинул помещение взглядом. В моменты сильного волнения и серьёзной опасности, которая порождает волнение, ум работает чрезвычайно быстро, и способности, связанные с умом, обостряются пропорционально ему. Я ощущал это в полной мере. В одно мгновение я оценил всю ситуацию целиком. Стало ясно, что топор вытащили через небольшую щель, проделанную в одной из прогнивших досок. До чего же они прогнили, если возможно было сделать подобное без малейшего звука.
Хибара постоянно использовалась для расправы, и кругом располагались засады. Один душегуб лежал на крыше, готовый набросить мне на шею петлю, если мне удастся избежать кинжала старой ведьмы. Ещё неизвестно сколько убийц стерегли дорогу к входу. Наконец, несколько головорезов притаились за стеной — я видел их глаза сквозь щели в досках, когда в последний раз осматривался; они распластались на земле в ожидании сигнала к атаке. Если мне суждено вырваться — сейчас или никогда!
Со всей возможной беззаботностью я слегка повернулся на табурете так, что мог оттолкнуться правой ногой. Затем, резко вскочив, я повернулся, закрыл голову руками и, повинуясь боевому инстинкту воинов старины, с именем возлюбленной на устах ринулся к задней стене хибары.
При всей их бдительности, старуха и Пьер были ошарашены внезапностью моих действий. Уже проломив гнилое дерево, я заметил, как старуха взметнулась, словно тигрица в прыжке, и услышал тяжёлый вздох бессильной ярости. Я приземлился на что-то движущееся, и, отскочив, понял, что наступил на одного из тех, кто лежал на земле за хибарой. Я разорвал одежду о гвозди и края досок, но сам остался невредим. Задыхаясь, я бросился вверх по оказавшейся передо мной насыпи. Хибара, оставшаяся позади, с глухим треском обратилась в гору рухляди.
Моё восхождение было подобно кошмару. Холм, хотя и не высокий, был ужасно крутым, и с каждым моим шагом пыль и пепел под ногами осыпались и увлекали меня вниз. Поднимавшаяся тучами пыль душила меня; она была тошнотворна, зловонна и омерзительна; но я чувствовал, что борюсь за жизнь, и потому рвался вперёд. Секунды казались часами; но мгновения, выигранные мною вначале, в сочетании с молодостью и силой дали мне преимущество, так что, хотя следом за мною по склону и взбирались несколько фигур в тишине более зловещей и страшной, чем любой шум, я без помех добрался до вершины. Спустя годы мне довелось совершить восхождение на Везувий, и лишь только я оказался на его пустынном склоне среди удушливых серных испарений, как воспоминание о той жуткой ночи в районе Монруж вернулось ко мне с такой ясностью, что я едва не лишился чувств.
Холм был одним из самых высоких в этом царстве праха, и когда я вскарабкался на него, отчаянно хватая воздух ртом и чувствуя, что сердце вот-вот вырвется из груди, я увидел вдалеке слева тускло-красную полоску заката, а чуть ближе — мерцающие огни города. Хвала небесам, теперь я понял, где я и в какой стороне Париж.
Я остановился на пару мгновений и обернулся. Преследователи всё ещё были далеко позади, но лезли на холм так же решительно, в той же мёртвой тишине. То, что раньше было хибарой, являло собой груду трухлявых досок и ворочающихся тел. Я ясно различал их в отблесках вырывавшихся из-под завала языков пламени — очевидно, тряпьё и солома загорелись от опрокинутого фонаря. И всё — в гробовой тишине! Ни малейшего шороха! Как бы там ни было, эти старики умели стоять до конца.
Времени у меня было не больше, чем на мимолётный взгляд, ибо, уже готовясь к спуску, я заметил несколько фигур, спешащих окружить холм и отрезать мне путь к бегству. Суждено ли мне выжить, решали секунды. Убийцы пытались преградить мне дорогу в Париж, и, повинуясь инстинкту, я ринулся вниз по правому от себя склону. Решение пришло как раз вовремя: хотя спустился я, как мне показалось, в два или три прыжка, следившие за мною бдительные охотники успели развернуться, и когда я опрометью бросился в проход между двумя кучами мусора, один из них едва не ударил меня тем самым страшным мясницким топором. Вряд ли у такого орудия здесь имелся брат-близнец!
Началась поистине кошмарная погоня. Я легко оторвался от стариков, и даже когда к охоте присоединились бандиты помоложе и несколько женщин, мне не составило труда сохранить выигранное преимущество. Но я не знал дороги и не мог ориентироваться даже по полосе заката на небе — она осталась у меня за спиной. Когда-то я слышал, что преследуемый, если рассудок не подсказывает ему иного, всегда поворачивает налево, и теперь убедился в истинности этого факта; об этом, полагаю, знали и мои преследователи, в которых звериного было куда больше, чем человеческого, и хитрость и инстинкт открыли им множество подобных секретов: совершив быстрый рывок, после которого намеревался немного перевести дух, я внезапно заметил, как две или три тёмные фигуры, до этого двигавшиеся мне навстречу, спешно свернули направо и скрылись за мусорной кучей.
Вокруг меня плели настоящую паутину! Но с мыслью о новой угрозе пробудились и скрытые доселе силы, надежда гонимых, и я стремительно нырнул в правый от меня поворот. Пробежав в этом направлении около сотни ярдов, а затем снова свернув налево, я почувствовал, что сумел, во всяком случае, избежать опасности быть окружённым.
Но не уйти от погони — до меня доносился топот, мерный, упрямый, безжалостный, раздававшийся в мрачной тишине.
В сгустившейся тьме горы хлама казались будто бы меньше, чем днём, и в то же время с приближением ночи выглядели всё более и более внушительно. Я изрядно оторвался от преследователей, а потому решил осмотреться и устремился вверх по склону выросшей передо мною насыпи.
Благодарение небесам! Я подобрался вплотную к границе этой преисподней из гор мусора. Вдалеке позади меня красными огнями светился Париж, а над ним в тусклом сиянии вздымался Монмартр, и тут и там сверкали, точно звёзды, особенно яркие огни.
Обрадованный приливом сил, я преодолел оставшиеся невысокие холмы и оказался на ровной земле за пределами свалки. Даже здесь, однако, места были отнюдь не дружелюбные. Всё вокруг выглядело тёмным и зловещим — несомненно, я попал на один из тех сырых низменных пустырей, какие встречаются порой в окрестностях крупных городов. Это унылые, заброшенные участки, где не найти ничего, кроме скопления отходов и шлака, а почва настолько скудна, что не привлекает даже самых отчаявшихся захватчиков земли. Глаза мои уже привыкли к вечерней мгле, а тени отвратительных гор мусора остались позади, так что теперь я видел всё гораздо отчётливее, чем ещё парой минут раньше. Возможно, конечно, что это свет Парижа отражался в небе и достигал пустыря, пусть их и разделяли несколько миль мусорных куч. Как бы там ни было, я видел достаточно хорошо, чтобы оценить местность хотя бы на некотором расстоянии от меня.
Передо мною простирался казавшийся совершенно плоским тоскливый пустырь, тут и там поблескивали лужи застоявшейся воды. Справа, словно бы вдалеке, возвышался окружённый маленьким скоплением рассеянных огней силуэт Форта Монруж, а слева в тёмной дали отсветы редких окон, отражавшиеся в небе, выдавали расположение района Бисетр. Мгновенно пришедшая мысль побудила меня свернуть направо и попытаться выйти к форту. То направление обещало хотя бы какую-то безопасность, и я мог вскоре оказаться на каком-нибудь из известных мне перекрёстков. Где-то недалеко должна была проходить важная дорога, соединявшая в цепь расположенные вокруг города крепости.
Затем я обернулся. Несколько мрачных фигур, чётко выделяясь на фоне парижского горизонта, перебирались через холмы, ещё несколько показались справа, между мною и выбранным пунктом назначения. Они, без сомнений, намеренно отрезали этот путь, и возможностей у меня оставалось немного: или бежать вперёд, или повернуть налево. Пригнувшись к земле, чтобы использовать линию горизонта как линию обзора, я пристально всмотрелся в местность слева, но не обнаружил там признаков присутствия врагов. Мне пришло в голову, что если они не потрудились перекрыть этот путь раньше и не пытаются сделать этого сейчас, то направление само по себе таит для меня опасность. Итак, я принял решение бежать прямо.
Увиденное мною ранее не вселяло оптимизма; реальность же превзошла мои худшие опасения. Почва под ногами стала мягкой и податливой и то и дело самым отвратительным образом проседала. Казалось, я спускаюсь в низину, поскольку местность вокруг представлялась мне более возвышенной, чем та, по которой пролегал мой путь, и это там, где минутой ранее мне виделась совершенно гладкая равнина! Я обернулся, но не обнаружил погони. Странно — ведь до сих пор эти ночные хищники преследовали меня в темноте с таким искусством, словно всё происходило ясным днём. Как же я корил себя за то, что надел дорожный костюм из светлого твида! Тишина и невозможность увидеть врагов, которые, уверен, пристально следили за мной, становились невыносимы, и в надежде, что кто-то ещё, кроме этой жуткой шайки, услышит меня, я набрал воздуху в лёгкие и несколько раз громко крикнул. Ответом мне была всё та же тишина; даже эхо не вознаградило меня за старания. Некоторое время я стоял неподвижно, глядя в одном направлении. Заметил, как на одной из возвышенностей слева возникла тёмная фигура, затем ещё одна и ещё. Они, по-видимому, вновь намеревались меня окружить.
Мне подумалось, что, использовав навыки бега, я мог бы в очередной раз оставить преследователей ни с чем, и, со всей скоростью, на какую способен, я ринулся вперёд.
Бултых!
Нога поехала на какой-то скользкой мерзости, и я ничком рухнул в зловонную застоявшуюся лужу. Тошнотворность грязной воды и слизи, в которую погрузились по локоть мои руки, не поддаётся описанию; из-за внезапности падения я даже проглотил немного отвратительной жидкости, горло сдавил спазм, и мне пришлось лихорадочно хватать воздух ртом. Никогда не забыть мне мгновений, когда я стоял, пытаясь прийти в себя, едва не падая в обморок от удушливого смрада, окружённый поднимавшимся от нечистой воды белым призрачным туманом. В довершение всего, с отчаянием загнанного зверя, настигаемого сворой, я заметил силуэты преследователей — бандиты воспользовались моей беспомощностью и стремительно брали меня в кольцо.
Удивительно, как наш разум подмечает сопутствующие обстоятельства, даже когда вся сила его направлена на решение неотложной задачи — задачи выживания. Моя жизнь висела на волоске, возможность спастись зависела от выбора, который мне приходилось делать почти с каждым новым шагом, и всё же я не мог не отметить невероятной настойчивости этих стариков. Их молчаливая решимость, их суровое упорство в деле внушали, помимо страха, определённое уважение. Какими же они были в расцвете сил! Теперь я понял и мощь ураганной атаки Наполеона на Аркольский мост, и презрительный ответ Старой Гвардии при Ватерлоо на предложение сдаться. Подсознательное восхищение, даже в такие мгновения, имеет некоторую прелесть; но, к счастью, оно совершенно не мешает мысли о насущном, порождающей действие.
Одного взгляда хватило, чтобы осознать — мой замысел провалился, и враги пока одерживали верх. Они зашли с трёх сторон и пытались теснить меня влево, где уже поджидала неведомая опасность, поскольку там не оставили соглядатаев. Я был вынужден смириться — оставшийся выбор не оставлял мне выбора. Необходимо было пробираться низиной — возвышенности оккупировали преследователи. Однако, несмотря на дымку и неровность пути, которые замедляли меня, молодость и физическая подготовка давали мне силы двигаться вперёд, и, стараясь идти наискосок, я не только не позволил ветеранам догнать меня, но и сумел оторваться от них. Это приободрило меня; к тому же, начали сказываться постоянные тренировки, так что у меня открылось второе дыхание. Передо мною возникло небольшое возвышение. Я поспешил вверх по склону и обнаружил впереди целое болото из полужидких нечистот, а за ним — то ли искусственную плотину, то ли берег, тёмный и суровый. Я почувствовал, что если бы смог добраться до этой плотины, то там, при наличии твёрдой почвы под ногами и какой-нибудь тропинки, сравнительно легко нашёл бы выход из затруднительного положения. Быстро осмотревшись и никого не увидев, я на несколько минут устремил взгляд под ноги в поисках пути через болото. Переход был непростым, но не представлял опасности, лишь тяжкий труд; минута-другая, и я уже стоял у плотины. Ликуя, я устремился к вершине, где меня ждало новое потрясение. С обеих сторон поднялись фигуры доселе таившихся людей. Они метнулись ко мне справа и слева. Все они держали верёвку.
Ловушка была готова захлопнуться. Путь в обе стороны оказался перекрыт, близился финал.
Оставался единственный шанс спастись — и я воспользовался им. Ринувшись через плотину и едва успев вырваться из самых когтей врагов, я бросился в смрадный поток.
В другое время я счёл бы воду в нём грязной и отвратительной, но сейчас я был рад ему, как усталый путник радуется кристально чистому источнику. Это был путь к безопасности!
Преследователи кинулись следом. Держи верёвку кто-то один, мне пришёл бы конец — я не успел бы проплыть и метра, как на меня набросили бы петлю; но множество рук, державших верёвку, породили сумятицу; возникла задержка, и петля коснулась воды на изрядном расстоянии от меня. Быстрый заплыв — и вот я уже по другую сторону потока. Освежённый холодной водой и ободрённый успехом, я поднялся на вершину насыпи в сравнительно добром расположении духа.
Оказавшись на вершине, я обернулся. Несмотря на темноту, мне удалось разглядеть преследователей, которые метались вверх и вниз по противоположному берегу. Погоня, очевидно, не закончилась, и мне вновь предстоял выбор пути. За насыпью я обнаружил коварную болотистую местность наподобие той, что уже пересёк. Желания снова погружаться в мерзкую жижу у меня не возникло, и некоторое время я размышлял, бежать ли мне вверх или вниз по течению. Вдруг мне показалось, что я услышал звук, напоминающий приглушённый плеск вёсел; я прислушался, затем закричал.