I.
Густав Потовский Сигизмунду Панину.
В Пинск в Полесье.
Покинь суетливые собрания, шумные удовольствия, концерты, танцы, празднества и все твои забавы, к которым Ты прибегаешь, чтобы обезоружить свою скуку. Для сердца чувствительного, для тебя, дорогой Панин, есть источник радости более чистый. Хочешь его познать, приезжай к своему другу и полюбуйся его счастием.
Когда счастье удостаивает сойти на землю, чтобы посетить смертных, оно ищет, где бы могло опочить, и находит лишь лоно влюбленных. Ему приятно с двумя соединившимися сердцами, нашедшими опору друг в друге и мирно, в сладостной истоме, опочившими вместе.
Какое любовь очаровательное безумие! В кротком опьянении ею душа, охваченная наслаждением, прислушивается к себе в молчании; в живых восторгах своих она тает и тает. Несчастен, кто этого никогда не испытал.
Привыкнув с детства жить с Люцилою в мирной близости, я знал еще только дружбу, когда среди наших забав исчез вдруг смех. Люцила стала задумчивой; мало-помалу рубины ее губ потеряли свой блеск, розы ее щек побледнели, кроткий звук ее голоса изменился. Ее природная живость заменилась чем-то вроде томности, и в ее взорах проглядывало что-то беспокойное и нежное.
Эта томность из души Люцилы перешла в мою. Укреплялось, по-видимому, новое чувство наслаждения. Я чувствовал себя растроганным, сам не зная, почему. Шаловливые игры, которыми мы забавлялись в детстве, стали мне скучны. — Я не любил более бегать; смех, шум, свет, развлечения мне были не по душе, и в первый раз моя душа прислушивалась к себе в молчании.
Я был доволен только возле Люцилы и печален, как только ее покидал. Даже возле ее веселость, казалось, покидала меня, и я не находил себе места. Под взорами наших родителей я желал быть одним с Люцилою; вдали от докучных свидетелей я боялся найти ее одну: я чувствовал, что надо сказать ей что-то, и не мог определить что.
Раз, когда я был более обыкновения весел, я захотел ее обнять. Она воспротивилась, и усилия, которые я употребил, чтобы восторжествовать, сбили ее косынку, — и я углядел под газом две маленькие зародившиеся прелести, которые, казалось, поместил туда сам Купидон. При этом зрелище я почувствовал, как у меня забилось сердце.
Люцила казалась рассерженной и хотела ускользнуть; я удержал ее и долго пристально на нее смотрел. Она потупила взоры. В конце концов я встретил ее глаза, и этот взгляд, случайно брошенный, и пойманный, зажег в моей груди пожирающее ее пламя.
Долго мы держались простых взглядов. Я не мог жить минуты без Люцилы. Люцила не лучше чувствовала себя в моем отсутствии, но она не была более так проста, так наивна, так отзывчива; она, казалось, уклонялась от моих невинных ласк: когда я срывал поцелуй, стыдливость окрашивала ее лицо; когда я прижимал ее к груди, она старалась освободиться; когда я задерживал ее в моих объятиях, она робко билась.
Любовь произвела в теле Люцилы еще более поразительную перемену, чем в ее душе. По мере того, как развивалась любовь, Люцила с каждым днем становилась прекраснее — подобная каждому растению, которое под утренними солнечными лучами раскрывает свои бутоны, вытягивает листья, распускает цветы и является все в новом и новом блеске.
Раз вечером мы были у подножия ветвистого дерева, на траве, испещренной цветами; тысячи птичек резвились в листве и оглашали песнями любви воздух. Я чувствовал, как от жилки до жилки пробегало по всему телу возбуждение; я держал Люцилу за руку и не смел с ней говорить; она глядела на меня в молчании; но раньше, чем раздались наши голоса, высказали все наши взоры.
Наконец я дерзаю открыть ей мое юное сердце. При каждом слове, которое я произношу, все любовнее улыбаются ее уста, и более оживленный, чем у роз, колорит распространяется на ее красивом лице.
Едва сделал я ей признание в новом живо ощущаемом мною возбуждении, как получил от нее в ответ подобное же признание. Скрывать было не в нашем праве: впрочем, так как любовь, которую мы испытывали друг к другу, отличалась от дружбы лишь более живым чувством, то мы скоро почувствовали себя по-прежнему хорошо, и таинственность нашего нового положения освободила место возврату доверия. Любовь пробивалась, не давая о себе знать, и делала успехи. Наши беседы становились более частыми, более оживленными. Более задушевными. Мы говорили о состоянии наших сердец и находили всегда что сказать; мы словно забывали совершенно то, о чем говорили уже столько раз. Когда я уверял ее, как она мне дорога, она давала мне чувствовать, что знает это; но когда она мне говорила о своем нежном чувстве, я часто, чтобы иметь наслаждение вновь слышать ее, притворялся, что этому не верю.
По временам возникали между нами небольшие споры, и всегда запечатлевала она свои нежные протесты еще более нежным поцелуем. Тогда я чувствовал, что в душе моей течет та упоительная радость, которая составляет счастье влюбленных.
С этого времени наша взаимная склонность со дня на день становилась нежнее.
Теперь она — такова, что, кажется, у нас одна только жизнь, одна только душа. Наши сердца слышат друг друга, беседуют друг с другом. Если я останавливаю взоры на Люциле, она на меня глядит с самым живым выражением чувства. Если я вздыхаю, она вздыхает в свою очередь. Если я клянусь, что ее обожаю, она клянется мне, что обожает меня. Если я ей скажу, что она — счастье моей жизни, она мне отвечает, что я — очарование ее существования.
О, нежное единение! Небесное пламя! Шесть лет очищалось и питалось оно в моем сердце; шесть лет я вкушал сладостное упоение.
Что тебе сказать? — только у Люцилы я нахожу наслаждение, и это наслаждение всегда ново.
Когда, вижу я, она улыбается мне нежно, мое сердце трепещет от радости. Когда я ее целую, я собираю на ее губах из роз нектар слаще того, что из цветов извлекает пчела. Но когда, томно склонившись на ее грудь, я вкушаю наслаждение быть любимым, я считаю себя в числе богов.
Дорогой друг! Ты отрекся от любви уже несколько лета: сколько времени потеряно для счастья!
II.
Сигизмунд Густаву.
Любовь, говорят, восхитительный плод, который небо даровало земле, чтобы сделать жизнь очаровательной. Дорогой Потовский! Ты знаешь только сладости любви; я знаком лишь с ее горечью.
Как ты, я любил некогда вздыхать около прекрасных; но часто обманываемый их лживостью, игрушкой их двоедушия, я наконец научен избегать опасного сношения с ними.
Можешь ли поверить? — я предпочитаю их лживым ласкам наслаждение их злословить. Разоблачать их хитрости, разглашать их интриги и смеяться над их муками в кружке так же пресыщенных, как я, друзей — вот единственное наслаждение, какое мне остается.
Когда огонь речей начнет потухать, мы берем в руки кубок-чародея; игривый сок приходит на помощь уму, оживляет наши слова, внушает нам новые остроты и возрождает среди нас радость.
III.
Люцила Собеская Шарлотге Сапега.
В Люблин.
Ты удивляешься, что я так увлечена Густавом, но можешь ли ты находить это странным? Но как могла бы я не полюбить человека любезного, который меня обожает, человека, занятого лишь моим наслаждением, моим счастием?
Впрочем, юношеская свежесть, чарующая красота, нежные, живые взгляды, тонкая и грациозная улыбка, трогательный голос и столько других свойственных ему привлекательных качеств разве не дают ему право пленять сердца?
Пусть ты не ценишь привлекательность его наружности, но разве ты поставишь ни во что прекрасный качества его души?
Сказать, что мой милый обладает всеми талантами, свойственными человеку его состояния, и всеми привлекательными сторонами светского человека, — было бы слишком мало.
Но Густав остроумен, он это знает и не тщеславится; никогда он не пользуется этим даром, чтобы повредить здравому смыслу, или огорчить глупых людей.
Он любит удовольствия, но хочет быть разборчивым: он презирает те, в которых отсутствует деликатность, предпочитает здоровые, восстанавливающие силы тем, которые только одурманивают, и с жаром ищет лишь тех, которые внушают нежность...
Умеренный в наслаждении, он умеет остановиться до наступления пресыщения. Его настроение всегда ровно: никогда не видали, чтобы он был необузданно весел, или мрачно печален.
Он богат, охотно тратит деньги и идет навстречу требованиям своего положения, но ничего не делает в угоду блеска, прихотей и причуд. По временам он — великолепен, даже щедр; он назначает часть своего излишка несчастным и всегда умеет скрыть от них несущую им облегчение руку.
Он горд, но без наглости, не напыщен своим родом, уважает в человеке заслуги более, чем сан. Он — горяч и не может снести оскорбление, но его гневе не ужасен; его досада проходит, как молния, и малейшего извинение достаточно, чтобы его обезоружить.
Никогда молодой человек не получал лучшего воспитание; однако, у него природа — все. Его природные, с детства хорошо направленный качества таковы, что он может им отдаваться без страха и предосторожности. Приличие, чистота, нежность лежат в их основании. Враг порока, снисходительный к смешному, послушный в невинных требованиях, непоколебимый при дурных примерах, он почитаем всеми, любим знакомыми и ласкаем друзьями.
Таков мой милый, и ты хочешь, чтобы я оправдывалась в своей страсти. Я себе аплодирую; Шарлотта, за свой выбор и не боюсь, что буду когда-либо за него наказана.
IV.
Густав Сигизмунду.
В Пинск.
Уже по тону твоего письма, дорогой Панин, нельзя сомневаться, что ты любишь еще прекрасных. Что ты принимаешь за отвращение, — только досада. Досада пройдет, ты можешь на это рассчитывать, и я увижу тебя снова в тенетах. Но в ожидании, когда ты мне сообщишь о своей страсти к какой-нибудь красивой очаровательнице, я расскажу тебе о своей.
Хотя не требовалось размышления для того, чтобы возникла любовь моя к Люциле, и я не старался никогда ставить себе вопрос о выборе супруги, я вижу с восторгом, что удача сослужила мне. В этом случае лучшую службу, чем могла бы сама мудрость.
У Люцилы нет блестящей и легкой грации, которая привлекает так свет, нет шаловливости, легкомысленной болтовни, манерничанья, милых прихотей, которые так к лицу некоторым хорошеньким женщинам. Но к красивой наружности, прелесть которой оттенена трогательною грациею, у ней присоединяется душа нежная, благородная, возвышенная, ум солидный, бодрый, деликатный и, не знаю, какое-то непобедимое очарование, пленяющее все сердца.
При таких прекрасных качествах, иметь немного тщеславие извинительно, однако Люцила не тщеславна. Среди своих подруг она выделяется, как роза среди других цветов. Весь мир любуется ее красотою, она одна, кажется, забывает свои прелести; ее слушают с восхищением, она одна не замечает доставляемого ею наслаждения.
Но какое очарование она придает добродетелям, кротким и благодетельным, которых она живой образец! Какая внимательность к родителям! — никогда не было более замечательной дочери. Она всегда кротко повинуется им; часто не ожидает приказания, угадывает, и все, чего они могут пожелать, бывает сделано ранее, чем они заметят, что она об этом думает.
С каким жаром она открывает двери честной бедности! С какой жалостью она смотрит на несчастных! Как ей приятно вносить радость в поблекшее сердце!
О, я ничего не скажу о ее деликатной чувствительности, которая боится оскорбить или не быть угодной, о ее открытом завоевывающем общее доверие сердце, о внушающей почтение скромности, о милой стыдливости, об очаровательной робости, которые делают ее такой соблазнительной!..
У нее нет стеснения, все простодушно, все естественно, все имеет непринужденность привычки, и, чтобы сделать тебе ее портрет в одном слове, она — сама добродетель в оболочке красоты.
Счастлив тот, кого кроткий Гименей должен соединить с Люцилою! Ему нечего бояться, кроме несчастия ее потерять, или ее пережить. Этот счастливый смертный, дорогой Панин, ты его знаешь, — твой друг.
V.
Люцила Шарлотте.
В Люблин.
Я думаю только о Потовском. Мое воспламененное факелом любви воображение являет повсюду его милый образ. Беспрестанно я его вижу: он преследует меня днем, преследует ночью и не покидает меня даже во время сна. С каким восторгом душа моя устремляется к нему! Я его люблю, я его обожаю, и дорогим моему сердцу делает его не столько его красота, сколько добродетель, не столько пылкость, сколько чистота его пламени.
Вчера, когда мы занимались музыкой под одним из деревьев сада, я, в экстазе от выслушанной арии, спетой им в честь меня, уронила теорбу{1}) и с закрытыми глазами, безвольно опустилась на цветущую траву.
Он приблизился ко мне и с наслаждением любовался мною, но не поднял дерзостно покрова, чтобы пробежать мои прелести; его целомудренные руки почтительно воздержались даже от легкого газа, которым была покрыта моя грудь.
Затем, приблизив свои уста, он нежно коснулся моих губ и покрыл мое лицо влюбленными поцелуями. Я не знаю, какое незнакомое возбуждение тогда проникло и охватило все мое существо: я изнемогала в объятиях наслаждения.
Разбуженная его нежными ласками, я притворилась застигнутой врасплох, рассерженной, поднялась и хотела удалиться; но он удержал меня в своих объятиях, взял мою руку и голосом, полным чар, сказал мне, глядя на меня нежным взором:
— Как, Люцила, ты оскорбляешься этими невинными вольностями! Ты ведь во власти скромности своего милого? Учись знать его лучше. Нет, нет, с ним ты никогда не будешь в опасности. Итак, мой ангел, заключим мир, и в залог того, что ты прощаешь меня, дай мне нежный поцелуй. Ты мне в нем отказываешь! Ну, хорошо же! Я возьму его сам.
Дорогая Шарлотта, я не могла защищаться, и когда он прижал свои уста к моим, мое сердце трепетало от радости, сладостная истома закрадывалась в мое существо.
Ничто не сравнилось бы с моим смущением; и не смогла остановиться на нем, и, конечно, не знаю, что сталось бы со мною, если бы он заметить волновавшее мою грудь возбуждение.
Ты хвалишься, что многое видала на свете: видала ли ты когда-нибудь любовника более нежного, более пристойного, более почтительного?
Сладостная привычка жить вместе затягивает каждый день соединяющие нас узы. Возле него я не знаю печали; скука не замешивается никогда в мирное течение моей жизни, пресыщение не осмеливается приблизиться. С ним нет зари, которая, поднимаясь, не обещала бы мне ясного дня и не дала бы вкусить нового наслаждения.
VI.
Густав Сигизмунду.
В Сирад.
Вот я уже несколько дней в Ленцицах и провожу здесь весну.
Вчера графы Собеский, Кодна и Брессен задумали отправиться всей семьей провести день на острове Тарнов. Я условился присоединиться к ним в домике, построенном последними на берегу озера, на месте, где общество должно было высадиться.
Когда я приехал, мужчины говорили в сал они о политике. Дамы вышли в цветник. Я заметил, что молодые женщины стояли вокруг водоема и любовались своими отражениями в ясной воде: у каждой был в руке пастуший посох.
Я был поражен кокетливостью их наряда. С какой заботливостью они принарядились! Как с помощью искусства возвысилась их красота! Сколько придали блеску газ, шелк, кружева их полуприкрытым прелестям! Как художественно подбирали ленты и шнуры их юбки, чтобы показать изящную обувь или, скорее, маленькие, миленькие ножки.
Из среды этих милых, возбуждавших желание пастушек кто бы не выделил по изяществу стана, благородному виду, величественной осанки Люцилу?
Она была одета в белое платье, блестящая материя которого крупными складками струилась по ее телу; ее завитые руками природы волосы грациозно падали на алебастровую шею и скатывались на ее прекрасную грудь; легкое покрывало скрывало от глаз прелести, которыми берутся сердца.
Простая шляпка, окруженная гирляндою цветов, была надвинута на ее прекрасные глаза.
Я без устали любовался ею в этом наряде; я полагал, что вижу грацию пристойности среди резвых и легкомысленных нимф.
Подали прохладительные яства, и мы сели в лодку.
Уже гребцы вздымают веслами пену, берег бежит далеко от нас, и мы открываем плодоносные холмы острова.
У подошвы этих холмов несколько селений выступают амфитеатром на берег озера, и их образ повторен в кристалле воды. Другие селения располагаются в долинах; блестящие стрелы их колоколен подымаются в воздух, господствуют то там, то здесь в пространстве над окрестными живописными видами и венчают ликующую картину.
Видны были многочисленные стада, блуждающие по лугам, и слышны были издалека песни пастушек и пастухов, пляшущих в тени рощ под звуки вольшок.
Мы причалили в заливе, где громады вод спят с начала веков в глубоких темницах.
Три открытых экипажа ожидали нас на берегу.
Подъезжаем; застава открывается, и очаровательное местопребывание посла предлагается нашим взорам. Направо простираются обширные луга, перерезанные рукавами пробегающей по ним хорошенькой речки; кругом парк, где скачут стада серн. Налево возвышается пышный холм, покрытый виноградниками, и на нем две скалы, устремленные к небу и омрачающие своими вершинами окрестную равнину.
На каждом шагу, думается, видишь разнообразную игру природы: то вода, как скатерть, где случай, кажется, набросил мост; то грот, куда спешат потеряться тысячи ручейков; то букеты живописно рассаженных деревьев.