Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Ирод - Василий Иванович Немирович-Данченко на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Жив ещё Ирод!.. — перебрасывались встречные.

— Его земля не берёт!.. Сказывают — раз проглонула да выплюнула… Бегать ему до скончания века — предел положен, чтобы людей пужать.

Уже не одни картины далёкого прошлого проносятся перед глазами старика: всё, что было потом, всё, что его терзало и мучило, всё, что отняло у него образ и подобие Божие — низвело до того состояния, в котором он стал пугалом для целого мира. Первое время — безобразный разгул, в котором он хотел, но не мог забыться, потом сплошное затворничество, одиночество, в котором он мало-помалу ржавел, становился безучастным ко всему, кроме своих воспоминаний, кроме тех воспоминаний, что словно ядовитые змеи жалили его и днём, и ночью, отравляли каждую минуту его существования, преследовали его по пятам, когда он хотел уйти от них… Целый мир кругом жил своею жизнью, дни и годы приходили и уходили — новые поколения нарождались, старые умирали — ему ни до чего не было дела… Он жил в своём прошлом, он знал своё прошлое.

Он опустился донельзя…

Квартира оставалась в том виде, в каком она была, когда жена и ребёнок оставили его. В ней только появились моль, пауки и мыши… Он носил своё старое, полуистлевшее платье, мало-помалу отставал от всего, что красило его жизнь… Таким образом, он стал Иродом, громадным Кощеем в своей пыльной и грязной норе… Он сохранил только два чувства — глубоких и неистребимых…

Любовь к своему ребёнку и ненависть к своей жене…

Он наслаждался, когда думал, что она терпит нищету и лишения… Она, отнявшая у него всё!.. Он знал, что его ребёнка давно нет… Лет десять тому назад он получил письмо из другого города.

«Пожалей меня, — писал ему предмет его постоянной ненависти, — пожалей меня и помоги, если можешь. Вчера я схоронила нашего ребёнка… Он умер в страшной обстановке, в которой ему приходилось жить. Часто не было хлеба, нечем было топить комнату, не во что одеть… Я погибаю. Вспомни прошлое, протяни мне руку!..»

Ирода словно что-то бросило на землю… Он бился, грыз себе руки, стукался головой о пол, царапал себе лицо и рыдал так горячо, так страстно, так безумно, что, казалось, вместо слёз лилась кровь его сердца… После того походка его расшаталась; он сам надломился и стал похож на складывающийся аршин… В голове у него совершалось что-то совсем уж дикое. Он верил в призраки; он видел их; он слышал голоса мерещившихся ему видений… Он жил в сказочном мире и как летучая мышь только по вечерам стал выходить из своей заколдованной норы…

Ей он не помог. Напротив, он возненавидел её ещё сильнее. Он тешился её муками.

Ещё несколько раз приходили к нему письма от жены — он жёг их, не распечатывая. Письма становились всё реже и реже… Под конец он уж с удивлением стал всматриваться в надписи на их конвертах… Он не понимал, кто может писать ему… У него всё мешалось в голове… Иногда только — в сумерках, на улицах, когда он шмыгал робко но тротуарам, ему встречалась женщина… Старуха, оборванная, грязная… Она была ужасно похожа на ту… На ту, которую он любил когда-то… Ещё накануне он наткнулся на это жалкое создание, ещё более жалкое, чем он сам…

Седые космы выбивались из-под грязного платка её, рот ввалился, лицо выцвело… Она шла, сгорбившись, по той же стороне улицы, по которой шмыгал Ирод… Он хотел было повернуть, но она подняла на него глаза… Его точно что-то приковало к месту… Он замахал на неё руками, — глупо, бессмысленно замахал, точно отгоняя какое-то ужасное видение… И ещё бы!.. Это лицо и глаза — именно её, уже потускневшие, но те же серые, загадочные — «русалкины», как он называл их когда-то… На чужом лице её глаза!..

Она хотела сказать ему что-то, но, поражённая выражением его лица, откинулась в сторону… Ещё несколько мгновений они смотрели один на другого с ужасом, с ненавистью и, точно повинуясь одному и тому же толчку, бросились прочь в разный стороны, даже не оглядываясь… Думал ли он, что это она?.. Едва ли… Ему просто было страшно увидеть призрак не в обычной обстановке его пыльной норы, не среди мрака, а в сумерках вечера, на людной улице!..

Иродов рай

Как это ни странно, но у Ирода был свой рай.

Рай этот помещался в задней комнате: когда-то она была детской — детской и осталась и до сих пор… Опустившийся, забывший обо всём, забросивший и себя, и всё его окружающее, нелюдим с удивительною для него заботливостью относился к этой комнатке. На ней была сосредоточена вся его нежность. Царство грязи, пыли, пауков и моли кончалось у её порога. За ним всё было чисто прибрано, даже стёкла окон вытерты… Каждое утро Ирод сам мёл детскую, сам метёлкой чистил всё здесь стоявшее… Иногда, по вечерам, он приходил сюда и только здесь зажигал свечи…

В углу детской стояла маленькая кроватка. Чистенькое одеяльце лежало на ней, отвёрнутое, как будто ребёнок должен был сейчас же сюда улечься. Подушечка была взбита, простыни менялись аккуратно, хотя вот уже двадцать лет их никто не мял… Бедный отец, приходя сюда, каждый раз крестил эту детскую кроватку, говоря тихо: «Спи, Воля! Спи, мой милый!» Он не хотел верить, что ребёнка нет с ним, он воображал, что он тут вот. Садясь рядом с кроваткой и закрывая глаза, Ирод напрягал слух, не услышит ли ровного и покойного дыхания ребёнка. И воображение делало своё дело. Ему мерещилось это дыхание, ему мерещилось, как будто Воля шевелится под одеяльцем… Ирод улыбался, когда на тусклых глазах его выступали слёзы… Случалось, что он свёртывал какие-нибудь куски материи, клал их под одеяльце, так что издали можно было подумать, будто под ним лежит ребёнок… Тогда он уменьшает свет в лампе и, садясь подальше, смотрел на кроватку, смотрел неотступно, ни на секунду не отводя глаз.

— Воля, милый мой Воля!.. Спи, голубчик, спи, я с тобою… Тепло тебе?..

И опять старческие, бессильные слёзы туманили глаза, так что он уже не видел ничего в этом райском уголке пыльной и грязной квартиры.

Совладав с собою, Ирод вдруг начинал рассказывать сказку… Неуверенный, обрывавшийся голос его звучал в этой комнатке так грустно, так печально! Тем не менее, старик воображал, что Воля, присев в постели, смотрит на него во все глаза и слушает, слушает своего отца, не пророняя ни одного слова. Перед пустою детскою кроваткою старые русские богатыри бились насмерть с поганою ордою, Иванушка-дурачок оказывался умнее всех мудрецов и, в конце концов, получал в награду лучшую жемчужину царского терема — молодую королевишну. Буйный ветер свистит в широком поле, то прикидываясь добрым молодцем, то оборачиваясь серым волком, то залетая вольным соколом под самые тучи небесные… Гремела по полю железная ступа, в которой путешествовала Баба-Яга костяная нога, алмазные дворцы вырастали по щучьему велению, по Волинову хотению, и слышалась из этих дворцов дивная музыка, от которой всякое горе пропадало; не могло пропасть только одно великое горе одинокого отца, оставленного своим ребёнком… В полутьму, едва-едва озаряемую маленькой лампой, влетала Жар-птица, ярко горя золотым пером и ослепляя Волю целыми лучами волшебного света… И чем дальше рассказывал Ирод, тем громче и увереннее становился его голос. Он совсем забывал, что его слушают только одни стены этой комнаты; он увлекался, размахивал руками, клохтал курочкой, что несёт золотые яйца, кричал хищным кречетом у поднебесья, выл серым волком и потом вдруг обрывался… С изумлением он смотрел на детскую кроватку… Она была пуста и не измята… Вокруг стояла мёртвая тишина… Ирод, шатаясь, подходил к изголовью своего сына, клал на него свою бедную, больную голову и оставался так долго-долго, пока в коленях, стоявших на холодном полу, не начиналась ревматическая боль, или старая лампа не гасла, погружая его и его рай в неприглядный мрак.

Комната оставалась в таком же виде, в каком она была и при его ребёнке.

На большом столе были разбросаны игрушки… Вон железная кухня с переломанными кастрюльками, в которых Воля варил обед для своих кукол. Вон на столе фартучек, который он надевал на себя при этом как заправский повар… Вон шкафчик с посудой… Вон большой восковой гусар, давно слинявший и потерявший неизвестно в какой битве один глаз и правую руку… Вон целая коллекция фигур, вырезанных из модных картинок… Воля в последний вечер уложил их спать и покрыл одеяльцем — так они спят до сих пор точно сказочные царевны, ожидая, когда придёт он и разбудит их своим поцелуем… Вон театр. Занавес поднялся — артисты на своих местах и ждут зрителя. Пора начинать комедию или драму. Ждёт этого зрителя и собачка, чтобы залаять и перекувырнуться на резиновом шнурке; ждут его и матросы в чёрной лодке, уже поднявшие вёсла, чтобы отплыть в нелюдимое море; ждёт его и поезд железной дороги… Но Воли нет ещё: он долго, слишком долго заспался в своей ранней могилке, под тяжёлою земляною насыпью. Сложил пухлые ручонки крест-накрест на маленькой грудке, в маленьком гробике, закрыл свои весёлые глазки, как-то особенно серьёзно сжал полные алые губки и спит себе, давно спит… Десять лет уже спит, не слыша ни слёз отца, ни его отчаянных призывов.

— Воля, Воля, где ты, мой милый?.. Приди ко мне, мой Воля!..

Рядом с этим столиком другой — тут Волю учили… Вон его книжки разбросаны… Прописи… Чернильница стоит на столе, около лежат перья и бумага… Если бы Воля вошёл сюда, ему осталось бы только обмакнуть перо в чернильницу и продолжать прерванную на половине строчку… Как бедный старик хорошо помнит эти часы, которые он проводил здесь со своим сыном, до малейшей подробности, до последней черты! Тогда он рвался вон скорей из семьи, ребёнок надоедал ему, жизнь тянула к себе, бешеная, нервная и глупая жизнь большого города. О, Боже мой! Теперь за одну минуту этого так наскучившего ему тогда рабочего дня с его ребёнком он отдал бы всё… Если есть будущее, он отдал бы и это будущее, пошёл бы на адские муки, только чтобы ещё раз взять в свою руку маленькую мягкую детскую ручку с пером и начать водить ею по бумаге… Вот книжки, которые Воля читал сам, и которые читали ему… Как блистали тогда детские глазёнки, как часто-часто дышала грудь малютки, когда свирепая волна Тихого океана выкидывала на пустынный берег необитаемого острова Робинзона Крузо, когда людоеды набрасывались на корабль, затерявшийся в негостеприимном просторе Южного моря… Как хохотал он, когда барон Мюнхгаузен летал на ядре, путешествовал, сидя верхом на серпе луны, или с комфортом устраивался в чреве громадной рыбы… Ах, тогда Ироду надоедало читать! Он спешил скорее кончить, уйти… А теперь… Теперь он по целым часам, развернув книгу, читает вслух один, и чудится ему, что на его морщинистую шею ложится мягкая рука, что к его старой, ввалившейся щеке прижимается пухлое, горячее личико, что лукавые, горящие любопытством глазёнки забегают вперёд по строчкам наивного рассказа. На полях книжек, на тетрадках, на лоскутках бумаги — уродливые рисунки, сделанные детскою рукою… Дома, покривившиеся набок, с покосившимися окнами и какими-то запятыми, вылетающими из трубы вместо дыма; муравьи, имеющие претензию изображать солдат, грибы — только одному Воле понятные символы дам с зонтиками; пароходы, летающие по воздуху, и деревья, растущие на бездонных глубинах океана, при чём рыбы сего последнего почему-то запутались в ветвях вместе с птицами, нисколько не изумляющимися подобному соседству; лошадки, которых нельзя отличить от петушков, и петушки, похожие на треуголки чиновников, вся эта фантасмагория детского искусства… Сколько раз старик брал эти листы, смотрел на них, припоминал, какие дебаты происходили у него с Волей, который хотел, чтобы он непременно в рыбах, отдыхающих рядом с птицами на ветвях, признал тех самых, которые проглотили барона Мюнхгаузена, а в ките с двумя мушиными крыльями — орла, унёсшего в своих острых когтях несчастного швейцарского мальчика. Ирод припоминал, как ребёнок серьёзно принимался каждый раз за своё искусство. Как пробовал сначала бумагу, потом карандаш, как озабоченно морщил бровки, помогал губами, носом, потел и бился над рисунком и, окончив, с благоговением взирал на него как на истинное чудо художественного вкуса и поэтической фантазии…

— Папа, отчего же нельзя красить зелёным лошадь? — протестует он, с недовольным видом выслушивая замечания отца.

— Потому что зелёных лошадей нет…

— А если я хочу, чтоб были?.. И чтоб красные были, и чтоб голубые…

— Тогда покрась…

— Почему, папа, лошадь не красится, а тётя Таня красится?.. Берёт кисточку и красит себе лицо…

Потом вспоминаются ему и другие разговоры.

— Папа, почему мама вчера, когда ты ушёл, плакала?

Ирод и теперь склоняет голову как виноватый…

— Это тебе так показалось, Воля!..

— Нет, плакала… И я с нею плакал тоже… Кто её обидел, маму?.. Отчего ты не заступишься за неё?..

Отец молчал. Ребёнок сам погружался в размышления и догадки. Вывод следовал совсем неожиданно…

— Знаешь, папа, а ведь ты недобрый!..

— Верно мама жалуется тебе? — раз вырвалось у него.

— На что? — с чисто-детскою проницательностью переспросил ребёнок. — Значит, ты, папа, виноват?.. А если виноват, отчего не попросишь прощения?.. Ведь ты же заставляешь меня просить прощения…

Каждое слово вспоминает бедный старик, каждую детскую фразу, в которой сказывалась эта логика простого маленького сердечка.

— Значит, ты недобрый!.. — глухо, издалека доносится до него…

— Значит, ты недобрый!.. — звучит как отголосок какой-то…

Не из дальней ли детской могилки слышится этот укоряющий голос?.. Не оттуда ли донёсся вместе с ветром, что плачет теперь в холодной трубе?.. Плачет и воет… Не пролетел ли он только что над убогим кладбищем затерянного среди степей городка, — кладбищем, засыпанным снегом?..

— Ах, если бы знать, где схоронен ты, мой Воля!..

И в груди старика выросло неудержимое желание сейчас же уехать туда, туда, к своему ребёнку.

«Поди, и креста не осталось, — думается ему. — Давно упал, сбитый грозою упал и за двадцать лет сгнил на сырой земле… Может быть, и холмика не осталось, и отыскать нельзя, где он был… И на всём свете, на всём этом большом и суетливом свете, только в его больном отцовском сердце и сохранился след бедного, измученного малютки»…

Ветер, плакавший в трубе, утих. Унёсся далеко-далеко… Рыдает и бьётся теперь над другими кладбищами, размётывает снег, засыпавший их, точно хочет дорыться до одиноких детских позабытых трупиков…

Был ли счастлив его мальчик в те недолгие годы, которые он прожил с ним?

Мучительно тысячи раз старик разрешал этот вопрос и всегда приходил к одному и тому же.

У его Воли не было светлого, безмятежного детства… Отец его часто потом заставал заплаканным… Чуткое сердце ребёнка отзывалось на страдания его матери, хотя и не понимало их…

— О чём ты? — припоминал Ирод свои вопросы.

— Мама плакала без тебя сегодня.

— Ну?..

— Мне жалко маму… Я ночью проснулся, смотрю — мама тоже плачет, не спит… О чём она?.. Ты не знаешь?

Что оставалось отвечать на это?

Рай одинокого Ирода не ограничивался описанным.

В комоде лежали старые платья Воли, которые мать не взяла с собою, бельё, из которого мальчик уже вырос. Ирод, случалось, перебирал их, встряхивал коротенькие рубашонки, которые впору разве были бы только полинявшему восковому гусару, или чулочки, крохотные как ножки, на которые они надевались… Сколько раз одинокий старик целовал их! С ними он бы не расстался ни за что… Эти старые тряпки были единственными обломками его прошлого счастья!.. Он как скряга дрожал над ними; он и умереть хотел здесь, в своём раю — раю воспоминаний… Уходя отсюда в грязные и пыльные комнаты своей квартиры, он погружался весь в своё настоящее — такое же грязное и пыльное… Зачастую, когда он ночью сидел в своём раю за детскими игрушками или у Волиной кроватки, ему чудилось в окне чьё-то лицо… Занавесок не было. Старая давно истлела… Чей-то жадный взгляд смотрел сюда, словно оспаривая у Ирода право на его грустную радость, право на этот рай… Старику казалось, что это та же старуха, которая несколько раз уже попадалась ему навстречу на улицах в сумерки… Но когда он подходил к окну, за его стёклами хмурилась только тёмная ночь… Ирод, живший весь в мире призраков и видений, стал считать и появление старухи тоже созданием больного сердца и больного мозга… Потом, когда она словно прилипала к окну с улицы, он уже не обращал на неё никакого внимания, как не обращал внимания на чудившийся ему шорох каких-то крыльев в воздухе, веяние какого-то незримого духа, проносившегося мимо его лица, загадочные слова, вдруг громко раздававшиеся в тяжёлой тишине его смрадной норы.

— Опять ты!.. — говорил он только мельком, увидя в окне жадный взгляд. — Опять ты!.. Смотри! Я не боюсь тебя!.. Смотри…

И она смотрела, смотрела до тех пор, пока Ирод не тушил лампы и из своего рая не уходил в духоту и грязь отвратительного логовища… Тогда холодная тёмная ночь одна замечала у почерневшего от мрака окна детской какую-то безумную старуху, рыдавшую и бившуюся головой о стену.

Неужели и ночь ошибалась? Неужели эта несчастная, что села на тротуар у окна, обхватила руками колени и, не чувствуя стужи, всхлипывает и жалуется на что-то, — только призрак, — призрак, который рассеется от бледного луча северной зари, одно из тех видений, которые вместе с пауками и мышами надолго водворились в Иродовой норе?

Волина ёлка

Сегодня был рождественский вечер, уже двадцатый, который он проводил в одиночестве… Сегодня ему было ещё тяжелее, чем обыкновенно… Среди общей радости и веселья он напоминал собою труп на древних пирах… «Memento mori!» [2] — точно говорила всем и каждому эта длинная высохшая фигура… Помни смерть!.. Помни её неотступное, неотразимое приближение! И когда прохожие совсем случайно встречались взглядами с ним — их действительно охватывало неуловимое, холодное ощущение близости трупа, — близости разбитой до конца жизни… Сегодня ему хотелось остаться дома, не нарушать общего праздничного вида ярко освещённых улиц; но тем не менее, в конце концов, потянуло на улицу. По своему обыкновению, выйдя за ворота, он бросил сначала робкий взгляд направо и налево и потом уже вышел на тротуары… Совсем необычно были освещены лавки; везде красовались маленькие ёлки; золочёные орехи, яблоки, игрушки пёстрыми гирляндами колыхались на выставках. Опоздавшие отцы семейств тащили пешком и везли на извозчиках рождественские ёлочки, ещё несколько дней тому назад красовавшиеся в лесах, а теперь подрубленные под самый корень. Иглы их точно вздрагивали на морозе и осыпались с ветвей, которые толкало то в одну, то в другую сторону… Глядя на этих счастливых людей, Ирод только пуще почёсывал свои ревматические колени… Он мысленно соображал, сколько должно быть у них детей, и что они везут с собою в узелках и свёртках?.. Какие игрушки?.. Скоро ли зажгут эти ёлки, и когда зажгут, очень ли будут радоваться дети?.. Он с завистью следил за покупателями, которые выходили из лавок с пучками разноцветных свечей в руках, с игрушками и фруктами, торопясь поскорее вернуться домой… Счастливые дети тоже попадались на улицах — только мало… Вон один пузырь бежит впереди, торопясь догнать своими крохотными ножонками озабоченную няньку…

— Няня, а няня!..

— Чего тебе?..

— А сегодня Маша на ёлку придёт?..

— Как же, как же…

— Что мы ей подарим?.. А что мне подарит папа?.. Я бы хотел, знаешь, лошадку… только живую, такую как в цирке… маленькую…

Ирод поравнялся с ним и заглянул в глаза ему… Ребёнок опешил сначала, а потом потянулся к няньке.

— На ручки, на ручки… Няня, боюсь!..

— И чего вы господского ребёнка пужаете!?. Шли бы своей дорогой… Видите, господская дитя идёт, а вы к нему… Поди ко мне, Серёженька, поди, голубчик… Рвань всякая, прости Господи… Страху на вас нет, точно чумелые…

Ирод робко зашмыгал по сторонам…

— Если теперь нашему папеньке, генералу, сказать… — доносилось до него, но он уже не слышал.

Он торопился всё вперёд и вперёд, всё дальше и дальше отсюда…

— Ишь ты, живая моща опять проявилась! — встретил его городовой, стоявший обыкновенно на перекрёстке.

— Настоящая моща, как есть!.. — сочувственно отозвался дворник.

— Прочие, которые Иродом его прозывают…

— Сходственно… А только, сказывают, тоже барином был.

— И пононе деньги есть… Мы справлялись… По начальству велено было, чтоб узнать, какой такой человек и почему…

— Есть?

— Есть.

— Скажите, пожалуйста!.. Деньги — и вдруг при всём своём безобразии…

— Умом помутился…

— Его бы взять следовало… Потому он кусаться может.

— А вот коли кого куснёт — мы его сичас… Так и от пристава приказ: пока тихо, смирно, благородно — не трожь его; ну, а ежели он в уголовщину залезет, так его по начальству… Сичас его учливо за шиворот и в участок…

— И оченно легко это даже…

— Что?

— А уголовщина…

— Сколько хошь… Ему вольно, потому что он не в своём уме… Ему свободно насчёт уголовщины… Он, примерно, всякого долбануть может. Ну, а пока он никого не кокнул, мы ему препятствовать не могем…

Предмет этого разговора был уже далеко, очень далеко… Живая моща уже плутала по тихим улочкам, где было мало жизни, где движение и днём, казалось, совсем замирало… Тут Ирод заглядывал в окна… Кое-где сверкали сотнями огней рождественские ёлки. Нелюдим сквозь старческие слёзы как сквозь залитое дождём стекло окна смотрит на разодетых и пёстрых как цветы детей… И его ребёнок был таким же, и он так же радостно и трепетно ждал своей рождественской ёлки, и он с таким же религиозным благоговением приступал к ней, когда его выпускали, наконец, из-за дверей его детской в ярко освещённую гостиную… Вон как тот мальчик, в розовом платьице, напоминает его Волю: такой же белокурый, такой же живой, с такими же светлыми глазками… И вдруг у Ирода мелькнула, на первый раз, совсем дикая мысль…

Он даже улыбнулся ей сквозь слёзы… Махнул рукой, точно прогнать её хотел, а она, назойливая, вьётся вот тут всё около него… Шепчет ему на ухо, ложится ему на сердце…

Двадцать лет ведь не было этого, двадцать долгих, мучительных лет!

Что ж, здоровье его слабо… Совсем слабо… В груди скрипят и плачутся какие-то ржавые петли, ноги уже с трудом осиливают тяжесть сухого и лёгкого старческого тела… Глаза порою от слёз или от чего другого не видят, глухота нападает.

«На живодёрню скоро!» — вспомнился ему напутственный привет какого-то уличного мальчонки.

Неужели же накануне смерти он не может дозволить себе этого?.. Всё равно скоро, может быть, завтра, выроют могилу в промёрзлой земле, бросят его в сосновый гроб и свалят… Кто его хоронить станет?.. А когда умирать будет он в своей пыльной норе — неужели всё кругом будет так же как и теперь?.. Одиночество полное… Ничей взгляд не будет смотреть на него с грустью, ничья слеза не упадёт на озябшие руки Ирода… Нет… Обычные его собеседники — призраки… Одни призраки… Они сойдутся около умирающего… Чёрные духи ночи в последний раз укажут ему заветную дорогу в счастливый край былого… Маленькие призрачные ножки будут бегать вокруг его дивана…

— Прощай, папа!.. Прощай, милый! — залепечет дорогой голосок…

И отец совсем-совсем простится с ним.

На вечность.

Призракам нет пути в могильную яму… Детскую его распродадут… Всё, на что он молился, что лелеял с такою любовью… Все его воспоминания…

А странная мысль по-прежнему плачет на ухо, ластится, ложится на сердце…

«Устрой сегодня ёлку… Устрой ёлку»…

«Да кому же? — чуть не вслух спрашивает Ирод, останавливаясь. — Кто пойдёт ко мне?»



Поделиться книгой:

На главную
Назад