Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Антология осетинской прозы - Коста Леванович Хетагуров на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Сказав это, он грустно покачал головой и замолк. Я тоже молчал.

— Да что ты нынче такой мрачный? — обратился он ко мне и, не дожидаясь ответа, продолжал: — Это не годится, нужно быть всегда веселым, разговорчивым, шустрым, не то, право, тебе можно какую-нибудь болезнь получить. Возьми меня в пример: я во всю жизнь не предавался печали, — продолжал он серьезно, говоря на родном языке, — не предавался печали, хоть и остался таким же круглым сиротою, как и ты, да еще при худших обстоятельствах, чем ты с братом. Мне было тогда восемь лет, брату шесть. Отец нам почти ничего не оставил после смерти. Единственная лошадь, на которой он ездил, была вскоре продана, как и оружие его, оправленное в серебро. Нас приютил один родственник, и мы стали жить у него; но какое же житье сироты в нашем народе! Потаскался по задворкам, испытал много оскорблений и всяких побоев от своих сверстников, но никогда не унывал; я старался своим обидчикам отплачивать тем же. Впоследствии я стал выделяться между своими товарищами, проворством и смышленостью, терся во время игр и танцев между молодежью и научился так играть и танцевать, что меня полюбили старики нашего аула и стали за меня заступаться, когда кто-нибудь, бывало, обижал меня. Лет тринадцати я уже стал принимать участие в полевых работах, как и мой брат, — мы погоняли волов во время вспашки. Потом, со временем, мы сами пристрастились к работе и стали самостоятельно жить и работать. Но в работе я отставал от брата. Мне все хотелось послужить у русских, и я действительно служил примерно, но богу угодно было послать на меня проклятую болезнь, и я вот в тридцать лет уже негодный человек. Во всяком случае нечего мне роптать. Мы, слава богу, живем с достатком благодаря трудолюбию брата. А отчего он стал таким хорошим работником? Оттого, что он не увлекся, как я, молодечеством, не погнался за джигитством. А что было бы, если бы и он, как я, пристрастился к верховой езде? Чем и как бы мы теперь жили? Так же, как твой дядя Тего, который не кто иной, как негодный шалопай, проводящий время в бесцельных разъездах. Теперь времена другие настали, дорогой Бобо, времена джигитства миновали… Пора нам расстаться с оружием и взяться за соху. Меня удивляет, — продолжал он, — как твой младший брат еще не хочет понять, что продавать отцовское оружие совсем не грешно. Отчего он не хочет продать его и на вырученные деньги не купить хоть корову? На кой конец оно будет торчать на стене вашего уата, на добычу ржавчине, когда маленькие ваши сестры просят есть? Удивляюсь! Оставил бы эту дурь! По моему мнению, гораздо было бы благоразумнее как можно скорее сбыть его с рук, пока, может быть, кто-нибудь купит его, или бы, наконец, снес вон к Дауту, и он бы сковал из него серп или косу, и то лучше, чем оно будет на стене торчать. Вот еще что скажу: наша молодежь все еще и теперь склонна иногда к воровству. Это гнусное занятие, разоряющее других, должно презирать, а не считать за молодечество. В настоящее время на джигита, разъезжающего на своей лошадке по аулам с оружием, я смотрю как на человека вредного, бездельного, который, шатаясь по домам, объедает других.

Все это говорил Хатацко с полным убеждением и даже с некоторою язвительностью. Я не ожидал от него столь резких приговоров над молодечеством, освященным предками, не предполагал в нем таких здравых мнений о том, что в настоящее время наш якорь спасения — работа и работа…

1 июня.

Я уже помирился с аульною скукою. Она не тяготит меня так, как прежде. Не посещаю холма — и то не так скучно. Наши старики что-то в последнее время стали жаловаться на свое горькое житье.

— Что за житье наше? — говорил сейчас один старик, сидя в моем тавдганане. — Посмотришь, как живем мы, так даже совестно. Ну, что за сакли у нас? Курятники какие-то, не избавляющие нас от холода зимою, а летом от дождей, даже самых незначительных. На дворе капнет — в сакле капнет. Зимою сколько мы дров истребляем! В продолжение зимы привезешь по крайней мере арб сто. Огонь всегда пылает среди сакли, а все-таки мало тепла. Рукам бывает тепло и ногам тоже, потому что почти зарываем их в золу, а спина все-таки мерзнет. А платье отчего так скоро рвется у нас? Оттого, что в продолжение всей зимы жжешь его у огня и по целым месяцам не снимаешь с плеч… Шубы нам служат и летом, и зимою. Еще не знаем меры. Зарежу, например, я барана на ночь, и уже к утру его не будет: оставлять как-то неловко. Фруктами лесными мы не хотим пользоваться: нам кажется стыдным везти их возами отсюда и променивать на хлеб. И что это аул наш отстал от всех других аулов? Почему беднее всех? Посмотреть кругом — так ни у кого не увидишь порядочного строения, как в других аулах. Право, прежние наши холопы живут гораздо состоятельнее нас… Однако мне надо спешить: скоро пойдет дождь, а сакля наша протекает: нужно будет немножко прикрыть ее соломою, — сказал он и вышел.

В самом деле, подул сильный ветер. Вон на соседней сакле ветер перевернул почти всю соломенную крышу. Хозяин суетится около своей сакли; подает сыну, который успел вскочить на крышу, полено — положить его на оставшуюся часть крыши, чтобы и ее не снесло ветром.

На остальных саклях там и сям тоже показались хозяева, укладывая на крышах дрючья, поленья, камни и все, что тяжело, что может предохранить соломенную крышу от разрушения ветра. В нашем уате поднялась такая же суетня. Снимают тюфяки, подушки и одеяла с нар и громоздят их в кучу, где не протекает; в мой тавдганан приносят тазы, чашки, тарелки и ставят на тех местах, где протекает, а протекает почти во всех местах. Но так протекает не у одних нас; я уверен, что почти во всех саклях аула такая же течь. Разве вон только Эльмурза не опасается, что в сакле у него будет течь, потому что крыша его сакли земляная, а не соломенная, как у других. Идет дождь. Прибежали откуда-то куры с своими цыплятами и лезут, промокшие, в мой тавдганан; вон петух, где-то запоздавши, улепетывает что есть мочи через улицу и исчезает под навесом сарая; вон бежит кто-то, накинув на себя войлок и сопровождая теленка ударами палки.

Дождь шлепает по лысине холма, журчит по соломе, протекает внутрь строений и мочит все, что попадает на пути. Среди сакли уже порядочные лужи… Но, слава богу, тучи прошли, и небо прояснилось; солнце засияло еще ярче, чем прежде. Из сакли выползли жители, вынося на солнце все свое промокшее добро. И сколько гниет платья и домашней утвари от всякого дождя в ауле! А все оттого, что плохо кроют сакли…

Если не во всех, то по крайней мере в большей части наших аулов найдется несколько экземпляров одного характерного типа нашей современной молодежи.

Данел — мужчина средних лет, с жиденькою русою бородкою и с маленькими усиками; глаза его живые, проницательные. Ходит он вечно в заплатанном бешмете. Серая черкеска его тоже достаточно поношена: в одном месте она заплатана кожею, а в другом — материей. На груди красуется несколько газырей, самых разнокалиберных. Одни из них без затычек, вследствие чего в них только гуляет ветер, и два-три газыря с затычками. В одном из них хранятся всегда две-три спички, которыми он закуривает «паперос». Он не какую-нибудь вонючую махорку курит, а «туренцки», как он называет турецкий табак. «Туренцки» у него бывает не больше, как на две-три папироски; она тщательно завернута в бумажке, вложенной в складки шапки. «Туренцки» он не покупает, да у него и денег-то нет, а выпрашивает у торговца ситцами в нашем ауле, Михела, или же у кого-нибудь другого, курящего турецкий табак. Папиросная бумага встречается у него редко, а если встречается, так это для него роскошь. Он обходится и без папиросной бумаги, довольствуясь простой писчей.

Я сказал, что в одном из газырей с затычками хранятся спички; в остальных же двух газырях на запас хранятся два заряда. Придется же ему танцевать с какою-нибудь хорошенькою девушкой: нужно же шикнуть, то есть выстрелить во время самых танцев из пистолета, с которым он редко расстается. Шапка его от ветхости похожа скорее, как у нас выражаются, на дохлую курицу, чем на шапку. А может быть, и оттого она растрепана, что неоднократно тешилась ею молодежь и стреляла по ней. И несмотря на все это бедное одеяние, он всегда бывает весел, болтлив, разговорчив, учтив и, что выдается резче всего в его характере, бывает услужлив.

Многие в нем весьма часто нуждаются. Приедет ли к кому-нибудь в аул какой-либо важный гость, Данел ухаживает за гостем. Он очень хорошо знает «оздандзинад» (узденский этикет) и потому умеет обходиться с гостем, хоть будь он даже «биаслан-алдар» (кабардинский князь); он везде понатерся, везде бывал и все знает. И он весьма гордится тем, что знает в совершенстве оздандзинад и часто щеголяет этим знанием.

Ни одна пирушка в нашем ауле от него не ускользнет. Да и сами хозяева, в доме которых происходит пир, не пожелают отсутствия Данела, потому что он отличный распорядитель танцев и сам отличный танцор. Танцы почти всегда открывает Данел. При этом, подхватив любую девицу под мышку, он старается изумить толпу каким-нибудь нововведением в танцах. С девицами же Данел обходится, как брат с сестрами, и девицы только одного его не дичатся, только с ним одним свободно говорят, от других же парней конфузятся и бегают.

Девицы ничуть не сердятся на Данела за то, что он отпускает им неприличные остроты весьма плоского свойства; похихикивают под своими длинными рукавами рубах и только. Другие же парни не настолько смелы, чтобы шутить с девицами, да и вообще странная у нас натянутость в отношениях между девицами и парнями! Девицы даже как бы стыдятся показывать парням свои лица…

Данел не только душа молодого общества нашего аула, но его и в других аулах знают. Будь в ауле за пятьдесят верст пирушка, он и туда поспешит, если только есть возможность поспеть; и в другом ауле его примут с удовольствием; там, как и в нашем ауле, он будет распоряжаться играми и будет веселить честную компанию, за что поест и попьет, может быть, слаще всех. Для него нет определенного постоянного местопребывания, хотя у него есть своя собственная сакля. Но что за сакля? Она похожа на сказочную избушку на курьих ножках. Стоит эта сакля особняком, почти на самой середине улицы, без всяких пристроек и забора. В ней живет престарелая мать Данела, потерявшая всякую надежду на помощь со стороны сына…

— Оуй, послушайте, люди! Ночью умер Караксе, оу-у-уй! — так кричал нынче чуть свет Маци, крикун нашего аула, с вершины холма.

— Вот тебе на! — сказал я, проснувшись от этого громогласного крика нашего «фидиога» (крикуна), — умер мой родственник… Впрочем, он был уже стар, да к тому же долго болел… Нужно идти «мардма» (то есть посетить семейство несчастного и посетовать).

Встал, оделся и умылся. Вышел.

По улице толпами шли мужчины и женщины. Мужчины все были вооружены длинными палками. Назначение этих палок то, чтобы на них опираться, так как мужчинам приходится много стоять. В прежнее же время этими палками сердобольные родственники умершего колотили себя по голове до крови и даже до ошеломления.

Женщины были наряжены в лучшие платья и шли, сторонясь мужчин. Когда я вышел со двора, со мною поравнялся Хатацко. Мы присоединились к толпе мужчин и скоро подошли ко двору, где был умерший.

Вдоль плетня стояли мужчины, опершись на свои длинные палки, и смотрели грустно в землю. Мы остановились на почтительном расстоянии от той сакли, где лежал мертвый, и, как требовала церемония, стали, как вкопанные, в ряд, печально понурив головы. Мулла, стоявший у плетня с другими мужчинами, произнес протяжно: «Фа-а-ати-ха!» — и все присутствовавшие сделали «дуа», то есть прочли молитву за упокой, держа ладони вверх, и потом провели руками по лицу.

По окончании дуа мы все не двигались с места до тех пор, пока к нам не подошел родственник умершего и не сказал:

— Да поможет вам бог! Не печальтесь! Что же делать? Богу угодно было взять его — и взял.

На это некоторые из нас ответили печальным тоном:

— Да ниспошлет на вас бог лучшие блага и даст он вам другое утешение.

Сказав это, мы молча присоединились к толпе мужчин, ставших вдоль плетня. За нами шла другая толпа мужчин, которая с тою же церемонией присоединилась к нам. Женщины нашего аула молча, с поникшими головами проходили в саклю, где лежал мертвый, и оплакивали его. Из сакли я слышал отрывчатые фразы плакальщицы:

— Мой день… мое солнышко… тебя ожидают гости, но ты ничего не говоришь… твоя семья осиротела… Что будут делать твои дети, о мой день!

За этим раздавался глухой плач. Посетители приходили беспрестанно. Были между ними и из других аулов, что можно было узнать по вооружению. Их, вероятно, об этом известил «карганаг»[5].

Посетители из чужих аулов приезжали верхом, с лошадей слезали за аулом и оттуда шли пешком до места несчастья. Мулла, приглашенный из чеченского аула, читал под навесом монотонным голосом коран, положенный на подушку. Уже часов двенадцать. Вон и «цырт»[6] привезли. Мужчины идут к речке, чтобы, взять «абдаз»[7]. Солнце неумолимо жжет своими полуденными лучами, а мы все стоим молча. Посетители приходят и уходят. Вот приблизилось около десяти женщин. Это «марцыгой»[8] из соседнего аула, арба поодаль следует за ними. Они медленно выступают впереди, опустив печально головы: лица у всех закрыты платками, вероятно, из скромности перед мужчинами, которые, однако, на них и не смотрят, а погружены в какое-то оцепенение. У каждой из этих женщин на поясе висит белый платок («цасты калмарзан» — глазной платок для утирания слез во время оплакивания мертвого). Это обыкновенная принадлежность всякой женщины, которая ходит на марцыгой. Вот они остановились на довольно почтительном расстоянии от ворот и размещаются в две шеренги, причем женщины постарше летами становятся в первую, женщины помоложе — во вторую шеренгу. Вперед выдвигается одна старушка, одетая в короткий красный бешмет. Она опускает с головы верхний платок на плечи, некоторые женщины, постарее летами, следуют ее примеру; потом все они засучивают рукава (все это делается при глубоком молчании) и двигаются едва заметным шагом. Старушка начинает голосить:

— Что я буду делать?!

Остальные женщины производят какой-то неопределенный звук. Его можно уподобить звуку, издаваемому индюком, когда он, распустив широко хвост и крылья, вертится около своей самки.

— О несчастный! Что ты теперь намерен делать? — обращается она к сыну умершего, который все это время стоял у ворот, опершись на свою палку. — Что мы будем делать, когда мы лишились лучшего в семье, о ма бон!

Остальные женщины издают все тот же неопределенный звук:

— Э-эхе-хе! — рыдает двадцатипятилетний сын: — О ма бон!

— Что мы будем делать, когда наше солнце померкло? — продолжает старушка.

Между тем женщины, оплакивавшие мертвого в сакле, вышли на крыльцо и стали с засученными рукавами вдоль стены, под навесом крыльца. Старушка замолчала. Вдруг она издает надтреснутым голосом отчаянный крик «дадай!» и со всего размаху ударяет себя сжатыми кулаками по лицу. Шеренги следуют ее примеру, но они бьют себя не кулаками, а ладонями.

— Ма бон! — раздается с крыльца, где женщины бьют себя также по лицу.

Когда руки марцыгоя опускаются, женщины, стоящие у крыльца, одновременно поднимают руки и шлепают себя по лицам с криком: «Дадай!» Марцыгой таким образом подвигается вперед: женщины же, стоящие у крыльца в шеренге, остаются на одном месте, обративши лица к марцыгою. Вот старушка покачнулась: мне показалось, что кровь течет по лицу ее от усиленных ударов. Две женщины поддерживают ее, и она, в бессознательном состоянии ударяя себя по лицу, но уже слабее, продолжает предводительствовать шеренгами[9]. Наконец, вся процессия скрывается в сакле, где лежит мертвое тело, и оплакивание продолжается.

Скучно смотреть на эти неподвижные, словно восковые лица мужчин. Отсутствие разговора, а тем более смеха, наводят на посетителя сонливое состояние; изредка только это глубокое молчание прерывается муллою, который каждый раз при новых посетителях произносит свое протяжное «Фа-а-ти-ха!..»

Наконец выносят тело умершего, положенное на плетенке; под телом, обернутым в белый саван, лежит тюфяк, а под головою — подушка. Женщины становятся в ряд. Четверо мужчин выступают вперед, неся тело на плечах.

Процессия двигается так: впереди тело, за ним все мужчины и на некотором расстоянии толпа женщин, среди которой раздается плач. Процессия идет скорым шагом.

Вот и кладбище. Около свежей могилы кладут тело, обратив его лицом к Каабе. Женщины не доходят до кладбища, а остаются поодаль, откуда посылают свои рыдания. Мулла вышел вперед и, став у тела, обратился лицом к юго-востоку, по направлению к Мекке, и стал читать молитву. Мужчины, бравшие абдаз, стали позади муллы и помолились за покой души умершего. Опустили тело в могилу. Потом наискось прикрыли его дубовыми досками, доски засыпали землею и поставили цырт.

Мулла, произнося молитву, троекратно облил могилу вдоль из «кувгана» (рукомойник). Потом он поспешно отошел от могилы, и все последовали его примеру. На некотором расстоянии он останавливается и, поворотясь к свежезасыпанной могиле, произносит панегирик по умершему:

— Послушайте, добрые люди, умерший был хороший человек, — это каждый из нас знает. Он дурного ничего не сделал, а хорошего — много. Он был щедр и своим добром помогал многим. Теперь нет его… Он ушел в «дзенет» (рай) к праведным; бог этого желал. Да никто о нем дурного не скажет, и всякий да пожелает ему дзенет.

И все загалдели:

— Дзенеты бадед! (Да будет он в раю!)

29 июня.

Под вечер вчера сидел я у своего окна и читал книгу. Подходит ко мне Кургоко, наш аульный старшина, и говорит:

— Ради бога, ради всех твоих мертвых[10], помоги нам в одном деле. Начальник округа прислал кулера[11] из города отобрать штрафные деньги. С кого следует штраф — написано на бумаге, а так как писарь аульный заболел и кулер тоже не может читать, то будь так услужлив, сопровождай нас и читай по бумаге, кто должен платить штраф, сколько и за что.

Я не отказался сделать старшему услугу. Он мне вручил длинный список оштрафованных лиц, и я отправился с ним в его кунацкую, где находился и кулер Гаги, уполномоченный для сбора штрафных денег. Тут же был и другой старшина аула, Афако, и крикун Маци — непременное лицо при таких случаях.

— Идемте и начнем сбор с верхнего конца аула, — сказал Кургоко, и все мы пятеро отправились.

Почти на конце аула из штрафованных жил Бимболат. Мы подошли к воротам. На зов Кургоко вынырнул из низенькой сакли тщедушный старичок, сам Бимболат. Пожелав нам доброго вечера, он обратился к Кургоко с вопросом, что нам нужно.

— За тобою пять рублей штрафа, — сказал Кургоко, — за то, что лошадь твоя паслась на чужом покосе.

Бимболат, видимо, был поражен этим известием. Он старался оправдаться, но в оправдании путался. Гаги и слушать не хотел его оправданий и настоятельно потребовал от него штрафных денег. Бимболат говорил, что у него нет вовсе денег, что неоткуда и взять их.

— Ну, так есть скотина; мы угоним вола или корову, что есть, а там, когда добудешь пять рублей, возьмешь обратно.

— У меня только два вола, — сказал Бимболат со слезами на глазах. — Что же буду я делать, если из этих двух волов угоните одного? Не на чем даже дрова возить!

Гаги не слушал этих резонов.

— Что же делать, — сказал, наконец, Бимболат, видя тщету мольбы, — если так, гоните одного вола, — при этом он указал на стойло и отвернулся.

В стойле, действительно, стояли два вола. Маци, по приказанию Кургоко, выгнал одного из них.

— Э, да это не стоит и пяти рублей! — воскликнул Гаги, увидя вола вблизи; при этом он ткнул его палкою в ребра, и вол, чуть передвигавший ноги от крайней худобы, едва не свалился на бок.

— Ну, нечего делать! Ограничимся и этим, — продолжал Гаги, качая головою.

Мы вышли. Маци прошелся раза два по худым бокам бимболатова вола своей геркулесовской дубиной, и вол зачастил ногами впереди нас. Бимболат же еще постоял некоторое время и потом, махнув грустно рукою по нашему направлению, тихими шагами направился к своей сакле, откуда только что вынырнул к нам так радушно.

— А вот Гути, — сказал Афако, указывая на один двор.

Мы подошли. Я окинул двор глазами и увидел кругом только бедность. Посреди двора лепилась маленькая сакля из плетня, вымазанная грязью и покрытая даже не соломой, как другие сакли, а навозом. К этой мизерной сакле примыкал маленький курятник, и из него слышалось кудахтанье встревоженной курицы; далее виднелись обломки арбы. У сакли, при нашем входе в нее, лежала лохматая собака, весьма походившая на волка; она кинулась на нас с сильным лаем. Но из сакли вышел Гути, пастух нашего аула.

— Добрый вечер! — приветствовал он нас.

Гути был одет в порыжелую дырявую бурку: из-под нее виднелись рубища, он был бос. На угреватом, худом его лице я ничего не мог прочесть, кроме смущения.

— Будь счастлив! — сказали мы на его радушное приветствие.

— За тобой штраф, — обратился к нему Кургоко. В списке действительно значилось его имя: он был оштрафован за дерзость.

Услышав это известие, бедный Гути как был, так и остался, точно окатили его ведром холодной воды. Его маленькие глазки широко раскрылись, угреватое лицо разом побледнело, как полотно, и, казалось, даже рыженькая бородка его приняла другой цвет от слов Кургоко.

— Как это?.. За что?.. — мог он только сказать после продолжительной паузы.

В списке значилось, что он сильно поспорил с Мухамедом, за что оштрафован тремя рублями. Гути старался было оправдываться, но путался точно так же, как и Бимболат. Гаги не принял и его резонов.

— Не в моей власти принимать оправдания, — говорил он, — я послан из города начальством и выполняю только его приказания.

— Да где же взять мне столько денег?.. У меня никогда не бывало столько… Мне даже самому с прошлого года не выплачивают за собственные мои труды полтинники и меры пшена. Сколько раз жаловался вам! — обратился он к сильным аула.

Сильные аула, Кургоко и Афако, единогласно заметили ему, что теперь не время об этом говорить, а надо отдавать штраф.

— Если нет денег, то, вероятно, есть скотина, — сказал Гаги.

— Есть корова. Но это единственное животное, которое поддерживает всю мою семью. Что будут делать вон те малютки, если вы отнимаете их кормилицу? — и он указал по направлению двери сакли, откуда выглядывали боязливо мальчик и девочка; лохмотья едва прикрывали их тела.

— Ну хоть вы сжальтесь и заступитесь за меня! — обратился он к старшинам, сняв шапку и кланяясь.

— Мы ничего… Мы исполняем волю начальства, — говорили старшины, переминаясь в смущении с ноги на ногу.

— Коли так, — сказал Гути, — так гоните вон ее. — Он указал на корову, которая была привязана к плетню.

Около нее стояла, с деревянным ведром в руке, женщина; одета она была так же бедно, как Гути и его дети; она, вероятно, была жена и доила корову: Когда мы повернулись туда, женщина, опустив голову, побрела в саклю. Маци, по приказанию Гаги, отвязал корову и присоединил к волу Бимболата.

— Ну, спокойной ночи! — сказали Гаги и старшины, обращаясь к Гути.

— Не желаю вам провести такой спокойной ночи, какую я проведу, — ответил Гути, стоя к нам полуоборотом.

Мы вышли.

Совсем уже свечерело. Откуда-то набежал туман, и мелкий дождь, словно осенью, пошел как из частого сита. Мы шли молча. Маци погонял впереди вола и корову ударами огромной своей палки, приправляя эти удары ругательствами, относившимися к животным.

— Ого-го-го! — говорил он. — Чтоб тебя зарезали на поминки твоему же хозяину.

Зашли еще к Бибо, у которого выгнали почти силою быка за три рубля, несмотря на то, что он грозил убить того, кто осмелится выгнать это животное из стойла. Старшинам кое-как удалось урезонить его, и он напоследок сказал:

— Так и быть, ради вас уступаю своего бычка!..

Обошли еще два-три двора, и ни у кого не оказалось денег, кроме Саге. С Саге взяли пять рублей за ругань. Но я знаю, как дорого достались Саге эти пять рублей. Четыре дня тому назад я шел к речке купаться; на берегу речки кто-то усердно копал. Я подошел — это был Саге. Он работал в одной рубашке и нижнем белье, на босу ногу; на голове его была войлочная шапка. Он рыл, как я увидел, канаву.

— Зачем ты копаешь эту канаву? — спросил я.

— Казмахамат вон там будет строить мельницу, и нужно провести речку, — сказал он, разгибаясь и утирая обильный пот, катившийся с его лица из-под войлочной шапки.

Он должен был прорыть пространство расстоянием около ста пятидесяти шагов, причем на пути ему приходилось скапывать край холма.

— Работаю с утра до вечера, — говорил он, — а все-таки в полторы недели прорыл только третью часть.

— А плата какая? — спросил я.

— Семь рублей, — сказал он. — Что же делать? Лучше что-нибудь, чем сидеть сложа руки.

И вот этот Саге из своих семи рублей отдает безропотно пять рублей за ругань. Почти весь неимоверный труд ухнул. Отобранную скотину загнали в стойло к Кургоко, и скотина будет стоять там в продолжение трех дней. Кто из оштрафованных к этому сроку не представит денег, тот лишится своей скотины. Но я убежден, что никто из них не представит денег, и скотине предстоит продажа во Владикавказе.

2 июля.

— Что это значит? — спросил я вчера у Хатацко, указывая на соседний двор. — Вот уже второй день, как происходит там какая-то суетня.

— Это Бибо справляет поминки, — ответил Хатацко, — его мать в прошлом году умерла… Да и разорили же его, бедняжку, эти поминки! Теперь он справляет уже третьи поминки и каждый раз режет непременно пару волов, не считая баранов и ягнят. Спасибо знакомым и родственникам, что они при таких случаях помогают ему, а то бы он вконец разорился, и теперь-то почти разорен… Вот и настоящие поминки сколько хлопот стоили ему, бедному; у него не хватило даже пшена, чтобы испечь чуреки, и он попрошайничал то у меня, то у другого, то у третьего. А не справить поминки по умершему, как тебе самому известно, величайший позор… У нас тем, которые не справили поминок, произошло ли это от недостатка или другой какой причины, нет проходу. «Твои мертвые голодают и есть просят», — обыкновенно попрекают их. Справишь плохие поминки, то есть такие, на которых бы не отъелся целый аул до отвала, скажут, что хозяин скуп. Потому-то каждый старается не осрамиться в народе и разоряется до последней крохи, выжимает все соки, чтобы накормить голодных одноаульцев и не прослыть в народе за дурного человека. Посмотри, сколько он израсходовал теперь: два вола, из которых один подарен ему близким родственником, десять баранов, три ягненка, да араки, да пива, да бузы — все это чего-нибудь да стоит для нашего брата бедняка. А сколько испек чуреков, пирожков, наварил каши? И все это завтра уничтожится. Уже за неделю старики готовились к этому «хисту» (поминкам) и не раз уже забегали во двор Бибо как бы невзначай, а между тем хлебнули араки, попробовали, хороша ли она.



Поделиться книгой:

На главную
Назад