Молнии стали сверкать реже, дождик помельчал.
— Уходит гроза, — заметил Акиндин и подошел к окну.
Вдали, над тесовыми крышами соседних домов, небо стало проясняться, зазолотилось, и в мастерской посветлело.
— Ну, за работу! — сказал Акиндин.
Яков поднялся с вороха брезента и, надев на руку гардаман — кожаный накулачник, стал сшивать парус. Тимофей помогал ему.
Егор следил, как Акиндин раскладывает на верстаке скроенные куски полотна. Он уже многому научился у парусных мастеров: сам сшивал полотна двойным швом, проглаживал их гладилками, делал по краям парусов подшивку, по линии рифов нашивал риф-банты, гордень-боуты. Мудреных названий разных частей парусной оснастки, употребляемых морским бродягой Акиндином, было великое множество, и Егор долго путался в них. Но потом все-таки запомнил все эти риф-банты и нок-гордени… В прошлом году зимой он научился «оканчивать» паруса, то есть выполнять последнюю стадию работы над ними. Заделка паруса заключалась в пришивании к нему лик-троса на шкаторинах.
Полотнища парусов были огромны. В летнюю пору в хорошую погоду мастера разворачивали штуки полотна прямо во дворе, на лугу, и вымеряли их и кроили там. А по зимам — на полу в мастерской.
Постигать парусное ремесло Егору повелел дед. И по тому, как ревниво следил Зосима за успехами внука в ученье, нетрудно было догадаться, что он растил себе замену. Внук должен будет принять по наследству парусную и вести дело дальше.
В последнее время Зосима Иринеевич стал частенько прихварывать: его донимал застарелый ревматизм, нажитый еще в молодости на промыслах нерпы и тюленя во льдах. Особенно неважно он чувствовал себя перед ненастьем, ложился на печь и грелся, словно старый кот, на кирпичах. Вдобавок ко всему дед стал плохо видеть и вынужден был обратиться к доктору Гринбергу, что жил близ центра города, в Немецкой слободе. Доктор выписал ему очки. Плохое зрение досаждало деду больше, чем ревматизм. У него заведено было по нескольку раз в день заходить в мастерскую с проверкой. Зосима тщательно оберегал репутацию своей парусной, следил, чтобы все было сделано на совесть, придирчиво ощупывая, осматривая каждый грот, фок или марсель, чтобы заказчики были довольны.
Однако Зосима все же бодрился и старался не подавать вида, что стар и немощен. Он по-прежнему ходил быстрым шагом, высоко нес крупную голову с подстриженными в скобку седыми волосами и говорил с мастерами уверенным, твердым голосом.
Парусные мастера были народ серьезный. Яков и Тимофей вели трезвый образ жизни, заботясь о своих семьях, и во всем слушались хозяина. Акиндин отменно знал свое дело. Вот только разве за ним водилась слабинка: любил кутнуть, хотя и не в ущерб работе. Иногда вечерами Акиндин отправлялся «на чашку чаю» к своим «сударушкам» и пил там, разумеется, не только безобидный и приятный напиток, а и то, что покрепче… Но никогда не видели его сильно пьяным. Только однажды с ним приключилось такое, что он добрался до парусной с трудом и вошел в нее через черный ход с огорода.
В мастерской уже никого не было, кроме Егора, заглянувшего сюда по какому-то поручению деда. Акиндин стучал по полу своей деревяшкой и кричал во всю мочь:
— Марсовые на марс, марсель ставить! Отдава-а-ай! Марса-шкоты тянуть!
Он задрал голову кверху, будто глядел на реи, где работали матросы. Бородка торчала кудлатой метелкой, глаза налились кровью. Войдя в раж, крикнул еще громче:
— Гротовые брасы на левую! Слабину выбрать! Поше-е ел брасы-ы-ы!
Он умолк, резво, хотя и не очень уверенно прошелся по мастерской, задевая за стол и табуреты, остановился и… пуще прежнего:
— На бизань фал и шкот! Бизань-шкот тянуть! На кливер и стаксель фалы. Кливера подня-я-ять![3]
Егор притаился в углу. Его разбирало любопытство. Увидев наконец хозяйского внука, который, наблюдая за мастером, беззвучно хохотал, прижав руки к животу, Акиндин чуть протрезвел и вернулся к действительности:
— У Ксюши наливка хороша была… Смородинная… Ладно… Ложусь в дрейф. Только ты, Егорша, деду ни-ни!..
Он «лег в дрейф» неуклюже завалился на койку.
Час был уже довольно поздний. По мастерской струился тихий серебристый полусвет. Егор закрыл дверь на крюк, чтобы ненароком в парусную не зашел дед и не застал Акиндина врасплох. Подойдя к койке, парень расслабил воротник рубахи Акиндина, погрузившегося сразу в беспробудный хмельной сон, а потом осторожно отстегнул ремни его деревянной ноги, которыми она крепилась на культе. Укрыл Акиндина суконным матросским одеялом и тихонько вышел…
Наутро Акиндин работал с преувеличенным усердием, виновато поглядывая на Егора. Он несколько раз прикладывался к ковшу с квасом, крякал, а потом вдруг ударился в воспоминания.
— Слушай-ко, Егорша. Вот было в Северном море. Мы в Англию ходили, в Ливерпуль… Идем курсом зюйд-зюйд-вест. Ветер ровен, на море спокойно. Все паруса у нас поставлены, ход добрый у шхуны.
И вышел я на палубу проветриться. Гляжу — обгоняет нас судно, парусник поболе нашего. Идет ходко, ну прямо летит! Мачты такие высокие, что кажется: ударит боковой ветер — перевернется корабль, оверкиль сыграет. Идут до пятнадцати узлов. Нас легко обошли. Вижу: стоит у них на юте матрос, хохочет и нам конец показывает: дескать, не взять ли вас на буксир? Чего вы тут воду толкете?..
Ну, наш капитан в азарт вошел, командует: «Отдать все рифы!» Мы — на реи. Отдаем, значит, рифы, чтобы площадь у парусов была больше. Отдали все, запаса боле нету. А парусник уже далеко впереди, пластает волны надвое… Не по силам нам с ним тягаться. И что ж ты думаешь, Егорша? Какой это был корабль?
— Не знаю, — ответил Егор.
— Клипер! Клипера — самые быстроходные парусники. Хозяева моря. Парусов на них — тьма, да и корпус судна устроен по-особому. Длинный и узкий. На нашей шхуне верхний парус марсель. А у клипера над марселем — брамсель. А над брамселем — бомбрамсель… Его на клиперах зовут королевским парусом. Но это еще не все. Над королевским — еще трюмсель, называется небесным парусом, потому как выше королевского звания — бог и только он да небо над королем власть имеют. Вот, брат, какой корабль! Прошел, как рысак чистых кровей. И захотелось мне тогда поплавать на клипере, да у нас на Беломорье их нету. Клипера строят в Америке… Тот, судя по флагу, был английский… Английские клипера за чаем ходят в Китай. Потому их зовут еще чайными клиперами.
— На таком бы и я поплавал, — сказал Егор мечтательно.
— Может, и поплаваешь, если к парусной не присохнешь. У тебя еще все впереди, — сказал Акиндин. — Только знай: на клиперах матросам трудно приходится, работают как черти, потому что парусов много и капитаны любят быстрый ход.
Акиндин замерил кромку полотна и что-то зашептал про себя, шевеля губами. Егор смотрел на мастера, а перед глазами у него стояло диковинное судно, о котором он только что услышал, с парусами в пять ярусов, с тремя высоченными мачтами.
Вошел дед, чуть прихрамывая. Высокий, костистый, седобородый, он склонился над Акиндином:
— Что, Акиндинушко, не потерял вчерась свою серьгу?
— Да не-е, она крепко прицеплена. Не потеряется…
— Голова небось трещит?
«Откуда дед узнал, что Акиндин вечор пришел пьяный? — думал Егор. — Я не проговорился. Якова и Тимофея в парусной не было. Видать, соседи насплетничали. А может, и сам дед углядел в окошко…»
Зосима потрепал Акиндина по плечу и, не сказав больше ни слова, надел очки и принялся рассматривать готовые паруса. Работой он, видимо, остался доволен.
Когда Зосима ушел, Яков спросил Акиндина:
— Значит, ты вечор проштрафился?
— И на старуху бывает проруха…
Яков гладилкой стал приглаживать готовый шов.
— Скажи, Акиндин, откуда у тебя серьга? Неужто ты цыганского роду? — спросил Тимофей.
— Нет брат, в нашем роду цыган не бывало. Из Неноксы я, помор коренной. И ежели уж тебе любопытно, так поведаю по секрету, что серьгу эту серебряную мне одна норвежка подарила… Любовь мы с ней крутили.
— А чего не поженились? — спросил Яков.
— Дак как женишься-то? В разных государствах проживаем, под разными ампираторами: у нас царь-батюшка, у них король. Она в Норвегии, а я в России.
— Привез бы ее сюда, пачпорт исхлопотал бы…
— Хотел было, да она родину бросить не захотела. И я тоже матушку-Россию не могу оставить. Так и живем: я люблю норвежку, она меня, я люблю Россию, а она — Норвегию. Кругом любовь, а счастья нету. Вот, брат, как…
— Она уж, поди, там замуж выскочила.
— Все может быть, — вздохнул Акиндин.
— А соломбалки-то не оборвут у тя серьгу из ревности? — пошутил Тимофей. — Ты ведь и тут любовь крутишь. Возьмут да и отхватят вместе с ухом…
— Ну, оне не ведают, откуда серьга. Я им не проговорюсь, — улыбнулся Акиндин впервые за все утро.
Своими рассказами о морских странствиях и необыкновенных кораблях вроде чайных клиперов Акиндин пробудил в душе Егора Пустошного стремление познать непознанное, заронил искру любви к морю.
А оно было недалеко. От мыса Пур-Наволок, на котором выстроился Архангельск с его старинными гостиными дворами и таможней, с пристанями, деревянными домишками обывателей и хоромами купцов, с церквями и Троицким кафедральным собором, до взморья было не больше пятидесяти верст.
Когда в парусной Егора особенно не удерживали, он с дружками-приятелями проводил время на берегу, плавал на лодке на острова, которых в двинском устье было не счесть. Там удили рыбу, разжигали костры, когда было тепло — купались. К архангельским причалам и обратно от них сразу после ледохода и до глубокой осени, до ледостава, шли поморские шнёки, кочи, раньшины, шнявы[4], купеческие и иноземные шхуны, бриги. Из рыбацких сел — с Зимнего и Летнего берегов — приходили с грузом рыбы и морского зверя парусные морские карбасы и боты. Все эти суда и суденышки Егор до поры до времени принимал как само собой разумеющееся: идут себе и идут, каждое со своей командой, со своим грузом. Освободят трюмы у пристаней, погрузится и опять уплывают к дальним берегам. Корабли на двинском фарватере были для соломбальских парней столь же привычны, как, скажем, возы с кладью на большой дороге или чайки над пенной волной.
Но, повзрослев, Егор начал к ним присматриваться. Он научился отличать шнёку от бота и карбаса, бриг от шхуны — по длине и парусам. Он уже знал, что паруса бывают прямыми и косыми — все эти фоки, гроты, марсели, брамсели, крюйсели, кливера, стаксели; что впереди на корабле стоит фок-мачта, за ней — грот- и бизань-мачты. На четырехмачтовиках, приходивших из дальних портов, две средние мачты называются грот-мачтами — передней и задней. Работа в парусной и беседы с Акиндином помогли Егору усвоить все это и знать назубок. Он сшил своими руками не один парус и мог работать вполне самостоятельно.
Однако теперь этого ему уже казалось мало. Чайный клипер все был у него перед глазами. Стройный, белопарусный, он летел по океану как на крыльях, чуть кренясь при свежем ветре, и резал морские волны острым форштевнем.
В мастерской стало скучно: всё одно и то же, все горбились над полотнами, терпеливо выкраивая, сшивая и оканчивая их. Работа была кропотливой, утомительной.
Егора звал морской простор. Как ему хотелось поплавать на корабле, узнать вкус соленой воды, ощутить грудью упругие ветры всех направлений и широт, с быстротой бывалого моряка взлететь по вантам на реи и, повинуясь команде, брать или отдавать рифы[5].
Но как скажешь об этом Зосиме Иринеевичу, который уже видит Егора будущим владельцем маленькой парусной, продолжателем семейного ремесла? Дед с каждым годом все стареет и собирается уйти на покой, передав дело в надежные руки своего наследника.
А как сказать об этом матери, которая души не чает в сыне, привыкла видеть его каждый день и каждый час возле себя! Она все еще считает Егора маленьким и слабым, нуждающимся в материнских наставлениях: «Егорушко, не ходи купаться, не дай бог, утонешь! Вода в Двине шальная, быстрая, кругом вьюны… Егорушко, не промочи ноги, Егорушко, не пей воды из реки, а пей дома квас или клюквенную водицу… Егорушко, не водись с озорниками, соломбальскими да архангельскими ухорезами… Не дай бог, излупят, рубаху новую порвут!», хотя теперь Егор мог в ребячьей потасовке постоять за себя и проучить кого следовало своими кулачищами.
Да, тесно и скучно было в избяных стенах, и даже парусная не манила его, как прежде. Егора тянуло на пристань, где ключом кипела портовая суматошная жизнь: разгружались парусники, гремели по тесовым настилам телеги, остро пахло соленой треской. Бородатые грузчики — дрягили — катили по сходням пузатые бочки, таскали на своих крепких спинах тюки и ящики с разными товарами. Иноземные матросы с пестрыми шейными платками, со шкиперскими бородками, дымя носогрейками, насмешливо поглядывали на всю эту суету. Звучали на судах команды, звякали судовые колокола, гремели якорные цепи. Извозчики кричали на лошадей, понукая их, грузчики ругались грубо, по-мужицки…
Волны бились о причалы, посвистывал ветер с устья, солнце выбиралось из-за облаков — и жарко вспыхивали купола собора, а потом солнце пряталось.
Это — жизнь! Не то что в парусной, где мастера, как в церкви, боятся сказать лишнее слово: дед не любит праздной болтовни.
ГЛАВА ВТОРАЯ
После ильина дня, когда паруса для шхуны купца Чекуева были готовы, дед Зосима подъехал к крыльцу мастерской на телеге.
— Егор, помоги вынести паруса, — сказал он внуку.
Егор и Яков принесли и старательно уложили в телегу перевязанные веревками кипы.
День был ясный и прохладный. После первых ильинских гроз небо радовало глаз спокойной синевой. По нему неторопливо плыли белые рыхлые облака. Дед посмотрел на небо.
— Сегодня дождя не будет. Не зря сказано: «До ильи поп дождя не умолит, а посля ильи баба фартуком нагонит». Всю неделю лило, как из ушата… Ну поехали, Егор. Садись в передок, бери вожжи.
Дед, покряхтывая, тоже взобрался на воз, свесил ноги в пропитанных дегтем бахилах.
— Давай правь к Соборной пристани, — распорядился он.
По кривым соломбальским улочкам выехали к деревянному мосту через Кузнечиху, переправились на другой берег и вскоре втянулись на людный и оживленный Троицкий проспект. По сторонам его выстроились в ряд купеческие особняки и деревянные дома с бакалейными, мануфактурными, москательными лавками, трактирами и чайными. На булыжной мостовой телегу трясло, копыта лошади высекали подковами искры.
С Троицкого повернули направо и по широкому тесовому настилу спустились к пристани.
Шхуна купца Чекуева из Онеги стояла на якоре поодаль от причала.
Перед въездом на причал телега остановилась на обочине мостовой, и дед пошел разузнать, нет ли тут свободного карбаса или лодки, чтобы отвезти паруса на корабль.
Егор с любопытством следил за суетой на пристани. Дрягили в холщовых затасканных рубахах и домотканых штанах, в порыжелых стоптанных сапогах и опорках носили с подъехавших подвод тюки и ящики на двухмачтовый парусник Соловецкого монастыря. Рядом с этим парусником стоял другой, поменьше. К нему вереницей тянулись на посадку паломники — богомольцы, направлявшиеся на Соловки. На палубе стоял монах в подряснике, с обнаженной плешивой головой, и что-то говорил богомольцам, тыча длинной рукой на открытый люк. С котомками за плечами, с узелками, дорожными плетеными корзинами, усталые, с бледными, но оживленными лицами, богомольные пассажиры, суетясь, втягивались в люк.
Дальше, у конца причала, стояла трехмачтовая шхуна. На нее артель дрягилей грузила мешки с зерном.
Подошел дед.
— Нашел карбасок, — сказал он.
Зосима Иринеевич взял лошадь под уздцы и повел ее к левой боковой стенке пристани, где его поджидал речной карбас. Хозяин посудины, кегостровец[6], рыжий мужик в поддевке и высоких сапогах-вытяжках помог им спустить в карбас паруса и сел на весла. Дед тоже сошел в карбас и, сев на корме, сказал Егору:
— Вон там, на берегу, видишь коновязь? Разнуздай коня, дай ему сена и жди меня. От лошади не отходи.
Егору очень хотелось тоже побывать на шхуне, однако оставить подводу было не на кого, и он послушно кивнул. Привязав лошадь к коновязи, Егор дал ей сена.
— Эй, молодец! — окликнул его рослый мужик в парусиновой куртке и сапогах-броднях, подвязанных у колен ремешками. — Кого ждешь?
— Деда, — ответил Егор. — На шхуну уплыл. Скоро вернется.
— Твой конь?
— Наш.
— Перевези-ко мне кладь вон от того амбара на пристань. Видишь бот у правой стенки?
— Бот-то вижу, — сказал Егор. — Да дед велел мне ждать тут.
— Чего стоять зря? Я ведь заплачу, не даром.
Егор поколебался, еще раз глянул в карие улыбчивые глаза моложавого мужика и стал отвязывать повод.
— Ладно. Услужу тебе. Уж так и быть…
Поехали к амбару, что стоял на угоре, близ берега.
— Ты что, хозяин того бота? — спросил Егор.
— Нет. Я кормщик. Хозяин в трактире чаи гоняет. А ты чей будешь?
— Пустошный. Дед у меня в Соломбале парусную держит. А отец с Новой Земли с промыслу не вернулся…
— Не вернулся, значит, — помолчав, сказал кормщик с бота. — Жаль… А деда как звать-величать?
— Зосима Иринеевич Кропотов.