— Этот только и умеет, что пыль в глаза пускать! Он скорей с голоду подохнет, чем работать пойдет.
— Но он же торговлей промышляет, — пытается выгородить Лукингера Катарина, — и что ты к нему придираешься?
— Торговлей, говоришь? А чем он торгует, хотел бы я знать?
— И он всегда аккуратно платит за себя, чего о других нельзя сказать, — возражает ему девушка.
Намек этот относится к товарищам Фердинанда по работе, к тем, кто ночлежничает в этом трактире, и у него уже готов ответ:
— Ясно, сперва они Лукингеру все проигрывают, а потом им за вино платить нечем.
— Не садились бы играть, раз не умеют, — продолжает Катарина защищать гостя, который ее балует комплиментами.
— Об игре ты бы лучше не говорила, — ставит Фердинанд Катарину на место. — В картах ты все равно ничего не смыслишь. Этого никто не переиграет, скажу я тебе. Когда он и дармоед этот, Адамек, садятся за карточный стол, третьему крышка.
— Но ты-то ему никогда не проигрываешь? — сердито вставляет Катарина.
— Еще бы! — самодовольно ухмыляясь, отвечает Фердинанд. — Это потому, что я пассую, даже когда у меня все козыри на руках. Я-то знаю что к чему, меня они не обведут.
— Это верно, — парирует Катарина. — Тебя никто не обведет, особливо когда дело идет о деньгах.
Однако, по правде сказать, Фердинанд не так уж уверен в своем превосходстве над Лукингером, как он это сейчас пытается изобразить. В пристройке, где он ночует, порой заходит разговор об этом Лукингере. Все его знают: и завзятые игроки, и те, что из-под полы торгуют всяким сомнительным товаром, и те, что ночами шатаются по темным улочкам. Лукингер всюду поспевает, везде верховодит. Видели его с богато одетыми женщинами и в компании людей, которые быстро разбогатели, но и в компании таких, о которых все знают — подонки.
А один из ночлежников, тот, что уже лет шесть в этой пристройке ночует и никак оттуда не съедет — должно быть, уже в привычку вошла такая цыганская жизнь, — сказал однажды о Лукингере:
«Он знает, какими кривыми путями люди после войны деньги добывали. Сам, так сказать, видел, как люди вверх поднимались. А когда много про все эти вещи знаешь, тоже можно прокормиться».
Но больше всего тревожат Фердинанда рассказы о победах Лукингера над женщинами. Но разве он может сказать Катарине об этом? Или предостеречь ее? Еще не хватало! Ей-то он никогда не покажет, что она имеет над ним власть и что он боится потерять ее!
Чем, собственно, господин Лукингер живет — этого Катарина, трактирная судомойка и служанка, и, правда, не знала. Одет он был всегда хорошо, разве что чересчур уж по самой последней моде, а это мало подходило к такому пригородному заведению, в каком служила Кати. Некоторые посетители обращались к Лукингеру со сдержанной и даже чуть боязливой вежливостью, хотя за глаза обзывали его «мануфактурщиком» или просто «кобелем».
Торговлей он промышлял, это было точно известно, и к ярмарке, что устраивалась весной и осенью на берегу Дуная, снабжал многих балаганщиков мануфактурой. Он и раньше был связан с торговлей текстильным товаром. Даже учился этому делу. А потом бросил, потому что, как однажды обмолвился, на этом и гульдена не заработаешь.
Ну а так как толк в мануфактуре он знал, у него всегда на руках имелся отрез-другой для продажи.
— А это тоже кое-что дает, — добавлял он ухмыляясь.
Поговаривали, будто у него был ход к контрабандному товару, который, несмотря на самый строгий контроль, всевозможными путями, в том числе и по Дунаю, попадал в страну. Но о подобных возможностях Катарина Китцбергер даже не подозревала. Она только чувствовала, что молодой человек, как говорится, «положил на нее глаз», частенько думала о нем, а Фердинанду старалась виду не подавать.
Об остальных посетителях, которые время от времени подъезжали к ней, Кати и не вспоминала. У тех что? Мотоцикл или какой-нибудь другой спорт на уме, и их ухаживание, хотя они и слыли городскими парнями, было таким же пресным и скучным, как Фердинандова любовь.
Порой Катарина присматривалась к тому, как Лукингер и Адамек играли в карты, а когда она подходила ближе, то слышала, как бывалый дунайский матрос рассказывал Мануфактурщику о будапештских борделях. Ей бы не следовало такое слушать, но, после того как старик выпивал свою порцию рома, он рассказывал так цветисто, что было бы жаль — да простит ей господь подобное прегрешение — упустить то или иное красочное словечко.
Лукингер только ухмылялся при этом, а заметив, что Катарина прислушивается, делал вид, будто упрекает Адамека:
— Да потише ты!
Адамек, притворяясь, что только теперь заметил Катарину, восклицал с нарочитым испугом:
— Батюшки мои, а я и не заметил, что мы тут с тобой не одни!
Но когда девушка отходила подальше, он язвил:
— Попалась рыбка, только поспевай сачок подводить. Должно быть, Фердинанд с ней только «Отче наш» и читает. Но вот что я тебе скажу: девку в работу брать надо, а то она уплывет и от тебя и от этого Фердинанда.
— Сама просится, чтоб ее опозорили, голову потеряла, — задумчиво произнес Лукингер. — Да на кой она мне? От него она уплывет, а у меня на шее повиснет.
Позднее, когда у Адамека уже осоловели глаза, Лукингер вдруг резко приказал засыпавшему за столом старику:
— Давай, тащи еще один пузырек!
Но Адамек поежился и даже состроил недовольную физиономию.
— Что у меня склад, по-твоему? — возразил он.
— Литр рома для тебя заказан напротив, у бакалейщика, — добавил Лукингер.
Но старый матрос только простонал:
— Один литр рома! Это что ж, задаром получается. Я-то годами дрожал от страха, чтобы они ничего не нашли, а теперь отдавай за один-единственный литр рома?
— Это не первый литр, который я тебе ставлю, — строго ответил Лукингер. — Ты ко мне с этим не лезь. — Приметив, что старик еле-еле на ногах держится, он тут же добавил: — И сегодня еще с тобой выпьем.
Адамек заказал еще «сто грамм», но, прежде чем выпить, ненадолго вышел. Вернулся он весь посеревший, руки дрожат, что-то сунул Лукингеру в руку и поскорей — за стакан. Дрожь тут же прекратилась. Однако в этот вечер он не порозовел, как обычно, от выпитого стаканчика. Опьянение, словно тяжелый кошмар, навалилось на старика. Он сидел, весь скрючившись, закатывал глаза и в конце концов уронил голову на стол, да так и остался лежать среди лужиц разлитого вина.
— Что это с ним? — испуганно спросила Катарина. — Он болен, да?
— Какое там! — отвечал Лукингер. — Неужели вы и в самом деле не понимаете, фрейлейн Кати?
Девушка не на шутку испугалась. Старый Адамек всегда уверял, что пьет стаканчик-другой только так, чтобы согреться.
— Эй, ты! — прикрикнул на пьяницу Лукингер. — Вставай, а то тебя Кветочин заберет. (Так звали официального представителя Попечительства по делам алкоголиков. И всех, у кого было рыльце в пушку, бросало в дрожь при одном упоминании его имени.) Адамек, тяжело поднявшись, побрел к дверям.
— Давай, давай, поторапливайся, а то он тебя и впрямь заберет, — покрикивал на пьяницу Лукингер.
«Неужели, — думала Катарина, глядя ему вслед, — это тот самый приветливый старичок, который первым заглядывает по утрам в трактир и который так славно рассказывает о своих плаваниях по Дунаю? Тот самый, что так весело расписывал свои будапештские приключения в мирные времена?»
Бедная Катарина! Она и не подозревала, что за два крейцера Адамек расскажет вам любые небылицы, а за «сто грамм» рома наврет такого, что уши вянут, а в публичных домах, которые он так красочно расписывал, все выглядит далеко не так романтично. Там не люди, а звери и пьяный разгул.
— Пойдем прогуляемся! — нашептывает ей тем временем Лукингер. — Ночь, луна…
— Ишь, чего выдумали! — неуверенно отвечает девушка. — Мне ж нельзя.
«Еще кривляется», — думает Лукингер и тут же заискивающе добавляет:
— Твой Ферди сегодня в ночную работает, это я уже давно высчитал. Я там в садике подожду, — говорит он и уходит, с удовлетворением отметив, что Кати опять покраснела.
Она только взглянула на него, так и не сказав ничего определенного, но он уже знал — она придет. Он стоит в тени огромного каштана, прислонившись к забору. Забор, сбитый из разрезанных пополам молодых сосенок, пошатывается, и Мануфактурщик пробует, крепко ли держатся колья.
«В Иннском районе или у Мельничного рынка такой забор давно бы разобрали, — весело думает Лукингер. — Ни одна драка без хорошего колышка не обойдется. Да, но у кого башка такой колышек выдержит, тот должен быть из крепкого матерьяльца скроен».
В мансардном окошке зажегся свет, выглянула Катарина, и Лукингер тихо свистнул. Девушка кивнула. Свет скоро погас.
Медленно шли они вдоль берега вниз по течению. Катарина взяла своего кавалера под руку, но чинно держалась в отдалении. Небольшие низкие домики в стороне как бы пригнулись еще ниже. Парочка прошла под мостом, наверху грохотал городской транспорт, заставлявший могучие своды тихо содрогаться. Вскоре у реки все стихло. Теперь они шли мимо скамеек, расставленных на высоком берегу. Все они были заняты — из трактиров сюда устремились влюбленные и сидели на них, будто ласточки, ни одна пара не замечала соседнюю. С реки дул теплый ветерок, и далеко-далеко перекликались запоздавшие дикие утки, улетавшие на юг. Внизу, у самой воды, шелестели ивы.
— И куда это вы меня завели? — не без страха спросила Катарина, вспомнив, что не раз слышала, что здесь, внизу, бывает, и насильничают. — А вдруг с нами что-нибудь случится? — тут же добавила она, желая показать, что его-то она не боится.
— Да что тут с нами может случиться? — игриво ответил Лукингер, крепче прижимая ее руку.
Кати не отнимала руки. Но он с досадой почувствовал, что она дрожит.
«Вот уж кого нельзя спускать с крючка!» — подумал он и громко сказал:
— Давно уже мечтал я вот так пройтись с тобой совсем один.
— Вам и некогда подумать обо мне, — заметила она недоверчиво. — Уж не говорили бы лучше.
— Клянусь честью, — шепотом поклялся он, привлекая ее к себе.
С другого берега нет-нет да заглядывали на эту сторону лучи фар и фонарей, но теперь наша парочка ушла уже довольно далеко, здесь луга подступали к самой реке — все погрузилось в темноту. За городом на сталелитейном заводе домна, должно быть, выдала очередную плавку. На небе стояло зарево, мрачно отсвечивавшее в мягких дунайских волнах.
Лукингер увлек Катарину на ближайшую скамью. Она вздохнула, и он снова почувствовал, как по ее телу пробежала дрожь. Ивы перешептывались над водой. За черневшим на другом берегу лесом упала звезда.
— Пожелай себе что-нибудь, — сказал он и про себя добавил: «Вот удивишься-то, как скоро все сбудется». Она склонила голову к нему на плечо, и теперь ее усилившаяся дрожь была ему уже приятна. Он сунул руку в карман и достал пузырек, который ему передал Адамек. Прежде чем девушка успела опомниться, он, обхватив ее за плечи, стряхнул несколько капелек из пузырька в вырез на ее груди.
— Батюшки, что это у вас? — пробормотала Катарина, жадно вдыхая распространившийся аромат. — Это ж чистые розы!
Дурманящий запах контрабандного розового масла поднимался от ее груди, сливаясь с терпким запахом ив и речной прохладой.
Лукингер самодовольно ухмылялся. «Знала бы, что Адамек в окурке за щекой или еще где пронес товар, не нюхала бы так вожделенно».
А Катарине казалось, что мимо, шурша платьями, проплывают прекрасные дамы и от них исходит этот пьянящий аромат. И она сама такая же, как они, даже еще прекрасней. Сколько уж она живет в этом городе, но впервые в жизни вдыхает такой аромат. Так пахнуть могло только от женщин, которых она видела в мечтах. Где-то далеко-далеко остался трактир, все ее мысли, все чувства были поглощены ароматом роз.
В нем как бы сосредоточилась вся ее тоска по иной жизни, той, какую она видела в кино, где было много красивых женщин в роскошных платьях. И все мужчины преклонялись перед ними. На столах сверкают высокие бокалы, совсем без ручек, и прекрасные дамы смеются, и весь мир принадлежит им. Они танцуют до самого утра, а потом их в автомобилях отвозят домой. Сколько раз она слышала, как самым что ни на есть бедным девчонкам выпадал счастливый билет, сколько раз сама видела на картинках невесту всю в белом, с длинным шлейфом, — от слез не удержишься. И чем ниже тебе приходится нагибаться в будни, тем прекраснее сказки, которые являются в мечтах. И всякий раз от них как бы пахнет розами — белыми, алыми, желтыми. Везде и всюду стоит запах роз!
С легким содроганием чувствует она, что Лукингер делается все настойчивее, и только один раз, когда она уже ни в чем не отказывает ему, она вспоминает Фердинанда. Но в этих мыслях нет ничего от раскаяния, только какая-то режущая, пронизанная ненавистью боль.
— Ты, ты! — только и шепчет она, обнимая Лукингера.
Вся ночь была исполнена сладким томлением, шелестом ив и мерцанием звезд. Катарина и смеялась, и плакала, и желала только одного — чтобы счастью этому не было конца.
В каком-то пьяном упоении возвращалась она домой. Его сильная рука словно несла ее, Катарина все время ощущала его близость. Дунай казался ей безбрежным морем. Любовные парочки на скамейках застыли как изваяния.
— В воскресенье у нас ярмарка, — сказал он прощаясь. — Вместе сходим.
Во время весенней ярмарки Кати даже выйти из трактира не могла — столько было посетителей. Со злостью выглядывала она по ночам из своего окошка и смотрела на парочки внизу. И только один раз Фердинанд принес ей пакетик конфет и весь вечер потом ворчал — до чего же все дорого!
Поднявшись к себе в мансарду, Катарина сняла рубашку и вымылась холодной водой.
Она уже давно лежала в постели, но каморка все еще пахла розами. Внезапно ее охватил испуг, что запах этот так никогда и не выветрится. Катарина спустилась по лестнице и спрятала свою рубашку в стенной шкаф, где стояла бочка с молодым вином и хранились всякие хозяйственные тряпки. Пусть рубашка здесь и лежит! Всякий раз, когда она будет занята на особенно грязной работе, она будет прибегать сюда, отодвинет тряпье — и все ее счастье, все ее розы снова будут с ней.
— Поедем с тобой к моему товарищу из Ульрихсберга. Он себе там за Кацбахом дом построил, — сказал Фердинанд, и она поняла, что ему очень важно, чтобы они поехали туда вместе. Так они и отправились берегом вниз по течению. Река сверкала на солнце, и, хотя стояла уже ранняя осень, Дунай казался серым, как весной, когда он несет с собой снежные воды.
— Там впереди река от дождей разлилась, — сказал Фердинанд Лойбенедер, как всегда деловито. — Луга под водой стоят. Придется нам кружным путем идти.
Катарина прекрасно знала, что, говоря о лугах, он имеет в виду крапиву, хворост и всякую грязь, нанесенную водой. Ах, а она-то при этом думала о плакучих ивах и о бархатных ночах!
Легкая дрожь пробежала по ее телу — они как раз проходили мимо того места, где несколько дней назад она побывала ночью с Лукингером. Но сейчас был ясный солнечный день. Катарина старалась ступать как можно бережнее, будто боялась спугнуть жгучие воспоминания, прикасаясь ногой к нежным луговым травинкам.
— Теперь-то у него самое трудное позади, — слышит она голос Фердинанда. — Но поработать ему пришлось, пока крышу навел, в своем доме живет и на нас, ночлежников, сверху поплевывает. И кусок земли у него при доме — картошку может посадить. Что ни говори, а своя крыша над головой лучше, чем век скитаться по чужим углам.
Катарина хорошо знала, что за этими словами скрывается давнишняя мечта Фердинанда обрести свой дом, — пусть это будет хотя бы маленькая халупа.
— Разрешили бы хоть сарай какой построить, покуда лучшего ничего нет. Не разрешают ведь. А как бы хорошо было — выдался часик свободный, ты и работаешь, а когда в ночную — весь день мог бы вкалывать.
Катарина слушала его краем уха. Свой дом? Да кому не хочется свой дом иметь? Но разве можно только о своем доме думать? А молодость твоя? И пожить и погулять ведь хочется. Мечта о своем доме — разве ее руками потрогаешь, когда лежишь наверху в каморке и только и думаешь, что могла бы вот быть такой же девчонкой, какие в обед с пляжа прибегают и требуют лимонаду им подать.
Они свернули в тенистую долину. Вдоль развороченной тяжелыми фурами дороги росла крапива, репейник. Новые дома, похожие как близнецы друг на друга — все из шлакового кирпича, стояли подальше внизу под красными черепичными крышами и еще не были оштукатурены. Всюду виднелись огромные кучи грунта — еще не кончили выкапывать подвалы, кое-где попадались чугунные колонки — не у всех поселенцев хватило денег на водопровод.
— Сервус, Ферди, — приветствовал свежеиспеченный домовладелец Франц Бруннбауэр своих гостей. — Давно пора вам заглянуть к нам.
— Ты-то вон уже выбрался из грязи, Бруннбауэр, — отвечал Фердинанд. — А меня зависть разбирает.
— Ну, ну, из грязи-то я еще, как видишь, не выбрался, — рассмеялся Бруннбауэр, оглядывая свою грязную рабочую одежду. На нем были резиновые сапоги, доверху вымазанные в земле.
— Проклятый суглинок, никак от него не отделаешься. Когда траншеи под фундамент копали — ни одна лопата его не брала, а как только дождичком побрызгает — разъезжается под ногами. Немалый срок пройдет, покуда тут что-нибудь вырастет.
Чуть ниже самого дома Бруннбауэр возвел каменную стенку и теперь распределял грунт, вынутый из-под дома, по всему участку, которому в будущем предстояло превратиться в садик.
В самом доме готовы были кухня и одна комната.
— Подождать надо, когда деньги за отпуск заплатят, а потом будем ждать, когда премиальные в рождество получим — иначе концы с концами не сведешь. — Присматриваясь к Катарине, которой в легоньких туфельках пришлось пробираться по глине, он продолжал: — Вот если б и жена зарабатывала… Но тут никогда не знаешь, где выгадаешь, а где прогадаешь. Наймется жена на работу — деньги в дом идут, а самой ее дома нету. А ежели за всякую мелкую работу по дому еще и платить, то не на что и сам дом построить.
Мужчины все говорили и говорили, что-то без конца подсчитывая. Фрау Бруннбауэр лишь изредка вставляла словечко. Вовсе без денег, конечно, ничего не построишь, говорил ее муж, во всяком случае, за участок надо сразу заплатить, да и материал на стропила надо где-нибудь подешевле достать, а не на лесопилке. Тут надо ушки на макушке держать — смотришь, где-нибудь ветер лес повалил или жучок завелся, значит, там подешевле продают — надо, мол, скорее с рук сбыть. Вот так шаг за шагом и берешь одну ступеньку за другой.
— А мы оба молодые, кое-что могли бы достичь! — воскликнул Фердинанд, и голос его задрожал от воодушевления. — Работать не поленились бы.
Катарина почувствовала, что фрау Бруннбауэр смотрит на нее. И в этом взгляде было и немного иронии и немного сочувствия.
— Да, уж тут надо жилы иметь, что твой баран, — подтвердил Бруннбауэр. — Годик-другой ничего себе нельзя позволять.
— Годик-другой, говоришь, — не без злорадства вставила его жена, — больно долго у тебя эти годики тянутся.
— Вечно ты хнычешь, — набросился на нее муж.