Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Предчувствие: Антология «шестой волны» - Андрей Геннадьевич Лазарчук на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Город брал курс на Запад, но Запада не было; Город растворялся в Океане, отмывался, становился гладким и маленьким. Движения Города теряли скорость и направление, сам Город терял вес, объём и плотность. Бунт не встречал сознательного сопротивления, проваливался в вязкое непонимание. Тот, кому душа хотела молиться — бесстрашный, но и беззащитный, — упал в грязь, смешался с нею и возродился по-прежнему бессильным. Той, которую душа хотела любить, никогда не было. Но был спазм вдохновения: душа молилась и любила, молится и любит, и никогда нет ей ответа, и просьба её затухает в том, что не есть ни твердь, ни хлябь, ни тьма, ни свет…

Чувствуя лёгкость падения, поднял голову (к небу):

Зарница?…

Карина Шаинян

Малина

Нашла почти целый свитер. Помнится, такие были в моде лет за пятьдесят до Пришествия — пушистая шерсть и на груди вышивка. Хороший свитер, тёплый. Была пара дырок на рукаве, заштопала, а пятна крови и мазута кое-как отмыла, не до конца, конечно, ну да кто сейчас на это смотрит. Зато вышивка сохранилась — такими ярко-малиновыми бусинами. А главное, тёплый, длинный. Хозяева одежду дают, но жёсткую, колючую, и не греет она почти. Сейчас эту пластмассовую хламиду сниму и в свитер залезу…

Поудобнее устраиваюсь на матрасе и думаю: сходить в обновке покрасоваться или перемещатель включить. Пожалуй, перемещатель. Всё равно темно на улице и смотреть некому — все по блокам сидят с перемещателями, одни Хозяева летают, а Хозяевам на то, как мы выглядим, наплевать. Слегка дёргаю себя за ухо, и перемещатель включается…

* * *

И вот мы раскачиваемся, озираясь, чтобы не засекли взрослые. Поймают — будут ругаться. Одного пацана вообще заставили заново вкапывать: он железяку так расшатал, что она уже падала…

Ворона с Дианкой спрыгивают с железки, а я не успеваю. В ухо впиваются горячие сухие пальцы, щёку обдаёт перегаром.

— Ой, дядь Амерхан, пусти-пустииии!

— Мммалина, — грозно рычат за спиной, — малина. Мммаме.

По газетному кульку расползаются грязно-розовые, красные, фиолетовые пятна, одуряюще пахнет солнечным садом. Дядя Амерхан, длинный и тощий, нависает над нами, покачивается, седые усы хищно шевелятся. Он запускает тёмную ладонь в кулёк и вытаскивает горсть малины. По пальцам течёт горячий сок.

Мы берём по ягоде. Юлька-Ворона давит смешок, закрываясь ладонью.

— Мммалина, — мычит дядя Амерхан, — ммаме моей малину… отнесите. Мне самому стыдно.

Мама Амерхана — крохотная сухонькая старушка, похожая на бело-голубую птицу, и голос у неё птичий. Строгое недоброе лицо и острый язык. Она редко выходит на улицу, а если уж выходит, то сразу начинает пророчить конец света. Мы её боимся и не любим. Прячем руки за спину, хихикаем, отнекиваемся, но дядя Амерхан уже всунул мне газетный кулёк, придётся идти.

Стоим под дверью, перешёптываемся, толкаем друг друга локтями. Дианка давит на кнопку звонка и, взвизгнув, бежит вниз. Юлька, покраснев, летит за ней, а я остаюсь. Хватаю ртом горячий воздух, от прижатого к груди кулька по пушистому свитеру расплываются пятна. За дверью шелестят шаги. Положить малину на коврик и убежать. Но дверь уже открывается, из тёмной прихожей тянет сладковато-прохладным, химическим.

— Опять? — сердито спрашивает старуха. Я молча киваю. — Опять? Да сколько ж ты будешь сюда ходить, бесстыжая тварь?! — старуха срывается на визг, а я, почти теряя сознание от ужаса, зажмурившись, протягиваю ей кулёк.

Мокрая газета расползается, на порог с сухим пластмассовым треском сыплются красные бусины.

— Перестань сюда ходить, — воет старуха, — оставь меня в покое, не носи кульки эти шайтановы, уйди-и-и-и!

Я кубарем скатываюсь по лестнице, в спину мне кричат:

— Скажи, пусть домой идёт, что ж он позорит меня, пускай домой идёт…

Я отлепляю от свитера кусок газеты. В малиновом соке расплывается заголовок: «Лингвист Юлия Вороненке пытается расшифровать язык Хозяев». Вытираю о штаны ошмётки малины, смешанные с типографской краской, мимолётно жалею, что не надела лёгкую майку, — тепло всё-таки, надо же было модничать, а теперь под мышками мокро, то ли от жары, то ли от страха. Ещё раз отряхиваюсь, делаю независимое лицо и выхожу во двор.

— Я только прощения прошу, — проникновенно объясняет девчонкам алкоголик.

— Дядь Амерхан, она говорит, чтоб вы домой шли.

— Э-э-э, — он машет рукой и, ссутулившись, тяжело кренясь на бок, уходит.

Мы молчим. Юлька пинает железяку, а Дианка возит палочкой по грязи.

— Пойдёмте лучше орехи обносить.

— Я не могу со двора, мне ещё с сестрой гулять. У неё жених… — Дианка изображает презрение, и мы с Юлькой тоже. Дианкина мама отправляет её со старшей сестрой, когда та идёт на свидание. Чтоб присматривала.

— Может, в резиночку? — тоскливо предлагает Юлька.

— Она чокнутая, — говорит Юлька между прыжками.

— Нет, она ведьма, — возражает Дианка, — она моей бабушке говорила — к ней духи ходят.

— Какие, к чёрту, духи? — спрашиваю я. В животе холодно, натянутая резинка режет ноги.

— Ну… — Дианка оглядывается и продолжает шёпотом: — Души… умерших…

Юлька вертит пальцем у виска и спотыкается.

— Мне бабушка говорила, — оправдывается Дианка.

— Твоя очередь, — Юлька влезает в резинку и убирает влажные волосы со лба, — а эта бабка просто чокнутая. И дядя Амерхан — алкаш.

— Юлька, ты кем будешь, когда вырастешь? — зачем-то спрашиваю я.

— Филологом, — гордо отвечает Ворона.

Я молчу, делаю вид, что поняла.

— А я знаю, — говорит Дианка, — это всякие иностранные языки учить.

— Вроде того, — лениво отвечает Юлька, — ты прыгай, прыгай.

Дианка прыгает. Толстая черно-рыжая коса хлопает по спине.

* * *

Заело. Заело перемещатель, точно. Который раз в ту же историю попадаю, надоело, ухо уже болит из-за этого алкаша. Надо на улицу сходить.

У подъезда мусорная куча, от неё тянет сладковато-прохладным, химическим. Холодный ветер гоняет обрывки газет. Раз уж вышла — посмотреть, что пишут… Давно всё ясно, было Пришествие, появились Хозяева, ну и чёрт с ними. А эти всё пишут и пишут, непонятно, где время берут, перемещателей им не выдали, что ли? «Лингвист Юлия Вороненко пытается расшифровать язык Хозяев». Знакомое имя… Охота ей возиться, кому он нужен, этот язык, если Хозяева наш знают…

Пробираюсь по тёмной улице. Ну и грязищу развели, по колено, и холодно… Сумасшедший в канаве ворочается… Бросаю газету. Неохота никуда идти, где же Хозяева?

Из переулка вылетает пластиковая бело-голубая птица. Ну наконец-то… Хозяин зависает передо мной, из ящичка на груди металлически чирикает:

— Еды? Одежды?

— У меня перемещатель заело, — на всякий случай заискивающе улыбаюсь.

Хозяин кивает, вцепляется лапами в волосы, голову пронзает короткая боль.

— Может быть, еды? Одеяло? Что-нибудь выпить?

— Нет, спасибо, — я отворачиваюсь от навязчивой птицы.

— М-м-мне выпить, — раздаётся из канавы.

— Всего хорошего, — чирикает Хозяин и зависает рядом с пьяницей.

Доносится озадаченное посвистывание. Чем-то этот алкаш Хозяина смущает…

— Перемещатель? — наконец неуверенно спрашивает птица. — Снабдить вас перемещателем?

— М-мне не надо. Мне только выпить.

С лёгким хлопком в воздухе появляется бутылка и валится в канаву. Хозяин неловко разворачивается, задевает острой кромкой крыла мой свитер и улетает. С порванной нити сыплются малиновые бусины, подскакивают с сухим треском на щербатом асфальте. Сумасшедший падает на колени, бросив бутылку, подбирает бусины сухими тёмными пальцами.

— М-м-малина-а, — мычит он, — м-м-маме… малина…

Я смотрю, как он подбирает обрывок газеты, сворачивает в кулёк, запихивает в него бусины. Мне холодно в пластиковой хламиде, перемещатель уже починен, ну его к чёрту, этого алкаша, что я здесь делаю? Домой надо идти. Отступаю, но что-то в канаве привлекает внимание. Тяну клочок пушистой светлой ткани; сзади шумно дышит бродяга, дёргает меня за рукав, о чём-то просит. Я отбрыкиваюсь, вытаскиваю из-под завалов мусора свою добычу и бегу домой.

На редкость удачный день. Перемещатель наконец-то починили, да ещё и свитер нашла. Помнится, такие были в моде лет за пятьдесят до Пришествия — пушистая шерсть и на груди вышивка бусинами и бисером. Хороший свитер, тёплый. Грязноват, но не беда, постираю. Да и кто нынче на это смотрит? Зато вышивка почти сохранилась. Сейчас переоденусь и включу перемещатель. Жёсткая ткань хламидки задевает издёрганное ухо, и я морщусь. Ну ничего, главное, перемещатель теперь не заедает.

Юрий Гордиенко

Мы нарисовали небо

Любимой книгой Шалвы была повесть «День ремесленника», рождённая ещё в конце тысячелетия согдианским поэтом Пехлеви. Он берёг страницы, как мог, оборачивал томик в пергамент, но бумага всё равно желтела со временем, а края страниц стали серыми от бесконечного перелистывания.

Других книг Шалва почти не читал. Не то чтобы ему не нравилась современная литература Побережья, но никакой «музыки» он в ней не находил.

Вообще-то музыкой Шалве заниматься было особенно и некогда. Разве в выходные. В будни он с утра растягивал мехи, наблюдая за термостатом, чтобы в горне всё время поддерживался тот «волшебный» жар, при котором рождается их знаменитый металл, лучшее железо на Побережье, слава и гордость Хеттэбета.

Ближе к полудню приходил Панкрат, сонно оглядывал заготовки, пробовал на вкус шихту, гремел щипцами, бросал в огонь ароматные травы. И настолько сильный дух шёл от них, что до заката к храму никто не подходил ближе чем на стадий. Панкрат был настоящий халкид, магистр металлов. И священное железо, и красная податливая медь, и серое олово в его расплаве становились необыкновенной чистоты. Но для этого нужен был именно тот огонь, который раздувал и поддерживал Шалва.

Впрочем, Шалве не нравилось, как называли их ремесло на Побережье — халкид. И не потому, что музыки в этом названии не было, а просто из врождённой горделивости коренного горца, который с трудом помнит язык предков, но каждый раз брезгливо морщится, когда произносит слова на всеобщем.

Хха-Ввал-Ки, «медный бог». Именно так звучало имя его рода, оно же — название родового ремесла и пароль-заклинание, в котором был сокрыт тысячелетний опыт древних металлургов. И его собственное имя, как имя братьев, отца и деда, на родном наречии звучало так же, как шипение и харканье огненного клинка, опускаемого в прозрачную родниковую воду, — кх-ха-вл-кхи. Это уже на Побережье он стал Шалвой; всеобщий язык совсем не походил на музыку.

После обеда, состоящего неизменно из лепёшек овечьего сыра и прохладного тёмного пива, Шалва бросал мехи и становился у горна. Тот самый, нужный, жар уже жил своей жизнью, не позволяя углям остывать. Иногда Шалве казалось, что в горне пляшут странные огненные человечки — вот карикатурные ножки и ручки, вот кружок головы размером с дирхем. Они танцевали в извилистом круге, переступая с ноги на ногу, и вроде бы что-то пели.

Шалва добавлял в горн шихту медленно, по кусочку, завороженно наблюдая при этом, как человечки, один за другим, ныряют в мягкое железо. Поверхность заготовки темнела, бралась коркой, но Шалва поворачивал брусок щипцами на длинной ручке, и цвет металла снова становился ярким.

Алан и Руслан, двухметровые братья-близнецы, прозванные за глаза Молотком и Кувалдой, приходили в храм только после обеда, к моменту, когда заготовки уже рдели закатным цветом. Человечков в горне они не замечали, а над рассказами Шалвы посмеивались.

Шалва этому не удивлялся. Работа близнецов была мало связана с рождением металла. Лишь когда Шалва с Панкратом осторожно вытягивали заготовки из горна и железо, темнея на глазах, остывало, братья придавали благородному, всё ещё податливому металлу законченный вид: будь то плуг, коса, серп, клинок или подкова.

И тогда музыка становилась громче. Кроме привычного шипения, тонкого гудения пламени, сопения Панкрата, прикорнувшего в углу до следующей закладки, в храме теперь вовсю звенели колокола и барабаны. У-ух! Бил молот Руслана-Кувалды, который был пошире в плечах и на добрый палец выше. Дзинь-дзинь — вторили звоночками инструменты Алана-Молотка, более проворного и ловкого.

Конечно же они любили свою работу, и не только из-за ощутимой денежной выгоды. Кузнецов на Побережье уважали. Но всё же для них это была просто работа.

А вот Шалва жил своим ремеслом, и не в смысле тех двухсот дирхемов, которые выручал за сороковню. Да, на них можно было жить безбедно, а чуть поднакопив, купить дом с участком или небольшое торговое судно. Но дело в другом. Привкус холодного железа был, казалось, ещё в молоке его матери. Для родного племени Шалвы этот металл был священным элементом жизни, символом власти человека над безумствами природы. Младший из рода просто следовал велению крови предков, несмотря на то что мир давно заполонили композиты, кремний, органика. Всё это не имело «музыки» внутри. А железо жило и дышало, и вера в него не исчезла из душ людей. Просто стала религией, традицией, не чуждой даже тем, кто давно забыл о своих корнях.

И поэтому их ремесло всё ещё имело ценность. Особенно на Побережье, где своих мастеров учить было некому. Поэтому и сходились сюда с гор, и из-за Понта, и с окрестных степей, и с загорных земель те, кому в наследство досталось ремесло, превратившееся из будничного в священное, — рождение металла. Шипение и харканье клинка, опущенного в воду.

А под вечер, когда в кадке у входа стыли закатными каплями выкованные за день предметы, приходил пятый. Имени его никто не знал, поэтому звали его просто: Пятый. Он приносил с собою ужин на пятерых, бутыль молодого вина из Картли и новую песню. Песню полагалось петь после ужина, размеренно читая слоги под внутреннюю музыку. Получалось всегда: к концу дня созвучие нот слагалось для каждого в храме в одну мелодию.

Уже после песни Панкрат доставал из своего мешочка буркун-траву из прошлогодних сборов, набивал трубку вишневого дерева, прикуривал от последнего уголька в горне и пускал трубку по кругу. И тогда усталость от проведённого дня исчезала напрочь. Каждый из Пятерых вспоминал что-то, что щемило в сердце. Шалва — дымную лачугу под скалой, храм в их деревне, где дед учил его держать пламя ровно, идеально ровно, так, будто воздух не движется нигде в обитаемом мире. Алан и Руслан, те видели бескрайнее пастбище и дудку деда Баадура, звуки которой растекались за дальние ущелья, обволакивая хребет за хребтом. Панкрат же, и без того пребывающий в вечном полусне, зрел бесконечную синь морской глади, изрезанный скалами берег и белый мрамор эллинских храмов, где под чарующую мелодию танцевали юные гречанки. И только видения Пятого оставались тайной — он был немым и не мог о них поведать.

Так проходил каждый из девяти будних дней, словно кто-то записал их на ветхую киноплёнку и крутит с утра до вечера. Выходные же Шалва, если выпадала не его очередь стоять на рынке, посвящал любимому занятию.

Получая расчёт у Панкрата каждую девятницу, Шалва шёл к духанщику и покупал у того с десяток больших листов хорошей мелованной бумаги, цветные мелки и краски. Затем он брёл в свою лачугу с низким потолком, расстилал на широкой лавке набитый соломой тюфяк, выпивал на ночь кружку козьего молока и заваливался спать. В это время Алан и Руслан добирались до ближайшего портового кабака и упивались вдрызг, тиская мощными лапами моряцких подруг (сказано ведь: девятница-развратница). Панкрат рассказывал на ночь сказку своим внукам, затем выходил посмотреть на звёзды: с возрастом его одолевала бессонница, тем более что он умудрялся выспаться днём в храме. Пятый же пропадал из Хеттэбета неведомо куда, обычно до утра.

Рано утром десятого дня, в здешних краях именуемого «шабат»… Так вот, рано утром, пока Побережье ещё видело десятые сны, а светило лишь слегка окрашивало оконечность бухты в розовые тона, Шалва прихватывал в походную котомку свёрнутые в рулон листы, краски, мелки, четверть хлеба, пару луковиц и сыр — и отправлялся прочь от моря, вверх, к пастбищам в предгорье, за дальний ручей.

Путь туда был непростым, но Шалва родился и вырос в горах, поэтому добирался до места быстро. Там, среди вздыбившихся камней прибрежного хребта, сочилась зеленью вечно молодая трава, среди которой то тут, то там вспыхивали огоньки горных цветов: синие, красные, белые, лиловые. Побережье лежало внизу узкой полоской, начинавшейся на восходе и убегавшей в закат. Хеттэбет сверху казался игрушечным. Обострённое зрение горца выхватывало из общей картины поочерёдно пристани, базар, затем перебиралось выше, к храму. Отсюда белое округлое здание с задымлённой крышей было не больше горошины или морского перла, какие часто привозили с Понта торговцы. Оно, казалось, висело, не опираясь на фундамент: светило поднималось выше, земля в долине прогревалась, и снизу колыхалось марево нагретого воздуха.

Дальше, за Побережьем, была сплошная синь, в ветреные дни подёрнутая белой рябью. Где-то там, Шалва знал об этом из рассказов бывалых моряков, лежали земли за Понтом, сказочные и далёкие. Древняя Эллада, откуда родом был Панкрат, хищная и ненасытная Порта, под чьим протекторатом находилось Побережье, и далее — Подгория, Иберия, Аскония, Шем, Галлахэдовы земли и Западные острова.

Забираясь по выходным в горы, Шалва иногда мечтал о том, что когда-нибудь накопит столько денег, что сможет нанять трёхмачтовое судно и посетить все известные страны, выведать секреты тамошних мастеров, чтобы затем вернуться и создать чудесный металл невиданной чистоты, сочетающий в себе свойства всех сразу. Он должен быть текучим, как ртуть; холодным и твёрдым, как железо; блестящим, как золото; податливым, как медь, и незаметным, как олово. Такой металл нельзя будет продать, им будут украшать храмы, он будет жить собственной жизнью.

А пока Шалва садился на плоский нагретый камень у ручья, раскладывал краски и мелки, брал лист бумаги и рисовал. Иногда это были холодные мглистые горы его родины, иногда — окружающий пейзаж с овцами на лугу или дымные припортовые лачуги Хеттэбета. Задумавшись о странах за Понтом, Шалва пытался изобразить их на холсте, причём сначала рисовал море, корабли на нём, паруса, полные ветра. Затем возникали краски, краски, краски… Невообразимое кружение красок в карнавальной пляске.

Если смешать сок чистотела с хорошо прокалённой охрой, получалось нарисовать горн, и волшебный огонь, и металл в нём. Было это обычно пополудни, когда Шалва уже настолько увлекался рисованием, что забывал про обед, про чистую прохладную воду из ручья, лишь изредка облизывая шершавым языком потрескавшиеся губы. А в пламени, как и в том, настоящем, горне, что в храме, неистово плясали человечки, круг за кругом, ныряя затем поочередно в огонь вокруг рдевшей алым заготовки.

Приходил он в себя, когда тени ровными полосками ложились на луг, а светило клонилось к закатной оконечности бухты. Картина получалась отменной, словно живой. Шалва встряхивал головой, и вечер оживал, переходя с бумаги на Побережье. К этому моменту внутри него полыхало пламя жарче самого горнового жара. Гасил он его по-разному. Чаще — в духане, за пивом, оставляя в засаленном халате духанщика дирхем за дирхемом и наблюдая, как мир вокруг постепенно становится плоским.

Иногда это были посиделки у Панкрата за травяным чаем или вполовину разбавленным водой розовым вином. Внуки играли вокруг стола в хоп-даль-хоп или в салки, а Панкрат всё рассказывал и рассказывал свои бесконечные истории. То о десятилетней войне, начавшейся с яблока, то о злом правителе острова, собиравшем дань юными воинами да девами, то о золотом руне. Шалва любил слушать, как Панкрат, поначалу покряхтывая, в середине рассказа вдруг превращался в молодого горячего юношу, словно сам совершал подвиги и общался с богами, здесь и сейчас. Словно бы его слегка сгорбленные плечи вдруг расправлялись, волосы снова становились цвета воронова крыла, а глаза загорались горновым огнём.

Время от времени к Панкрату приезжали гости из-за Понта: сыновья с невестками ли, дочери ли с зятьями, и тогда в его доме становилось слишком шумно. В такие вечера десятого дня Шалва заглядывал к Алану и Руслану, и они вместе отправлялись в порт, захватив игральные кости. Шалва играл редко, потому что почти всегда выигрывал. Братья же, напротив, обычно продувались вчистую. Вместе они составляли отличную троицу, одновременно опустошавшую карманы портовых завсегдатаев и вновь наполнявшую их звонкой монетой. Как говорится, никто не уходил обиженным, разве что изрядно напившимся.

В несчётный, одиннадцатый, день Шалва никогда не поднимался за ручей. Он предпочитал, по обычаю горцев, заниматься домашним хозяйством. Иногда подправит крыльцо, иногда вычистит у коз, которые в будние дни были предоставлены сами себе, скача по окрестным холмам и привлекая охочих до бесплатного ужина бродяг. Молоко козы давали отменное, целебное. Поутру одиннадцатого дня хорошо было выгнать из себя перебродивший хмель, опрокинув большую кружку холодного козьего молока. До вечера Шалва погружался в нехлопотные домашние дела, часто и надолго прерываясь на мечтания и размышления. Вечером же пораньше ложился спать, чтобы, по обычаю, к утру новой десятницы, только рассветёт, быть в храме.

Кроме путешествия по дальним странам, у Шалвы была ещё одна заветная мечта. Рано или поздно он хотел скопить денег, вернуться на родину и выстроить собственный храм на соседнем с их аулом склоне. Пройдут годы, и вокруг храма вырастет новый аул, аул его рода, и его правнуки будут бегать через ущелье играть с правнуками его братьев, и окрепнет род Хха-ввал-ки. Тогда не станут младшие сыновья уходить из дому в поисках работы, а дочерей выдавать за женихов из дальних земель, потому что из множества аулов встанет государство Хха-ввал-ки, где каждый будет равным в труде и достатке.

Знал Шалва и то, что этой мечте не суждено сбыться. С Побережья никто и никогда не возвращался. Так было всегда, с тех пор как поднялись горы и наполнились моря.

Об этом рассказал ему Панкрат, ещё тогда, когда совсем юный Шалва спустился с гор в поисках работы.



Поделиться книгой:

На главную
Назад