До этого Обри не имел возможности изучать характер лорда Рутвена, и теперь он нашел, что многие поступки лорда, представшие его взору, позволяют сделать различные выводы из вроде бы очевидных мотивов его поведения. Щедрость его спутника была беспредельной; являвшиеся к нему лентяи, бродяги, нищие получали подаяние, которое значительно превосходило их сиюминутные нужды. Однако Обри не мог не заметить, что милосердие лорда не распространялось на попавших в беду добродетельных людей (ибо и добродетель может быть подвержена превратностям судьбы). Таковые отсылались прочь с плохо скрываемой насмешкой. Но если какой-нибудь мот приходил просить подаяния для удовлетворения не насущных нужд, но своей страсти, или чтобы еще глубже погрузиться в бездну порока, то его награждали с безграничной щедростью. Обри, впрочем, отнес это за счет того, что разврату присуще обычно самое низменное упрямство, тогда как находящейся в нужде добродетели всегда сопутствует стыдливость. Было одно обстоятельство в щедрости его светлости, которое все более и более впечатляло Обри: все, кого он облагодетельствовал, со временем обнаруживали, что на его дарах лежит некое проклятие; несчастные либо оказывались на эшафоте, либо впадали в еще более беспросветную и унизительную нищету. В Брюсселе и других городах, через которые они проезжали, Обри поражался страстности, с которой его спутник искал средоточия всевозможных модных пороков. Донельзя воодушевленный, он подходил к игорному столу, делал ставки и всегда оказывался в большом выигрыше, если только его соперником не был какой-нибудь известный шулер. В этом случае лорд терял более, чем выигрывал, но всегда с неизменным равнодушием, с каким он вообще смотрел на окружавшее его общество. Иначе было, когда ему противостоял неоперившийся юноша или незадачливый отец многочисленного семейства; тут каждое желание лорда, казалось, становилось законом для фортуны, его всегдашняя небрежная рассеянность исчезала, и в глазах загорались хищные огоньки, как у кошки, играющей с полузадушенной мышью. В каждом городе он оставлял разоренного молодого богача, проклинавшего в тюремном одиночестве судьбу, которая свела его с этим демоном, тогда как многие отцы сидели, обезумев, под безмолвными, но красноречивыми взглядами своих голодных чад; от былой роскоши у них не оставалось ни фартинга, чтобы купить даже самое необходимое. От игорного стола он не брал ничего, но тут же проигрывал свои деньги разорителю многих, причем последний золотой мог быть вырван из судорожно сжатых пальцев неискушенного: возможно, это было результатом некоторых познаний, уступавших, однако, ухищрениям более опытных игроков. Обри часто испытывал желание объяснить это своему другу и убедить его отказаться от щедрости и развлечений, что приводят к крушению всего и не служат к его собственной выгоде. День за днем юноша откладывал этот разговор, надеясь, что друг предоставит ему возможность для открытой, честной беседы, но, к сожалению, этого не происходило. Лорд Рутвен, находился ли он в своей карете или совершал прогулку по живописным диким местам, всегда оставался неизменен: глаза его говорили еще менее, чем губы, и хотя Обри постоянно пребывал вблизи предмета своего любопытства, он так и не смог найти удовлетворительную разгадку; его волнение лишь возрастало от тщетных попыток проникнуть в тайну, которая начала представляться его пылкому воображению чем-то сверхъестественным.
Вскоре они прибыли в Рим, и Обри на время потерял своего спутника из виду: лорд ежедневно посещал утренние собрания у одной итальянской графини, а Обри блуждал в поисках достопримечательностей другого, почти исчезнувшего города. Пока он предавался этим занятиям, пришли некоторые письма из Англии, которые он распечатал со страстным нетерпением. Первое было от его сестры и дышало любовью, другие от опекунов, и, прочтя их, Обри ужаснулся. Прежде его уже посещали мысли, что лорд Рутвен одержим некой злой силой, письма же представляли вполне убедительные тому доказательства. Опекуны требовали, чтобы юноша немедленно расстался со своим другом, и утверждали, что характер последнего ужасно порочен, что его развращающему влиянию невозможно противостоять и именно это делает его необузданные наклонности чрезвычайно опасными для общества. Было обнаружено, что его видимое презрение к распутнице происходило не из ненависти к ее характеру, но что подлинное удовольствие он получал лишь тогда, когда его жертва и соучастница во грехе бывала свергнута с высот незапятнанной непорочности вниз, в глубочайшую пропасть бесславия и разврата. Все женщины, которых он добивался, очевидно стоявшие на вершине своей добродетели, после его отъезда сбросили маски и не постыдились выставить на всеобщее обозрение всю омерзительность своих пороков.
Обри решился порвать с человеком, в чьем нравственном облике не было ни одной привлекательной черты. Желая сыскать к тому благовидный предлог, Обри еще теснее сблизился со своим спутником и продолжил наблюдать за ним, не упуская ни одного, даже мимолетного, штриха. Он стал посещать дом графини и вскоре заметил, что лорд намеревается воспользоваться неопытностью ее дочери. В Италии редко встретишь в светских кругах молодую девушку, и потому лорд вынашивал свои замыслы в строжайшей тайне. Но Обри удалось разгадать его уловки, и вскоре он узнал, что назначено свидание, которое почти наверняка погубит невинную, хотя и легкомысленную девушку. Обри поспешил к лорду и без обиняков расспросил его о намерениях относительно юной графини, не скрывая, что знает о свидании, назначенном как раз в предстоящую ночь. Лорд Рутвен ответил, что его намерения таковы, каковы и должны быть при подобных обстоятельствах. Обри поинтересовался, не предполагает ли его светлость жениться на девушке. Вместо ответа лорд расхохотался. Вернувшись к себе, Обри письменно уведомил лорда, что остаток путешествия им придется совершить порознь. Велев слуге подыскать новое пристанище, он поехал к матери девушки и сообщил ей все, что знал, о взаимоотношениях между ее дочерью и лордом Рутвеном и обрисовал ей характер его светлости в целом. Свидание было предотвращено. На следующий день лорд Рутвен через слугу передал, что против отъезда Обри возражений не имеет, однако никак не намекнул, что догадывается о том, кто разрушил его замыслы.
Из Рима Обри отправился в Грецию и, пересекши полуостров, вскоре прибыл в Афины. Остановившись в доме одного грека, он занялся изучением полуистлевших обломков былой славы, которые, словно стыдясь того, что запечатлели деяния свободных людей перед рабами, спрятались под слоем пыли и разноцветных лишайников. В том же доме жила молодая девушка, чья утонченная красота могла бы послужить образцом для художника, вознамерившегося запечатлеть на холсте воздаяние, обещанное правоверным в магометанском раю,{4} если бы не ее выразительные глаза, которые выдавали в ней создание, имеющее душу. Танцевала ли девушка на равнине, ступала ли на горный склон — она несомненно была много прекрасней газели, ибо кто променял бы эти глаза — глаза одухотворенной природы — на сонный, сладострастный взгляд животного, который по вкусу лишь эпикурейцу? Ианфа{5} легкой поступью часто сопровождала Обри в его поисках древностей, и он, позабыв о неразгаданных надписях, с восхищением любовался красотой ее форм, когда она, порхая будто сильфида, гонялась за пестрой кашмирской бабочкой. Ее взметнувшиеся локоны то вспыхивали, то гасли, переливаясь под лучами солнца, и вполне можно простить рассеянность антиквара, который забывал о драгоценных табличках, прояснявших тот или иной отрывок из Павсания{6}. Но к чему пытаться описать чары, которым легко поддается всякий, но которые никто не может постичь? Это были невинность, молодость и красота, не потерявшие своей естественности в переполненных гостиных и душных бальных залах. Пока Обри зарисовывал руины, над набросками которых ему хотелось бы впоследствии проводить часы раздумья, Ианфа стояла рядом, наблюдая, как под его карандашом проступают на бумаге картины родного ей края. Девушка рассказывала ему о хороводах на лугу, вспоминала о свадьбах, которые ей доводилось видеть еще в детстве, живописуя их в сияющих красках юной памяти, а затем обращалась к темам, сильнее всего впечатлившим ее ум, и пересказывала истории о сверхъестественном, которые слышала от няни. Обри поневоле заражался ее искренней верой в эти истории. И часто, когда она рассказывала о живом вампире, который подолгу пребывал в кругу родных и друзей, каждый год вынужденный питаться кровью красивых женщин, чтобы еще на несколько месяцев продлить себе жизнь, Обри холодел от ужаса, хотя и пытался высмеять наивную веру девушки в страшные сказки. Ианфа, возражая, называла имена стариков, которые в конце концов обнаруживали в своем окружении вампира после того, как их родственники и дети были найдены мертвыми с отметиной дьявольского укуса. Она заклинала его поверить, ибо те, кто осмеливался сомневаться в их существовании, всегда получали доказательство и принуждены были с растерзанным горестью сердцем признать это за истину. Девушка подробно описала обычный вид этих чудовищ, и, слушая ее, Обри со все возраставшим ужасом узнавал портрет лорда Рутвена. Он уговаривал Ианфу отбросить пустые страхи, но сам не переставал дивиться многочисленным совпадениям, подтверждавшим его догадки о сверхъестественной власти лорда
Обри все сильнее привязывался к Ианфе; ее невинность, столь непохожая на притворную добродетель женщин, среди которых он надеялся найти воплощение своих любовных мечтаний, победила его сердце; и хотя мысль о женитьбе благовоспитанного англичанина на необразованной гречанке казалась ему нелепой, он находил себя все более и более влюбленным в чудесное создание, которое видел перед собой. Иногда он покидал ее на некоторое время и отправлялся на поиски какой-либо антикварной редкости с намерением не возвращаться домой, пока его цель не будет достигнута; однако он всякий раз оказывался неспособным сосредоточиться на окружавших его руинах, поскольку в мыслях своих лелеял облик, уже давно безраздельно владевший им. Ианфа не ведала о его любви и, как и прежде, хранила детскую непосредственность. Она неохотно расставалась с Обри, но лишь потому что видела в нем спутника, в сопровождении которого могла посещать излюбленные ею окрестности, в то время как он зарисовывал или расчищал обломки, избежавшие всесокрушительного действия времени. Девушка не преминула также передать родителям, что Обри не верит рассказам о вампирах. Побледнев от ужаса при одном лишь упоминании об этих существах, родители Ианфы, приводя множество примеров, тщетно старались переубедить его.
Вскоре после этого Обри вознамерился совершить поездку, которая должна была продлиться несколько часов. Когда родители девушки услышали название местности, куда он хотел отправиться, они принялись в один голос умолять его не задерживаться там до позднего вечера, ибо путь пролегал через лес, куда ни один местный житель не отваживался ступить после захода солнца. Они рассказали, что в лесу этом по ночам устраивают свои оргии вампиры, и горе тому, кто отважится пересечь их тропу. Обри не воспринял всерьез этих предупреждений и постарался высмеять наивную веру в вампиров, но, заметив, какой ужас вызвали у родителей Ианфы его насмешки над сверхъестественными адскими силами, при одном упоминании которых кровь стыла в их жилах, юноша замолчал.
На следующее утро Обри отправился в путь один, без сопровождения; он был удивлен, заметив, сколь унылы лица его хозяев, и понял, что именно его насмешка над их верой в этих ужасных демонов служит тому причиной. Едва он сел в седло, Ианфа подошла к нему и
Обри пролежал несколько дней в жару; он часто бредил и звал то лорда Рутвена, то Ианфу; в силу какой-то необъяснимой связи он
Рассудок Обри значительно ослаб после пережитого потрясения. Молодой человек, казалось, навсегда утратил бодрость духа. Подобно лорду Рутвену, он искал теперь уединения и тишины. Но возможно ли было сыскать их в Афинах? Когда он посещал древние руины, где часто бывал прежде, ему чудилось, будто Ианфа стоит рядом с ним, когда уходил в леса — Ианфа, казалось, легкой поступью бродила между деревьев, собирая скромные фиалки. Затем его расстроенному воображению она вдруг представлялась бледной, с прокушенным горлом и отрешенной улыбкой на устах. Несчастный собрался покинуть края, где все вызывало в нем такие горькие воспоминания. Он предложил лорду Рутвену, считая себя обязанным ему за его заботливый уход во время болезни, посетить те области Греции, в которых они еще не бывали. Они путешествовали повсюду и посетили все достойные обозрения места, но, кажется, словно не замечали того, что видели. Они были наслышаны о разбойниках, но мало-помалу стали забывать о предупреждениях, считая, что это выдумки проводников, которые толками о мнимых опасностях желают побудить путешественников к большей щедрости. Итак, пренебрегши советами местных жителей, они отправились в путь с немногими сопровождающими, которые служили скорее проводниками, чем охраной. Достигнув узкого ущелья, по дну которого, усеянному огромными валунами, сорвавшимися со склонов, бежал ручей, путешественники вынуждены были раскаяться в своем легкомыслии, ибо, едва вся партия проникла в ущелье, над их головами засвистели пули и эхо выстрелов раскатилось меж каменных стен. Проводники тут же отбежали назад и, спрятавшись за камнями, открыли огонь в том направлении, откуда раздались выстрелы. Лорд Рутвен и Обри, последовав примеру провожатых, укрылись за спасительным изгибом ущелья; но затем, устыдившись того, что отступили перед противником, который криками ликования возглашал о своем преимуществе, и, предвидя неизбежное кровопролитие в случае, если разбойники вскарабкаются на скалу и нападут с тыла, они решились броситься вперед и настичь врага. Едва лишь они оставили укрытие, лорд Рутвен был ранен в плечо и упал наземь. Обри поспешил к своему спутнику; не обращая внимания ни на перестрелку, ни на грозившую ему самому опасность, он вскоре с удивлением увидел вокруг лица разбойников; проводники, едва заметив, что лорд Рутвен ранен, тут же побросали оружие и сдались.
Пообещав разбойникам большое вознаграждение, Обри убедил их сопроводить своего раненого друга до ближайшей хижины; согласившись на выкуп, он был избавлен от их докуки: лишь у входа в хижину была выставлена охрана до тех пор, пока один из разбойников не вернулся с суммой, о которой распорядился Обри. Лорд
— Помогите мне! Вы можете спасти меня — и даже более чем спасти; кончиной своей я обеспокоен так же мало, как мимолетностью этого дня. Но вы можете спасти мою честь, честь вашего друга!
— Как я могу это сделать? Скажите, я исполню все, что должно! — отозвался Обри.
— Я нуждаюсь в самой малости. Жизнь моя убывает, и я не могу объяснить всего. Но если вы скроете все, что знаете обо мне, честь моя будет спасена от позорной молвы; и если о моей смерти некоторое время не будут знать в Англии, тогда — тогда я спасен.
— О ней никто не узнает, — заверил Обри.
— Поклянитесь! — воскликнул умирающий, приподнимаясь на постели в порыве величайшего волнения. — Поклянитесь всем, что есть сокровенного в вашей душе, всем, за что вы опасаетесь, что ровно один год и один день вы никому ничего не расскажете ни о моих преступлениях, ни о моей смерти — ни одному живому существу, ни при каких обстоятельствах, что бы ни случилось и что бы вы ни увидели.
Глаза лорда, казалось, готовы были вылезти из орбит.
— Клянусь! — сказал Обри. С хохотом лорд откинулся на подушку и испустил дух.
Обри удалился, чтобы отдохнуть, но сон бежал от него. Многие обстоятельства, сопутствовавшие его знакомству с этим человеком, неизвестно почему будоражили ум юноши; о данной им клятве он вспоминал с содроганием, как если бы она должна была навлечь на него некие ужасные последствия. Поднявшись рано утром, он уже собрался было вернуться в хижину, где оставил покойного, когда встретившийся ему разбойник сказал, что после ухода Обри он и его товарищи, исполняя обещание, данное его светлости, отнесли тело лорда на вершину ближайшей горы и оставили там в бледном сиянии восходящего месяца. Обри был потрясен; взяв с собой нескольких человек, решился он идти с ними и предать покойного земле. Но, когда они поднялись на вершину, он не обнаружил ни тела, ни одежды, хотя разбойники клялись, что это та самая гора, где они оставили умершего. Некоторое время Обри терялся в догадках, но в конце концов заключил, что разбойники похитили и тайно погребли покойного, дабы присвоить его платье.
Не в силах задерживаться долее в стране, где он пережил столько злоключений и где душу его охватывало суеверное уныние, Обри переехал в Смирну{7}. В ожидании судна, на котором можно было бы отплыть в Отранто{8} или Неаполь, он занялся приведением в порядок вещей, доставшихся ему после кончины лорда. Среди них он обнаружил небольшой сундук, где хранилось оружие, годное, чтобы насмерть поразить жертву. Это были кинжалы и ятаганы{9}. Осторожно поворачивая их и рассматривая диковинные очертания, Обри с удивлением обнаружил ножны, орнамент на которых был точь-в-точь как на рукоятке кинжала, подобранного им в ту роковую ночь в лесной хижине. Он вздрогнул. Спеша удостовериться в своей правоте, он достал оружие, и можно вообразить себе его ужас, когда он заметил, что клинок в точности повторяет причудливую линию ножен. Взор его, прикованный к кинжалу, не нуждался в дальнейших подтверждениях; и все же Обри не желал верить своим глазам. Однако совпадение очертаний ножен и клинка и одинаковый орнамент на ножнах и рукоятке кинжала служили неопровержимыми доказательствами, не оставлявшими места сомнениям; и тут и там виднелись следы крови.
Обри покинул Смирну. Проезжая по пути домой через Рим, он первым делом попытался разузнать что-либо о юной девушке, которую ему удалось похитить из силков развратника. Ему сообщили, что родителей ее постигло несчастье и они впали в нищету, а о девушке со времени отъезда его светлости никто ничего не слышал. У Обри едва ум не помутился от столь часто повторявшихся ужасных событий; он опасался, что юная леди стала жертвой того, кто погубил Ианфу. Обри сделался мрачен и молчалив и был занят лишь тем, что торопил возничих, дабы из-за промедления не утратить еще одно дорогое существо. Он прибыл в Кале; бриз, словно повинуясь его воле, скоро доставил корабль к берегам Англии. Обри поспешил ступить под кров отчего дома и там, в нежных объятиях своей сестры, как будто позабыл о печальных переживаниях. Если прежде он был привязан к ней как к милому ребенку, то теперь в ее проступавшей женственности он обрел удовольствие дружбы.
Мисс Обри не обладала той чарующей красотой, что приковывает взоры и вызывает восхищение в великосветских гостиных. Ей не был присущ тот поверхностный блеск, который так часто можно встретить в переполненных разгоряченными толпами бальных залах. Легкомыслие никогда не сквозило в ее голубых глазах; в них читалась очаровательная меланхолия, происходившая, казалось, не из несчастья, а из некоего сокровенного чувства, испытываемого душой, которой ведомы иные, более светлые обители. Ее поступь не отличалась той легкостью, с которой девицы преследуют бабочку или устремляются к пестрому цветку, но соответствовала ее всегда спокойному, задумчивому настроению. Когда она бывала одна, ее лицо никогда не озарялось улыбкой радости; но, когда брат одаривал ее любовью и забывал в ее обществе о горестях, разрушивших его покой, — кто мог бы променять ее улыбку на улыбку распутницы? Казалось, ее глаза и лицо в такие мгновения озарял свет ее собственной духовной родины. Мисс Обри было около восемнадцати. Ее еще не представили свету: опекуны дожидались возвращения с континента брата, который мог бы оказывать ей покровительство. Решили, что в ближайший же официальный прием при дворе девушка вступит в «этот суетный мир»{10}. Обри, конечно, предпочел бы оставаться в своем родном гнезде, предаваясь унынию. Он не испытывал теперь интереса к легкомысленным удовольствия модных чудаков, так как его ум терзали события прошлого. Тем не менее он согласился пожертвовать собственным покоем ради заботы о сестре. Вскоре они приехали в город и занялись приготовлениями к предстоявшему торжеству.
В залах было многолюдно: собраний не устраивалось давно, и всякий, чье сердце жаждало королевской улыбки, торопился поспеть сюда. Обри приехал вместе с сестрой. Он стоял в стороне, безразличный ко всему вокруг, и вспоминал, что именно здесь он впервые встретился с лордом Рутвеном. Вдруг кто-то крепко сжал ему руку и знакомый голос произнес: «Помните о своей клятве!» Обри едва нашел в себе силы обернуться, ожидая увидеть восставший из могилы грозный призрак. Неподалеку от него во плоти стоял его прежний спутник. Обри чуть не лишился чувств и был вынужден опереться на руку стоявшего с ним рядом знакомого. Пробравшись сквозь толпу к выходу, он бросился к своей карете и направился домой. Торопливыми шагами ходил он по комнате, стиснув голову руками, словно боялся, что одолевавшие его мысли могут вырваться наружу. Лорд Рутвен снова здесь — события стали принимать ужасный оборот — кинжал — данная лорду клятва… Обри сердился на самого себя, он не верил собственным глазам — возможно ли, чтобы мертвец восстал?! Не воображение ли вызвало призрак человека, о котором он постоянно размышлял? Не может быть, чтобы это случилось наяву. Обри решил не избегать общества. Он хотел было навести справки о лорде Рутвене, но само это имя замирало у него на устах, и ему не удалось собрать никаких сведений. Несколько дней спустя он повез сестру на прием, который устраивала их близкая родственница. Оставив мисс Обри под покровительством почтенной матроны, он уединился в соседней комнате и всецело отдался своим мучительным думам. Наконец, заметив, что общество начинает расходиться, он встряхнулся, воротился в залу и нашел сестру окруженной тесным кольцом беседующих. Пытаясь пробиться к ней, он попросил одного джентльмена уступить дорогу. Тот обернулся — и Обри узнал ненавистные ему черты. Ринувшись вперед, Обри схватил сестру за руку и поспешно вывел на улицу. У входа в ожидании господ теснились слуги. Минуя их толпу, он снова услышал, как знакомый голос шепнул ему: «Помните о своей клятве!» Обри, не осмеливаясь оглянуться, поторопил сестру, и вскоре они оказались дома.
Обри был близок к помешательству. Он и раньше только и думал, что о лорде Рутвене, теперь же мысли о воскресшем чудовище целиком поглотили его рассудок. Сестре он почти перестал уделять внимание; напрасно девушка пыталась выяснить у брата, в чем причина его странного поведения. К ее ужасу, Обри бормотал в ответ что-то невнятное. Чем больше он размышлял, тем больше путались его мысли. Данная им клятва ужасала его: может ли он позволить мертвецу бродить по свету и нести погибель близким его сердцу, не пытаясь пресечь его путь? Даже его сестра могла стать жертвой призрака! Но, если он нарушит клятву и выскажет свои подозрения, — кто поверит ему? Он мог бы своей рукой освободить мир от этого изверга, но тот явно глумился над смертью. Целыми днями Обри просиживал в своей комнате, не видясь ни с кем, кроме сестры. Она приносила ему пищу и со слезами на глазах
Желая оградить юношу от оскорблений и страданий, ежедневно испытываемых им на улицах, а также скрыть от сторонних взглядов признаки его вероятного безумия, они пригласили в дом врача, который должен был постоянно за ним наблюдать.
Обри почти не замечал его присутствия. Ум его был занят одной-единственной ужасной мыслью. Наконец он стал вести себя так нелепо, что его заперли в комнате. Там он лежал целыми днями, безнадежно погруженный в тоску. Он выглядел истощенным, глаза его приобрели стеклянный блеск. Только в присутствии сестры он преображался, показывая, что не утратил окончательно памяти и способности любить. Когда она заходила к нему, он вскакивал, хватал ее за руки и, устремив на нее взгляд, повергавший ее в отчаяние, заклинал: «Остерегайся его! Если ты все еще любишь меня — не подходи к нему!» Она пыталась узнать, кого же брат имеет в виду, но он только повторял: «О, верь мне, верь!» — и снова погружался в тоску, из которой даже она бессильна была его вывести. Так прошло много месяцев. Год почти истек, Обри сделался не таким рассеянным и мрачным, и опекуны начали замечать, что он по нескольку раз в день пересчитывает что-то на пальцах и при этом улыбается.
Условленный срок близился к концу. Как-то, в последний день года, в комнату к юноше вошел один из опекунов и, обращаясь к врачу, выразил сожаление о том, что тот находится в столь прискорбном состоянии как раз накануне свадьбы мисс Обри. Молодой человек встревожился и спросил, за кого сестра выходит замуж. Собеседники, обрадовавшись, что к Обри возвращается разум, который, как они опасались, навсегда покинул его, назвали имя графа Марсдена. Обри остался доволен, так как подумал, будто речь идет о юном графе Марсдене, с которым он не раз встречался в свете и который был известен своими высокими достоинствами. К удивлению родных, он заявил, что хочет присутствовать на свадьбе сестры, и выразил желание немедленно ее видеть.
Опекуны ничего не ответили, но через пять минут сестра уже была у него в комнате. Растроганный ее нежной улыбкой, Обри обнял сестру и расцеловал в обе щеки, мокрые от слез умиления, вызванных сознанием того, что брат вновь обретает способность любить. Он заговорил с ней, по обыкновению, с нежностью и благословил ее предстоящий союз с человеком столь выдающегося положения и достоинств. Внезапно, заметив медальон у нее на груди, он открыл его и увидел изображение чудовища, которое имело столь долгое влияние на его жизнь. В ярости он схватил портрет, швырнул на пол и принялся топтать ногами. Девушка спросила, чем ему не по нраву ее будущий муж. Обри, вперив в нее безумный взор, схватил ее за руки и умолял дать обещание, что она никогда не станет женой этого монстра, ибо… Но он не мог продолжать — он как будто снова услышал голос, приказывавший ему хранить клятву. Обри с испугом оглянулся, думая, что рядом находится лорд Рутвен, но никого не увидел. Тем временем опекуны и врач, которые все слышали и решили, что у него вновь помутился рассудок, поспешно вошли в комнату и разлучили его с девушкой, убедив ее удалиться. Обри упал перед ними на колени и заклинал хотя бы на день отложить свадьбу. Те, воображая, что он безумен, всячески постарались успокоить его и ушли.
На следующий день после приема во дворце лорд Рутвен заезжал к Обри, однако он, как и все прочие, не был принят. Услышав о болезни Обри, лорд Рутвен тотчас понял, что он является тому причиной; когда же он узнал, что молодого человека считают безумным, то с трудом смог скрыть от собеседников свое радостное волнение. Он сделался частым гостем в доме былого спутника, прилежно расспрашивал мисс Обри а здоровье брата, выказывал свою привязанность к нему и тем снискал ее расположение. Кто смог бы противостоять его власти? Искусными и опасными речами он описал себя как человека, который ни в одной душе, населяющей этот мир, не находит сочувствия. Он заверял мисс Обри, что стал ценить жизнь лишь с тех пор, как встретил ее, что ему достаточно лишь слышать от нее слова утешения. Иначе говоря, владел ли он в совершенстве искусством змия или такова была воля судьбы, только лорд Рутвен сумел завоевать привязанность девушки. Графский титул, неожиданно доставшийся ему, и сопутствовавшее званию высокое дипломатическое назначение стали поводом к тому, чтобы ускорить свадьбу, несмотря на расстроенное здоровье брата мисс Обри. Брачные узы должны были связать ее и лорда Рутвена накануне его отбытия на континент.
Когда врач и опекуны ушли и оставили Обри одного, он попытался подкупить слуг, но безуспешно. Он попросил перо и бумагу, ему их подали. Несчастный написал письмо сестре, заклиная девушку ее собственным счастьем, честью и памятью покойных родителей, некогда видевших в ней утешение и надежду семейства, отложить хотя бы на несколько часов свадьбу, которую он осыпал самыми тяжкими проклятиями. Слуги обещали доставить письмо по назначению, однако передали письмо врачу, который не счел нужным тревожить мисс Обри бреднями маньяка.
Всю ночь в доме не спали. Обри с ужасом, который легче вообразить, чем описать, понимал, что идут приготовления к свадьбе. Наступило утро, и он услышал, как подъехали экипажи. Он был близок к неистовству. Наконец сторожившие Обри слуги, поддавшись любопытству, потихоньку ушли, и он остался на попечении одной беспомощной старухи. Воспользовавшись случаем, Обри бросился вон из комнаты и через несколько минут был уже в покоях, где собрались все. Первым его заметил лорд
Слабость Обри возрастала; кровоизлияние вызвало симптомы, свидетельствовавшие о приближении смерти. Обри призвал опекунов сестры и, когда часы пробили полночь, во всех подробностях поведал им историю, уже известную читателю. Тотчас после этого он скончался.
Опекуны поторопились вослед мисс Обри, желая защитить ее, но было уже слишком поздно. Лорд Рутвен исчез; сестра Обри утолила жажду ВАМПИРА!
Джордж Гордон Байрон
<ОГАСТ ДАРВЕЛЛ>{11}
В 17** году, намереваясь побывать в краях, редко посещаемых странниками, я отправился в путь вместе со своим другом; назовем его Огастом Дарвеллом. Он был несколькими годами старше меня, обладал значительным состоянием и происходил из древнего рода. Незаурядный ум позволял ему верно ценить эти преимущества, не умаляя, но и не преувеличивая их важности. Некоторые не совсем обычные обстоятельства его прошлого привлекли мое внимание, возбудили интерес и даже вызвали к нему уважение, чему не мешали ни переменчивость его характера, ни проявлявшееся по временам и граничившее порой с умопомешательством беспокойство.
Я весьма рано вступил в самостоятельную жизнь, но сближение мое с Дарвеллом произошло недавно. Мы учились в одной школе и выбрали один и тот же университет, однако по времени он опережал меня и уже успел с головой окунуться в жизнь так называемого высшего света, в котором я все еще продолжал оставаться новичком. Мне довелось немало слышать о его прошлой и настоящей жизни, и, хотя все эти рассказы содержали множество неувязок и противоречий, в целом у меня создалось впечатление о нем как о личности недюжинного склада — из разряда тех, кто, даже стремясь оставаться в тени, неизменно привлекает к себе внимание. Я старался поддерживать знакомство с ним, добиваясь его дружеского расположения, но последнее казалось недостижимым. Возможно, когда-то он был обуреваем чувствами, которые со временем либо угасли, либо были подавлены; однако я имел достаточно случаев убедиться в их глубине, ибо, даже владея собой, Дарвелл не мог полностью скрыть своих переживаний. Он умел, впрочем, прятать одну страсть под личиной другой таким образом, что было трудно определить истинную природу происходившего в его душе. Оттенки настроений на его лице сменяли друг друга столь стремительно и неуловимо, что казалось невозможным проследить их источник. Было очевидно, что его терзает неисцелимое беспокойство, но страдал ли он от амбиций, любовной страсти, угрызений совести или же был снедаем горем, действовали тут все эти причины вкупе или только одна из них, либо виной всему являлся его болезненный нрав, родственный тайному недугу, — этого я распознать не мог. Порой обстоятельства указывали на ту или иную подоплеку, но, как я уже говорил, первопричины выглядели настолько противоречивыми, так мало согласовались между собой, что назвать какую-либо со всей определенностью было едва ли возможно. Где есть тайна, там обыкновенно предполагают и зло: не знаю, так ли это, но Дарвелла явно окутывала таинственность; я никоим образом не мог определить меру его порочности — да, признаться, и не желал верить в ее существование. Мои попытки сблизиться были встречены им довольно холодно, но я был молод, не терял надежды и наконец добился с его стороны большей общительности и той сдержанной доверительности в беседах на обычные повседневные темы, которая возникает и укрепляется благодаря сходству стремлений и частоте встреч и которая зовется близостью или дружбой — в зависимости от того, какой смысл вкладывать в эти слова.
Дарвеллу уже доводилось немало путешествовать, и я обратился к нему за советом по поводу намеченного мной странствия. Я втайне надеялся уговорить его присоединиться ко мне, и для этой надежды были основания: в нем чувствовалось смутное беспокойство, и, оставаясь холодным ко всему, что его окружало, Дарвелл необыкновенно оживлялся, когда речь шла о путешествиях. Сначала я только намекнул на свое желание, но потом высказал его более определенно: ответ, хотя я и предвидел его, приятно меня удивил. Дарвелл согласился, и после необходимых приготовлений мы отправились в путь. Посетив некоторые страны на юге Европы, мы в соответствии с нашим первоначальным замыслом устремились на Восток; там и произошло событие, ради описания которого я взялся за перо.
Дарвелл, судя по его наружности, в юные годы отличавшийся необычайной крепостью, неожиданно занемог без видимых признаков какого-либо заболевания — у него не было ни кашля, ни лихорадки, но он слабел с каждым днем. В привычках своих он сохранял умеренность, никогда не жаловался на плохое самочувствие или усталость и тем не менее чах, становился все молчаливее, томился бессонницей и под конец так изменился, что я стал не на шутку опасаться за него.
По прибытии в Смирну мы собирались посетить развалины Эфеса и Сард{12}; однако я попытался отговорить Дарвелла от поездки, поскольку он к тому времени очень ослаб. Но Дарвелл, несмотря на то что был сумрачен и подавлен, с лихорадочностью настаивал на исполнении нашего замысла. Хотя я и расценивал предстоявшую поездку как увеселение, малоподходящее для тяжелобольного, спорить было бесполезно, и через несколько дней мы отправились вместе, в сопровождении слуги и одного янычара{13}.
Оставив позади более плодородные окрестности Смирны, мы оказались на полпути к Эфесу. Заброшенная, безлюдная дорога вела через болота и теснины к разрушенному храму Дианы.{14} Неподалеку от храма истлевали лачуги изгнанных христиан да несколько забытых мечетей, хотя и не таких древних, но ввергнутых в совершенное запустение. Внезапно моему другу сделалось так плохо, что нам пришлось остановиться на турецком кладбище, где одни лишь увенчанные тюрбанами надгробия свидетельствовали о некогда теплившейся в этих пустынных краях человеческой жизни. Ближайший караван-сарай остался далеко позади, поблизости не было ни деревушки, ни одинокой лачуги; «город мертвых» стал единственным прибежищем для моего несчастного друга, которому, казалось, вот-вот предстояло войти в число его вечных обитателей.
Я огляделся в поисках более удобного места для отдыха; в отличие от большинства магометанских кладбищ, здесь росло всего несколько разрозненных кипарисов; надгробные плиты по большей части были опрокинуты наземь и выщерблены временем. На одной из них, под самым густым кипарисом, расположился Дарвелл; он полулежал, с трудом опираясь на локоть.
Ему захотелось пить. Я сомневался, что поблизости есть источник, но все же, побуждаемый отчаянием, отправился было на поиски, однако Дарвелл удержал меня. Обернувшись к Сулейману, сопровождавшему нас янычару, который стоял рядом и с невозмутимым видом курил трубку, он сказал: «Сулейман,
— Как вы узнали об этом источнике? — спросил я.
— По нашему местоположению: вы видите сами, что когда-то здесь жили люди, значит, где-то поблизости должна быть вода. К тому же я бывал здесь прежде.
— Вы бывали в этих краях! Почему вы не говорили мне об этом? И что вы делали здесь, где никто не станет задерживаться ни секундой дольше, чем этого требует необходимость?
На этот вопрос он ничего не ответил. Тем временем Сулейман возвратился с водой. Лошадей он оставил у источника, на попечении слуги. Утолив жажду, Дарвелл как будто снова ожил; у меня появилась надежда, что мы продолжим свой путь или по крайней мере сможем возвратиться, и я сделал попытку заговорить с ним об этом. Дарвелл молчал: казалось, он собирается с силами, чтобы ответить.
— Здесь кончаются мое путешествие и моя жизнь, — вымолвил он. — Я пришел сюда, чтобы умереть. Но у меня есть просьба, которая должна быть исполнена, или приказание — именно так следует расценить мое последнее слово. Выполните ли вы его?
— Непременно; но не будем, однако, терять надежды!
— Я ни на что не надеюсь и ничего не желаю, кроме одного: утаить от людей свою кончину.
— Я верю, что все обойдется; вы отдохнете, и мы…
— Молчите! Этого не миновать. Обещайте мне!
— Обещаю.
— Клянитесь именем… — Он проговорил слова страшной клятвы.
— В этом нет нужды — я обещаю исполнить вашу волю, и сомневаться во мне…
— В обещаниях мало проку. Вы должны поклясться.
Я произнес слова клятвы, и это как будто успокоило Дарвелла. Он снял с пальца перстень с печатью, на котором были начертаны арабские письмена, и отдал его мне.
— В девятый день месяца, ровно в полдень… какой это будет месяц, не важно, но день должен быть непременно девятым, — продолжал он, — бросьте этот перстень в соленые воды реки, что впадает в Элевсинскую бухту{15}. День спустя, в то же самое время, вам следует прийти к развалинам храма Цереры и ждать один час.
— Ждать чего?
— Увидите.
— Вы говорите, в девятый день месяца?
— Да, в девятый.
Я сказал ему, что сегодняшний день в месяце как раз девятый. Выражение лица его изменилось, и он умолк. Пока он так сидел, слабея у меня на глазах, на одну из могильных плит неподалеку от нас опустился аист со змеей в клюве; не торопясь расправиться со своей жертвой, он пристально смотрел на нас. Не знаю, что побудило меня прогнать его, но старания мои были тщетны: птица взмыла вверх и, покружив в воздухе, вновь села на прежнее место. Дарвелл с улыбкой указал на нее и пробормотал, непонятно, для меня ли или для самого себя:
— Замечательно!
— Замечательно? Что вы имеете в виду?
— Не важно. Похороните меня нынешним вечером там, где тетерь сидит эта птица. Остальное вам известно.
Он дал мне несколько указаний относительно того, как можно наилучшим образом утаить его смерть. Затем спросил:
— Видите ли вы этого аиста?
— Да, вижу.
— И змею, что у него в клюве?
— Конечно. Тут нет ничего странного: это его обычная пища. Удивительно только, что аист не пожирает ее.
Дарвелл жутко улыбнулся и сказал слабым голосом:
— Еще не время!
Едва он это произнес, птица поднялась в воздух и улетела. Не долее десяти секунд я следил за ее полетом, как вдруг почувствовал, что Дарвелл всем своим весом давит мне на плечо. Я обернулся к нему — он был уже мертв!
Я был потрясен его смертью, в которой не могло быть сомнений, — лицо его в несколько минут сделалось почти черным. Я приписал бы столь быструю перемену действию яда, если бы не был убежден, что Дарвелл не мог принять его столь незаметно. День близился к концу, тело стремительно разлагалось, и мне не оставалось ничего другого, как исполнить последнюю волю покойного. При помощи Сулейманова ятагана и моей сабли мы выкопали неглубокую могилу на том самом месте, которое указал Дарвелл. Земля легко поддавалась, поскольку незадолго до того здесь были погребены останки почившего магометанина. Мы копали так глубоко, как нам позволяло время, и присыпали сухой землей все, что осталось от этого уникального, только что прекратившего жить создания. Срезав там, где трава не совсем пожухла, несколько кусков зеленого дерна, мы прикрыли им могилу.
Ошеломленный, подавленный горем, я был не в силах плакать.
Эрнст Теодор Амадей Гофман
<ВАМПИРИЗМ>{16}
Граф Ипполит воротился из долгих и дальних странствий, дабы вступить во владение богатым наследством своего недавно умершего отца. Их родовой замок стоял в красивой, прелестной местности, и доходов от имения хватило бы на самые дорогостоящие его украшения. Все вещи подобного рода, что обратили на себя внимание графа во время его путешествий и показались ему, особенно в Англии, очаровательными, исполненными вкуса, роскошными, должны были ныне снова воплотиться перед его глазами. Ремесленники и художники, потребные для такого дела, съехались к графу по его зову, и без промедления началась перестройка замка и закладка обширного парка в изысканном стиле, так что даже церковь, кладбище и дом священника оказались внутри ограды и выглядели частью этого искусственного леса.{17} Всеми работами руководил сам граф, обладавший необходимыми для того познаниями, он душой и телом отдался этим занятиям, и так миновал целый год, а графу меж тем даже в голову не пришло последовать совету старого дядюшки и предстать во всем своем блеске в столице княжества пред очами молодых дев, дабы лучшая, прекраснейшая, благороднейшая из них досталась ему в жены. И вот сидел он однажды утром за чертежным столом, чтобы начертить план нового здания, как вдруг ему доложили о приезде старой баронессы, дальней родственницы его отца. Услыхав имя баронессы, Ипполит тотчас вспомнил, что отец его всегда говорил об этой старухе с глубоким негодованием, даже с отвращением, а иногда предупреждал людей, желавших ближе с нею познакомиться, чтобы они держались от нее подальше, однако ни разу не указал причину опасности. Когда старого графа пытались расспросить поподробнее, он обыкновенно отвечал, что есть на свете вещи, о коих лучше молчать, нежели говорить. Точно известно было лишь то, что в столице ходили темные слухи о каком-то весьма странном, неслыханном уголовном процессе, в который была вовлечена баронесса, что процесс этот разлучил ее с мужем, изгнал из отдаленного уголка, где она жила, и что дело удалось замять лишь благодаря милости князя. Граф почувствовал себя весьма неприятно задетым визитом особы, которую отец его ненавидел, хотя причины этой ненависти и оставались ему неведомы. Тем не менее закон гостеприимства, особенно чтимый в провинции, предписывал ему принять незваную гостью. Никогда еще ни один человек не производил на графа такого отвратительного впечатления своей наружностью, как эта баронесса, хотя она вовсе не была безобразной. Входя в комнату, она пронзила графа пылающим взглядом, потом опустила глаза долу и в почти смиренных выражениях попросила извинения за свой визит. Она жаловалась, что отец графа, будучи во власти странного предубеждения, которое коварнейшим образом сумели внушить ему лица, враждебно к ней настроенные, до самой своей смерти ее ненавидел и ни единого разу не оказал ей ни малейшей поддержки, невзирая на то что она едва не погибает от жесточайшей бедности и принуждена стыдиться своего положения. Наконец, совершенно неожиданно разжившись небольшой суммою денег, она получила возможность покинуть столицу и укрыться в одном отдаленном городке. На пути туда не смогла она противостоять порыву увидеть сына того человека, которого, несмотря на всю его несправедливую непримиримую ненависть к ней, всегда глубоко почитала. Баронесса произносила все это трогательно-искренним тоном, и граф почувствовал себя действительно взволнованным, когда, отвернувшись от противного лица баронессы, погрузился в созерцание дивно прелестного, грациозного существа, вошедшего вместе с баронессою. Баронесса умолкла; граф, казалось, этого не заметил, — он был нем. Тогда баронесса попросила извинить ей замешательство, охватившее ее в этом доме, чем только и можно объяснить, что она не тотчас представила графу свою дочь Аврелию{18}. Только теперь к графу вернулась речь, и, покраснев до корней волос, в смятении влюбленного юноши, он заклинал баронессу позволить ему загладить то зло, какое отец его мог причинить ей лишь по недоразумению, и впредь чувствовать себя в его замке как дома. Дабы заверить баронессу в своей искренности, он схватил ее руку, но его слова, его дыхание вдруг пресеклись, ледяная дрожь пронизала его до мозга костей. Он почувствовал, что рука его стиснута окостеневшими пальцами мертвеца, а высокая костлявая фигура баронессы, которая глядела на него неживыми глазами, показалась ему наряженным в уродливо-пестрое платье трупом. «О Боже мой, что за беда, и как раз в этот миг!» — вскричала Аврелия и нежным голосом, проникающим в самое сердце, посетовала, что на ее несчастную мать иногда внезапно нападает столбняк, однако же это состояние обычно проходит очень быстро и само собой, без каких бы то ни было средств. С трудом высвободил граф свою руку из когтей баронессы, но весь огненный поток сладостного желания прихлынул к нему снова, когда взял он руку Аврелии и пылко прижал к губам. Почти достигнув зрелого возраста, граф впервые почувствовал всю силу страсти, тем менее был он способен скрывать свои чувства, и та детски наивная приветливость, с какою Аврелия их восприняла, зажгла в нем самые радужные надежды. Не прошло и нескольких минут, как баронесса очнулась от столбняка и, совершенно не сознавая недавнего своего состояния, принялась заверять графа, сколь высокую честь он ей оказывает, предлагая провести некоторое время в его замке и тем побуждая ее разом забыть всю несправедливость, причиненную ей его отцом. Так положение графа в собственном доме внезапно изменилось, и он волей-неволей уверовал в то, что особое благоволение судьбы привело к нему ту единственную на всей земле, которая, став его горячо любимой, обожаемой женой, может даровать ему высшее земное счастье. Поведение старой баронессы оставалось ровным, она была молчалива, серьезна, даже замкнута, а когда для того находился повод, выказывала мягкое расположение духа и сердце, открытое для любой невинной забавы. Граф привык к на самом деле странно морщинистому, мертвенно-бледному лицу, к призрачной фигуре старухи, все это он приписывал ее болезненности, а также склонности к мрачным мечтаниям, — как узнал он от своих людей, она часто совершала ночные прогулки через парк в сторону кладбища. Граф стыдился того, что отцовский предрассудок мог так им завладеть, и настоятельнейшие призывы старого дядюшки подавить захватившее его чувство и разорвать отношения, которые совершенно неизбежно, рано или поздно, приведут его к гибели, не возымели на графа ни малейшего действия. Глубоко уверенный в искренней любви к нему Аврелии, попросил он ее руки, и можно вообразить, с какой радостью приняла это предложение баронесса, которая, едва выбравшись из крайней бедности, увидела себя на вершине счастья. Бледность Аврелии и то особое выражение ее лица, какое указывает на тяжелую и непреодолимую душевную боль, исчезли бесследно, блаженство любви сияло в ее глазах, розовело румянцем на щеках. Потрясающий случай разбил надежды графа в самый день свадьбы. Баронессу нашли в парке невдалеке от кладбища, она лежала на земле ничком, без признаков жизни. Ее перенесли в замок как раз в ту минуту, когда граф встал с постели и в упоении обретенным счастьем выглянул в окно. Он подумал было, что у баронессы случился ее обычный припадок; однако все средства, какими пытались вернуть ее к жизни, оказались напрасны: она была мертва. Аврелия не столько предавалась бурным изъявлениям скорби, сколько молча, без слез переносила постигший ее удар, казалось отнявший у нее все жизненные силы. Граф тревожился за возлюбленную и позволил себе лишь исподволь, осторожно напомнить ей о ее нынешнем положении круглой сироты, каковое вынуждает их пожертвовать некоторыми приличиями, дабы соблюсти приличия более важные, то есть, невзирая на смерть ее матушки, поторопиться со свадьбой, насколько это будет возможно. Тут Аврелия бросилась графу на шею и, заливаясь слезами, вскричала пронзительным, душераздирающим голосом: «Да-да! Ради всех святых, ради спасения моей души — да!» Граф приписал эту вспышку душевного волнения горестной мысли, что она, покинутая, бесприютная, не знала, куда теперь податься, ведь оставаться в замке ей не позволяли приличия. Граф позаботился о том, чтобы взять Аврелии компаньонку — достойную пожилую матрону — до тех пор, пока через несколько недель не наступил опять день свадьбы, которую на сей раз не расстроил никакой злой случай и которая увенчала счастье Ипполита и Аврелии. Меж тем до этого дня Аврелия постоянно пребывала в каком-то странном напряжении. Но не скорбь об утрате матери, — нет, казалось, ее неустанно преследует глубокий, невыразимый, убийственный страх. Посреди нежнейшей любовной беседы она, случалось, неожиданно вскакивала, будто охваченная внезапным испугом, лицо ее покрывалось смертельною бледностью; заливаясь слезами, она сжимала графа в своих объятьях, словно хотела за него уцепиться, чтобы невидимая враждебная сила не увлекла ее в гибельную бездну, и вскрикивала: «Нет — никогда, никогда!»
Лишь теперь, когда она была обвенчана с графом, напряжение как будто бы оставило ее и тот ужасный глубокий страх не терзал ее больше. Граф не мог не заподозрить, что душу Аврелии гнетет какая-то зловещая тайна, однако он справедливо полагал, что было бы неделикатно спрашивать об этом Аврелию, пока она пребывает в таком напряжении и сама ничего ему не говорит. Теперь же он осмелился осторожно намекнуть ей, что хотел бы знать причину ее странного душевного состояния. В ответ Аврелия заверила его, что для нее было бы благодеянием излить ему, любимому супругу, всю душу. Граф был немало изумлен, когда узнал, что только гнусные выходки матери повергли Аврелию в тоску, близкую к умопомешательству. «Бывает ли на свете, — вскричала Аврелия, — что-либо ужаснее, чем быть вынужденной ненавидеть, презирать собственную мать?» Значит, отец графа, его дядя вовсе не были во власти ложного предубеждения, а баронесса обманула графа своим расчетливым притворством. И лишь благоприятным для его спокойствия стечением обстоятельств должен был граф теперь считать, что эта злая мать умерла в день его свадьбы. Он не скрыл от Аврелии этих своих мыслей, но она объявила ему, что именно в миг смерти матери почувствовала, как охватили ее мрачные, страшные предчувствия, как она не в силах была побороть ужасный страх, что покойница восстанет из могилы и, вырвав ее из объятий возлюбленного, утащит в бездну. Аврелия очень смутно помнила (так она рассказывала) одно событие своего раннего детства, — как однажды утром, когда она только проснулась, у них в доме поднялась ужасная суматоха. Хлопали двери, кричали вперемежку какие-то чужие голоса. Наконец, когда шум немного стих, няня взяла Аврелию на руки и отнесла в большую комнату, где было полно народу. Посредине, на длинном столе, вытянувшись, лежал человек, который часто играл с Аврелией, пичкал ее сладостями и которого она звала папой. Она потянулась к нему ручонками и хотела поцеловать. Но его губы, прежде всегда теплые, на сей раз были холодны как лед, и Аврелия, сама не зная почему, громко расплакалась. Няня отнесла ее в чужой дом, где она пробыла долгое время, пока не приехала наконец какая-то женщина и не увезла ее с собой в карете. Оказалось, что это ее мать, и вскоре затем она вместе с Аврелией уехала в столицу княжества. Аврелии было уже лет шестнадцать, когда к баронессе явился человек, которого она приняла с радостью и с открытой душой, как старого доброго знакомого. Человек этот стал приходить все чаще и чаще, и вскорости в домашних обстоятельствах баронессы произошли весьма заметные перемены. Если до сих пор она ютилась в чердачной комнатушке и довольствовалась жалкими платьями и скудной пищей, то теперь переехала в красиво обставленную квартиру в одном из лучших районов города, обзавелась роскошными платьями, изысканно ела и пила вместе с незнакомцем, который ежедневно делил с нею стол, и принимала участие во всех публичных увеселениях, какие только предлагала столица. Одной только Аврелии никак не коснулась эта перемена в положении ее матери, коей та была явно обязана незнакомцу. Девушка сидела взаперти в своей комнате, когда баронесса и ее друг где-то предавались удовольствиям, и ходила так же бедно одетая, как раньше. Незнакомец, которому было уже, наверное, лет сорок, выглядел весьма моложаво, был высок ростом, хорошо сложен, да и лицо его, можно сказать, отличала мужественная красота. Несмотря на это, Аврелии он был противен, ибо в его поведении, пусть и старался он всячески подделываться под светского человека, часто давали себя знать грубые, неотесанные повадки черни. Однако взгляды, какие он начал теперь задерживать на Аврелии, наполняли ее несказанным ужасом, даже омерзением, которого она и сама не могла себе объяснить. Все это время баронесса не снисходила до того, чтобы молвить Аврелии хоть слово про незнакомца. Теперь же она назвала Аврелии его имя, добавив, что барон несметно богат и приходится им дальним родственником. Она расхваливала его статную фигуру, его достоинства и в заключение спросила, нравится ли он Аврелии. Аврелия не стала скрывать глубокого отвращения, какое питала она к незнакомцу, но баронесса сверкнула на нее таким взглядом, что она содрогнулась от страха, да еще обозвала ее глупой, безмозглой девчонкой. Вскоре затем баронесса сделалась приветлива с Аврелией более, чем была когда-либо прежде. Девушку одарили модными платьями, всевозможными богатыми и модными украшениями, позволили участвовать в публичных увеселениях. Незнакомец так неотступно пытался завоевать расположение Аврелии, что становился ей еще противнее. Однако ее девичья стыдливость была смертельно оскорблена, когда злой случай сделал ее тайной свидетельницей возмутительно мерзких отношений незнакомца с ее развратной матерью. Когда через несколько дней этот человек, осмелев во хмелю, схватил Аврелию в объятья, не оставив у нее никаких сомнений в гнусности своих намерений, отчаяние вдруг придало ей не женскую силу, — она оттолкнула его, да так, что он полетел кувырком, после чего убежала и заперлась у себя в комнате. Баронесса холодно и жестко объявила Аврелии, что, поскольку незнакомец полностью взял на себя их содержание и у нее нет ни малейшей охоты возвращаться в прежнюю нищету, всякое дурацкое жеманничанье здесь нетерпимо и бесполезно, Аврелия должна покориться воле незнакомца, так как он пригрозил, что в противном случае оставит их на произвол судьбы. Нисколько не тронутая мольбами Аврелии, ее горючими слезами, старуха, нагло издеваясь над дочерью, с громким смехом стала расписывать ей, как связь с незнакомцем откроет ей все радости жизни, и говорила об этом с таким подлым бесстыдством, которое бросало вызов всякому нравственному чувству и прямо-таки ужаснуло Аврелию. Она поняла, что погибла, и единственную возможность спастись видела в поспешном бегстве. Она сумела добыть ключ от входной двери, упаковала то немногое из своих пожитков, что могло понадобиться ей в первую очередь, и после полуночи, когда, как она полагала, ее мать крепко спала, прокралась в тускло освещенный аванзал. Только было она собралась тихонько из него выскользнуть, как входная дверь с грохотом распахнулась, и кто-то побежал вверх по лестнице. В аванзал вбежала и пала к ногам Аврелии баронесса в дешевой грязной блузе, с обнаженными руками и грудью, с распущенными и всклокоченными седыми волосами. А за ней по пятам следовал незнакомец; с пронзительным криком: «Погоди у меня, мерзкая дьяволица, ведьма проклятая, закачу я тебе свадебку!» — он принялся таскать ее за волосы по залу и жесточайше избивать толстой дубинкой, которую держал при себе. Баронесса испустила ужасающий отчаянный крик, Аврелия, не помня себя, бросилась к открытому окну и стала громко звать на помощь. Случилось так, что по улице как раз проходил вооруженный полицейский патруль. Полицейские тотчас вбежали в дом. «Держите его! — вскричала навстречу им баронесса, корчась от ярости и боли. — Держите хорошенько! Оголите ему спину, ведь это…» Как только она произнесла его имя, полицейский сержант, командир патруля, радостно воскликнул: «О-го-го, вот ты и попался нам, сатана!» Незнакомца схватили и потащили прочь, как он ни отбивался. Несмотря на все случившееся, баронесса прекрасно поняла замысел Аврелии. Она ограничилась тем, что довольно грубо схватила девушку за руку, втолкнула к ней в комнату и заперла за собой дверь, не сказав при этом ни слова. На другое утро баронесса ушла из дома и воротилась лишь поздно вечером, Аврелия же оставалась взаперти у себя в комнате, как в тюрьме, ни с кем не виделась и не разговаривала — и, таким образом, принуждена была просидеть целый день без еды и питья. Так продолжалось несколько дней кряду. Баронесса часто смотрела на нее сверкающими от гнева глазами, казалось, она вынашивает какое-то решение, но вот однажды вечером она получила письма, содержание коих, по-видимому, ее обрадовало. «Безмозглая тварь, это ты во всем виновата, но теперь дело уладилось, и я сама хочу, чтобы тебя миновала страшная кара, какую назначил тебе злой дух». Так говорила Аврелии баронесса, со временем она стала с ней поласковей, и Аврелия, которая перестала помышлять о бегстве с тех пор, как того мерзкого человека уже не было в доме, снова получила большую свободу.
Прошло некоторое время, и как-то раз, когда Аврелия одиноко сидела у себя в комнате, на улице поднялся страшный шум. К ней вбежала горничная и сообщила, что мимо них везут сына палача из ***, которого там заклеймили за разбой и убийство и отправили в каторжную тюрьму, но по дороге он от своих стражей сбежал. Аврелия, охваченная тревожным предчувствием, нетвердой поступью подошла к окну, — она не обманулась, это был тот самый незнакомец, это его, прикованного к телеге и окруженного многочисленной стражей, везли сейчас мимо их дома. Его возвращали туда, где он должен был отбывать наказание. Аврелия, близкая к обмороку, опустилась в кресло, когда ее настиг дико злобный взгляд этого типа, когда он с устрашающим видом погрозил ей кулаком.
Баронесса по-прежнему на долгие часы уходила из дома, но Аврелию никогда с собой не брала, и та вела мрачную, печальную жизнь, предаваясь размышлениям о своей судьбе, о том, какая страшная беда может ни с того ни с сего с нею случиться. От горничной, которая, между прочим, была взята в дом лишь после описанного ночного происшествия и которой, видимо, рассказали, будто бы тот прохвост состоял в близких отношениях с баронессой, Аврелия узнала, что в резиденции князя баронессу очень жалеют за то, что подлый преступник ее так бессовестно обманул. Аврелия слишком хорошо знала, что дело обстояло совсем не так, ей казалось невозможным, чтобы, по крайней мере, полицейские, которые тогда схватили этого человека в доме у баронессы, не удостоверились, когда она назвала его имя и указала на его заклейменную спину — явный знак преступника, — в том, что она близко знакома с сыном палача. Да еще та самая горничная порой как-то двусмысленно намекала на то, что люди думают всякое, они хотели бы знать, что открылось в ходе строжайшего судебного расследования, когда милостивой госпоже баронессе даже грозил арест, поскольку гнусный сын палача рассказывает бог знает что.
Аврелия вновь убедилась в порочном нраве своей матери, посчитавшей для себя возможным после того ужасного происшествия хоть на миг остаться в столице княжества. В конце концов ей все же пришлось покинуть место, где она чувствовала, как над ней тяготеет постыдное и более чем основательное подозрение, и бежать в отдаленный край. Во время этого путешествия она и попала в замок графа, и произошло то, о чем уже было рассказано. Аврелия нежданно почувствовала себя безмерно счастливой, избавленной от всех мучительных тревог; но в какой же глубокий ужас пришла она, когда, охваченная сладостным чувством от явленной им милости небес, заговорила с матерью и та, с адским пламенем в глазах, пронзительно закричала: «Несчастье ты мое, гадкое, подлое созданье, но месть все же настигнет тебя в разгар вожделенного счастья, как только меня внезапно похитит смерть. В столбняке, коим я расплачиваюсь за твое рожденье, хитрость сатаны…»
Аврелия была не в силах продолжать, она бросилась графу на грудь и
Прошло немного времени, как в Аврелии начали замечаться явные перемены. Если смертельная бледность в лице, тусклые глаза, казалось, указывали на болезнь, то смятение Аврелии, ее беспокойство, пугливость позволяли сделать вывод о какой-то новой тайне, смущавшей ее душу. Она избегала даже супруга и то запиралась у себя в комнате, то уходила в самые глухие уголки парка, а когда снова показывалась, ее заплаканные глаза, искаженное лицо свидетельствовали об ужасной муке, какую ей приходилось терпеть. Напрасно пытался граф доискаться причины такого состояния жены, и от полного отчаяния, в какое он в конце концов впал, смогло избавить его только предположение одного знаменитого врача, будто при особой возбудимости графини все пугающие перемены в ее состоянии могут
Едва врач произнес эти слова, как графиня без чувств упала в свое кресло, и с трудом лишь удалось излечить ее от нервных припадков, которые засим последовали. Врач увидел теперь, какую он допустил оплошность, упомянув о том ужасном злодеянии в присутствии слабонервной женщины.
В то же время этот кризис как будто бы благотворно сказался на состоянии графини, ибо она сделалась спокойней, хотя вскоре затем начавшееся у нее странное оцепенение, мрачный огонь в глазах и все усиливавшаяся мертвенная бледность повергли графа в новые и весьма мучительные сомнения касательно здоровья жены. Однако самое необъяснимое в поведении графини заключалось в том, что она совсем ничего не ела, а, напротив того, ко всякой еде, особенно к мясу, выражала неодолимое отвращение, так что каждый раз принуждена была выходить из-за стола с живейшими признаками этого отвращения. Искусство врача здесь было бессильно, ибо даже самые настойчивые, самые нежные мольбы графа — ничто на свете не могло побудить графиню принять хоть каплю лекарства. А поскольку проходили недели, месяцы и за все это время графиня ничего не брала в рот; поскольку оставалось непостижимою тайной, чем удавалось ей поддерживать свою жизнь, то, как полагал врач, здесь было замешано нечто такое, что лежит за пределами всякой надежной человеческой науки. Под каким-то предлогом он уехал из замка, однако граф не мог не понять, что состояние графини показалось этому опытному врачу слишком загадочным, даже слишком зловещим для того, чтобы задерживаться здесь дольше и быть свидетелем необъяснимой болезни, не будучи в силах помочь. Легко представить себе, в какое расположение духа должно было все это привести графа, но этим дело еще далеко не кончилось.
Как раз в это время один старый верный слуга нашел случай поведать графу, когда застал его одного, что графиня каждую ночь выходит из замка и возвращается лишь с первыми проблесками зари. Граф оледенел от ужаса. Лишь сейчас задумался он над тем, что с некоторых пор на него ближе к полуночи всякий раз нападал совершенно неестественный сон, теперь он приписал его действию некоего наркотического средства, какое подмешивает ему графиня, чтобы иметь возможность незаметно покинуть спальню, которую она, вопреки обычаям знати, делила с супругом. Душу графа заполонили самые черные предчувствия, он подумал о чертовке матери, чей дух, возможно, лишь теперь пробудился в дочери, о какой-нибудь мерзкой прелюбодейной связи, о гнусном сыне палача.
Ближайшая ночь должна была открыть ему ужасную тайну, которая только и могла быть причиной необъяснимого состояния его жены. Графиня имела обыкновение каждый вечер собственноручно заваривать чай, который пил граф, после чего она удалялась. Сегодня он не проглотил ни капли, и когда по своей привычке читал в постели, то совсем не почувствовал к полуночи той сонливости, какая обычно на него нападала. Тем не менее он откинулся на подушки и вскоре сделал вид, будто крепко спит. Тихо-тихо слезла теперь графиня со своего ложа, подошла к кровати графа, посветила ему в лицо и выскользнула из спальни. Сердце у графа колотилось; он встал, накинул плащ и крадучись последовал за женой. Стояла лунная ночь, так что графу была отчетливо видна фигура Аврелии, облаченная в белый ночной наряд, хоть она и успела уйти далеко вперед. Графиня направлялась через парк к кладбищу и, дойдя до него, скрылась за ограждавшей его стеной. Граф следом за ней вбежал в ворота кладбища, которые он нашел открытыми. И тут прямо перед собой увидел он круг
Проспер Мериме
О ВАМПИРИЗМЕ{20}
В Иллирии{21}, в Польше, в Венгрии, в Турции и в некоторых частях Германии вам бросили бы упрек в безверии и безнравственности, если бы вы стали публично отрицать существование вампиров.
Вампиром (по-иллирийски —
Некоторые полагают, что человека делает вампиром Божья кара, другие — что это проклятие рока. Наиболее распространено мнение, что еретики и отлученные от Церкви, которых похоронили в освященной земле, не могут найти в ней покоя и мстят живым за свою муку.
Признаки вампиризма следующие: труп сохраняется дольше, чем обычно, — тогда, когда всякое другое тело разложилось бы; кровь не свертывается, члены тела сохраняют гибкость и т. д. Говорят также, что вампиры лежат в могиле с открытыми глазами, что ногти и волосы у них растут, как у живых. Иногда их можно узнать по тому, что из могил доносятся звуки, ибо они грызут все, что их окружает, даже свои собственные тела.
Самое обычное лекарство после первого нападения вампира — обмазать себе все тело и в особенности то место, из которого он сосал, кровью его жил, смешанной с землей, взятой с его могилы. Рана, которую находят на теле больного, представляет собой маленькое синеватое или красное пятнышко, похожее на след от укуса пиявки.
Вот несколько рассказов о вампирах, приведенных домом Кальме в его «Трактате о явлениях духов, о вампирах и т. д.».{23}
«В начале сентября в деревне Кизилова, в трех милях от Градиша, умер старик шестидесяти двух лет.{24} Через три дня после похорон он явился ночью своему сыну и попросил, чтобы ему дали поесть; тот подал ему, он поел и исчез. На другой день сын рассказал соседям о случившемся. В эту ночь отец не появлялся, но на следующую опять явился и попросил есть. Неизвестно, дал ли ему сын поесть, но наутро сына нашли мертвым в постели. В тот же день в деревне заболели пять или шесть человек, которые и умерли один за другим через несколько дней.
Местный судья или староста, будучи извещен об этом деле, сообщил о нем в Белградский суд, а суд прислал в деревню двух своих чиновников и палача, чтобы расследовать это дело.
Имперский чиновник, рассказавший нам об этом случае, выехал туда из Градиша, чтобы лично наблюдать явление, о котором он так часто слышал.
Были разрыты могилы всех умерших за последние полтора месяца; когда дошли до могилы старика, увидели, что он лежит с открытыми глазами, с румяным лицом и дышит, как живой, хотя и недвижим, как полагается мертвецу, из чего заключили, что он явный вампир. Палач вбил ему в сердце кол. Затем зажгли костер, и труп был обращен в пепел. Ни на трупе сына, ни на трупах других умерших не обнаружили никаких признаков вампиризма.