Так вот, прошлой ночью все оказалось совершенно иначе. Она не проявляла ни малейшей настойчивости и была явно обрадована, когда все кончилось и я стал собираться к себе. На протяжении всего акта она неотрывно и очень странно смотрела на меня, так что я даже почувствовал некоторую неловкость. Я вообще сильно смущаюсь всякий раз, когда совершаю брачный акт, но в этот раз сложилась особенно непривычная ситуация. Не то чтобы неудобно, нет… я даже не знаю, как выразить это ощущение, просто почему-то у меня было очень тревожно на душе. Мне бы не хотелось, чтобы она и впредь смотрела на меня подобным образом. Это в чем-то сродни страху… Не знают что это… просто при этом я всегда чувствую… представляю… какие-то смутные, неясные вещи. Это очень трудно описать, чтобы было понятно. Где-то, прямо под поверхностью моего сознания теснятся всевозможные неясные предметы, вещи, явления — смутные, туманные, темные и неприятные. Иногда даже опасные. Тайные образы — вот, пожалуй, самое точное определение.
Завтрашнего дня я жду с обычным страхом и отвращением, хотя на сей раз к этому примешивается и некоторое любопытство. Мне интересно, каким образом события прошлого месяца подействовали на мою болезнь. Весь июль я пребывал в безмятежном настроении. Мне удалось настолько хорошо примирить себя с самим собой, что я не удивлюсь, если обнаружу в своем недуге определенные изменения. Прошедший месяц мог оказаться своеобразным катализатором и изменить сущность химического процесса… возможно, изменить его к лучшему. Впрочем, что бы ни случилось, я все перенесу исключительно стойко.
Я бы рассказал Элен о своих надеждах, не веди она себя столь отчужденно и странно. Впрочем, пока я сам во всем не разобрался, лучше этого не делать.
Что пользы от ложных ожиданий и надежд?
Вот и сегодня утром она опять повела себя довольно своеобразно.
Я прошел в холл, чтобы взять перчатки, а когда обернулся, то увидел, что она из-за угла смотрит на меня. Да, виднелся только краешек ее лица, который сразу же спрятался. Я подошел и спросил, не нужно ли ей чего, но она сначала пробормотала что-то невнятное, вроде того, что не знает, собираюсь ли я спускаться в подвал или нет. С чего бы ей интересоваться этим? Ей известно, что я ненавижу камеру и без крайней нужды никогда не спускаюсь в нее. Когда я разъяснил ей это, она заметно успокоилась, так что я склонен приписать ее поведение избыточному перевозбуждению, нарастающему по мере приближения моего времени. Может, она опасается, что оно настанет раньше обычного и что мне придется провести в камере больший срок, возможно, даже не одну ночь? Я понимаю, насколько это взволновало бы ее, и осознаю, что она действительно заботится обо мне. Но с другой стороны, это свидетельствует и о том, что она полностью неспособна понять сущность моей болезни.
Сегодня меня буквально распирает от избытка энергии. После обеда я совершил длительную прогулку быстрым шагом, остановившись у детской площадки, чтобы посмотреть, как играют ребятишки. Мне показалось, будто я, как и они, наслаждаюсь жизнью, и меня охватила такая жалость, что у меня никогда не будет детей! Они беззаботно веселились, а я стоял и скорбел, что когда-нибудь они подрастут и будут вынуждены столкнуться с жизненными проблемами. Мое детство было отнюдь не безоблачным, по крайней мере, в воспоминаниях оно не кажется мне особенно счастливым, если не считать отдельных моментов. Однако я не завидую другим, поскольку именно мое детство позволило мне вырасти в достойного мужчину, и теперь я могу окинуть мысленным взором всю свою жизнь и не найти в ней ни малейшего эпизода, о котором следовало бы жалеть. Все, о чем я скорблю, произошло отнюдь не по моей вине, оно было предписано свыше, еще до того как я появился на свет. Какое же это неописуемое блаженство, когда человек может оглянуться на свое бытие и представить его как единый последовательный процесс, в котором нет ничего, за что он должен испытывать стыд, что омрачало бы его прошлое; знать, что вся его жизнь была именно такой, какой он ее и замышлял, имея в виду, конечно, лишь те обстоятельства, которые он мог сам выбирать.
Я уже почти жду наступления сегодняшней перемены и практически уверен, что в ней будет какое-то отличие… Или это лишь потому, что сейчас я не нуждаюсь ни в каких отличиях, ибо я уже не столь мрачно и пессимистично оцениваю перспективы развития своего заболевания? Надеюсь, что то существо, в которое я трансформируюсь, будет отличаться такой же уравновешенностью.
Итак, дверь заперта. Элен поднялась наверх, и я остался в камере один. Сегодня Элен проявила ко мне особую любезность и приготовила мои любимые блюда: простую и здоровую еду, а потом все время о чем-то смущенно болтала, старалась быть веселой, как-то отвлечь меня от того, что вскоре должно случиться. В общем-то я благодарен ей за эти мелкие и жалкие потуги противостоять тому, что выше ее сил. Я решил, спуститься пораньше, чтобы у нее не было причин для беспокойства. Я боялся, что она станет нервничать, испугается, и мне захотелось разделить с ней эту муку… заранее представить себе картину того, как все это будет происходить.
В камере я не обнаружил никаких перемен, но был уверен, что какие-то нововведения она все же осуществила, хотя замок оставался прежний, да и обшивка стен была все так же изодрана. А может, она приглашала рабочего только для того, чтобы он прикинул смету предстоящих расходов, а сами работы начнутся лишь в следующем месяце? Надо было заранее позаботиться о том, чтобы ввернуть лампочку поярче — писать очень неудобно, а по углам вообще темно. Если…
Я только что сделал ужасное открытие и сейчас просто неспособен обдумать его значение. Холодная острая боль пронзила мой позвоночник, а тело буквально обратилось в лед. Я сидел и писал, потом посмотрел на стену и… там, в стене была дыра! Совсем маленькая, так что поначалу я даже не заметил ее. Она располагалась в углу, рядом с дверью, но размеры ее все же позволяли заглянуть внутрь камеры… Раньше ее там не было, а кроме того на полу осталось немного бетонной пыли, и мне все стало ясно: ее проделали совсем недавно. Так вот зачем приходил строитель… Но с какой целью жене понадобилась эта дыра? Что вообще на нее нашло? С чего это она совершила подобную гнусность? Да она с ума сошла! Ей захотелось заглянуть в камеру, после того как произойдет перемена! Но зачем ей это? Это не поддается осмыслению, это чудовищно. Одна лишь мысль о том, что она увидит меня… увидит, как я превращаюсь… в кого-то, во что-то, непохожее на человека…
Я присел у стены, в которой была проделана дыра, так, чтобы меня не было видно снаружи, и долго не мог решить, как быть дальше… потом, когда переменюсь. Ведь то существо неспособно или просто не желает мыслить логически, оно иррационально, а потому не станет вот так сидеть, чтобы его никто не увидел. Я подумал было заткнуть дыру рубашкой, но боюсь, что она вся превратится в клочья, когда процесс достигнет решающей стадии. Или жена попросту вытолкнет ее какой-нибудь палкой. Я абсолютно бессилен что-нибудь сделать. Она увидит меня!
Я просто не нахожу себе места от ужаса, кажется, что меня вот-вот вырвет. Голова идет кругом. Почему Элен сделала со мной такое? Или это просто нездоровое любопытство? А может, у нее имеется какой-то порок, извращение, о котором я раньше даже не догадывался? Возможно, она до сих пор сомневается во мне и желает убедиться, получить дополнительные доказательства, что я не сумасшедший и не выдумал все это? Не знаю. Одна лишь мысль о том, что она будет наблюдать перемену, ужасает меня. Ведь одному Богу известно, какое воздействие может оказать на нее подобное зрелище. Мне остается надеяться лишь на то, что она отнесется к этому, как к болезни, и что столь жестокая правда не лишит ее рассудка. Впрочем, рассудок у нее и так не слишком силен, и я боюсь… Я видел выражения лиц людей, которые наблюдали меня после перемены. Тот пьяница… девушка… В их взглядах застыло безумие, а Элен такая слабая… Я замечал выражение страха в ее глазах даже тогда, когда был вполне нормален. После того как она прочитала всю эту ложь в газетах, эту гнусную ложь про расчленения и терзания… той ночью, в постели… и тот страх, от которого ее лицо светилось словно луна, дергалось и трепетало — я наблюдал весь этот ужас, понимал, что он не ослабевает, не исчезает, и видел… Я чувствую… Чувствую, что нельзя оставлять человека наедине с таким страхом… Как я смогу снова посмотреть на нее после того, как… когда стану нормальным… когда…
Я услышал, как хлопнула верхняя дверь.
Похоже, она спускается в подвал…
Наверное, уже утро. Со мной все в порядке, только я совершенно выбился из сил. Одежда разорвана в клочья. Скоро спустится Элен и откроет дверь. Сможет ли она взглянуть мне в глаза после вчерашней ночи? Я умолял ее уйти, но она даже не ответила, просто смотрела в камеру и ждала. Мое возбуждение ускорило процесс перемены, которая наступила раньше, чем обычно, и тогда я полностью потерял самоконтроль. Элен все видела. Я ненавижу ее! Ненавижу за то, что она сделала. Просто сгораю от ярости, стыда и ненависти! Когда она откроет дверь, мне придется мобилизовать всю свою волю, чтобы сдержаться и не ударить ее. Хотя она заслуживает хорошей оплеухи. Даже большего заслуживает. Никакое наказание не покажется слишком суровым за то, что она натворила. Она усугубила, сделала мой недуг намного тяжелее, чем раньше. Я отлично помню, как метался, цепляясь за стены, пытаясь выбраться наружу, разодрать края дыры, а она все это время стояла там, по другую сторону несокрушимого барьера, и наблюдала. Она чудовище, злодейка, дьявол! Нет таких слов, которыми можно было бы назвать ее…
Число я не знаю, нет никакой возможности определить, сколько сейчас времени. Все кажется вечностью. Записи меня больше не интересуют: к чему они мне теперь? Да и чернила в ручке почти кончились. Лампочка едва светит, так что скоро я окажусь в полной темноте. Я бы мог писать собственной кровью, но кажется от этого будет мало проку… И потом, я не выношу вида крови, слишком о многом она мне напоминает. И все же хочется написать еще хоть что-нибудь — это мой единственный союзник в борьбе с безумием. Я могу перетерпеть голод, жажду, но угроза потери рассудка для меня невыносима.
Никак не пойму, почему она так со мной поступила? У меня больше нет к ней ненависти, я просто не могу понять ее. Иногда она спускается и смотрит в дыру. Раз в день, раз в неделю… Сейчас я уже не знаю. Мне все равно. И ничего при этом не говорит. Я пытаюсь заговорить с ней, но она не отвечает. Иногда издает какой-то странный звук, похожий на фырканье. Мне кажется, она сошла с ума. Когда я начинаю умолять ее — она уходит…
Так хочется есть…
Попробовал жевать обивку со стен, но из этого ничего не вышло, только еще больше захотелось пить. Свет уже почти не горит. Писать, правда, можно, если встать прямо под лампочкой. Да и в глазах все время двоится. Я сильно ослаб, постоянно кружится голова. Наверное, никогда уже больше не смогу писать.
Теперь ясно, что именно здесь мне суждено умереть. Я смирился с этой мыслью. Но если это действительно так, то произойдет это не по моей вине. Я не заслужил подобного конца. Перенося в своей жизни все эти страдания, я всегда оставался абсолютно невинным человеком. Страдал за грехи предков, и вот — умираю из-за безумия собственной жены. Это несправедливо, но я не возражаю. А сейчас надо лечь! Я уверен, что больше писать будет нечего.
Наверное, наступила ночь. Я укусил собственную руку…
Вот что было в тетради, которую я обнаружил в ящике тетушкиного стола. Там было исписано еще несколько страниц, но почерк оказался совершенно неразборчивым. Возможно, человек пытался писать в темноте или хотел сделать какие-то пометки. Особо я в них не вчитывался.
Медленно закрыв тетрадь, я уставился на ливший за окном дождь. Временами раскатисто громыхал гром, под напором ветра поскрипывал старый вяз, ветер гонял по небу облака. Где-то залаяла собака. Посидев так некоторое время, я встал и положил тетрадь в карман плаща. Время было позднее. Я прошел в холл и открыл дверь, ведущую в подвал. Мне надо было спуститься туда. Я чувствовал некоторую неловкость, но все же намерения своего не изменил. Воздух там был густой, спертый, как в склепе, но я все же стал спускаться по ступеням.
Камера, как и было написано в тетради, располагалась в углу подвала. Я шел по бетонному полу и слышал необычно громкий стук собственных шагов. Дверь была закрыта на засов, но я, не задумываясь, отодвинул его. С громким скрежетом он отъехал в сторону, на пол посыпалась ржавая пыль. Я попытался открыть дверь, но та даже не шевельнулась: значит, помимо засова была заперта еще и на ключ. Замок выглядел массивным, а дверь — очень прочной. Я прошел в угол и сразу отыскал дыру в стене — края ее уже начали осыпаться. Я заглянул внутрь, но толком ничего не разглядел — там было темно, потом повернулся и спокойно пошел назад. Я был преисполнен намерения отыскать ключ от камеры, он наверняка находится среди тетушкиных вещей. Едва я наступил на верхнюю ступеньку, она неожиданно подломилась и, чтобы не упасть, мне пришлось прыгнуть. Уже стоя на полу в холле, я чуть не потерял равновесие и неожиданно бросился вперед, выскочив через входную дверь прямо под дождь. Не могу сказать, что я трусливее любого мужчины, а кроме того в отличной спортивной форме и достаточно силен, но в тот день я бежал как угорелый и остановился, насквозь промокший, лишь удалившись на порядочное расстояние от дома. Плащ так и остался в холле.
Прошло немало времени, но с тех пор я так больше и не побывал в доме, который унаследовал от тетушки Элен. Впрочем, когда-нибудь, наверное, побываю. Меня часто мучает любопытство: что сейчас в том подвале? Разумеется, там нет ничего, что могло бы причинить мне вред, ведь все это было так давно. Да и сама тетушка, конечно же, не раз заходила туда, иначе как же у меня оказалась бы эта тётрадь. Я внимательно просмотрел старые газеты и нашел сообщение об одном нераскрытом убийстве, очень похожем на то, про которое писал ее муж. А может, я и ошибаюсь. Разумеется, он был сумасшедший и все это лишь плод его воображения. И все же… Мне так хочется узнать, что же именно видела тетушка Элен, когда в ту ночь подглядывала за ним? Поняла ли она тогда, что он лишился рассудка и именно поэтому оставила его там? Или увидела что-то еще? Что-то такое, отчего сама сошла с ума?
Этого мне, пожалуй, не узнать никогда. Не думаю, чтобы она вела собственный дневник. Впрочем, меня это и не волнует, во всяком случае не очень. Сам я никогда не отличался особым суеверием, но все же решил, что у меня не должно быть детей.
Видите ли, тетушка Элен была мне родней по браку, а кровно я был связан с ее мужем. Тетрадь так и осталась у меня, и я иногда перечитываю ее, пытаясь докопаться до истины. Иногда я читаю ее долгими белыми ночами, когда луна такая круглая и яркая и мне нечего делать кроме как в полном одиночестве сидеть у окна.
Живу я один. Можно было бы завести собаку, но животные меня почему-то не любят, а собаки так просто боятся. Мне бывает так скучно. Пожалуй, я тоже начну вести дневник, чтобы хоть чем-нибудь заниматься по ночам, а то просто сижу вот так, смотрю на луну, разглядываю собственные руки…
Дэвид Райли
С НАСТУПЛЕНИЕМ ТЕМНОТЫ
В глазах окружающих Элиот Уайлдермен никогда не выглядел человеком, отличающимся неуравновешенностью характера, которая порой в минуты жестокого отчаяния толкает людей на самоубийство. Даже у его квартирной хозяйки миссис Джовит не возникало ни малейших подозрений, что он способен наложить на себя руки. Да и с чего ей было это подозревать? Если на то пошло, Уайлдермен был далеко не беден, отличался завидным здоровьем, добрым нравом и вообще снискал себе симпатии большинства жителей старомодной деревушки под названием Херон. Поселившись в таком уединенном селении, как эта деревня, он заслужил репутацию простого и вполне приятного человека, всегда способного найти общий язык с ее отставшими от жизни и во многом деградирующими обитателями.
Могло показаться, что за последние двести лет своего существования цивилизация старательно обходила Херон стороной. В любом другом месте такие дома, которые встречались здесь на каждом шагу и в которых жили не окончательно еще впавшие в скотство и маразм люди, посчитали бы трущобами: это были старинные постройки с обветшалыми фронтонами, высокими остроконечными крышами, странными тротуарами, чуть ли не на целый метр возвышавшимися над мостовой, и покосившимися дымоходами, напоминавшими искореженные пальцы, уткнувшиеся в бездонно-мрачное небо.
Несмотря на все эти явно отталкивающие стороны Херона, Уайлдермен, приехавший в деревню в начале сентября, пребывал в достаточно бодром настроении. Вселившись в предварительно заказанную комнатенку на третьем этаже одинокого постоялого двора, именовавшегося гостиницей, он довольно быстро освоился, и вскоре после этого его часто можно было видеть бродящим по обдуваемым пронизывающими ветрами окрестным холмам, заросшим жесткой подсыхающей травой, или заходящим в гости к разным людям, с которыми он в своей ненавязчивой и тактичной манере вел долгие разговоры на темы особенностей местного фольклора. Судя по его поведению, можно было предположить, что он вполне доволен ходом своих научных поисков, так что очень скоро его рукопись по проблемам антропологии пополнилась массой новых фактов и занимательных подробностей.
И все же, где-то в самых потаенных уголках сознания, он оставался не вполне доволен проделанной работой. Чувство это не достигло пока особой остроты, чтобы доставлять ему серьезное неудобство и отбить охоту к дальнейшим исследованиям или хотя бы просто испортить настроение, однако оно все же присутствовало и определенно давало о себе знать. Подобно крохотной соринке в глазу, оно постоянно досаждало ему, настойчиво нашептывая в самое ухо, что здесь что-то не так.
Прожив в Хероне всего месяц, Элиот накопил столько материала, что его количество само по себе постепенно стало трансформироваться в новое качество, поэтому оставалось сделать лишь самую малость, чтобы рукописный труд достиг состояния готовности. Не переставая удивляться тому, что смог достичь гораздо большего, нежели рассчитывал перед приездом в Херон, Уайлдермен все же решил, что может теперь немного расслабиться и уделить больше времени изучению этой суровой, но странно очаровавшей его местности и заселяющих ее жилища обитателей, чему, как ему казалось, он прежде уделял недостаточно внимания.
Многочисленные друзья не раз рассказывали ему, что Херон и сам по себе представлял подлинный кладезь архитектурных построек XVII и начала XVIII веков, к числу которых позднее добавились лишь несколько отдельных зданий более современной эпохи. При этом, разумеется, имелись в виду отнюдь не ветхие лачуги, хотя и они каким-то странным, почти извращенным образом вызывали его живейший интерес. Ни одно из этих сооружений не могло предложить их обитателям даже малейшего намека на комфорт; о канализации и вентиляции не могло идти и речи, а если они и существовали, то в крайне запущенном состоянии. Небрежно сложенные из грубо отесанных бревен, эти домики были снаружи покрыты плесенью, а изнутри насквозь пропитались сыростью, смешанной с удушающим запахом пота. Одним словом, единственное, на что годились эти постройки, так это на ночлег, да, возможно, на чахлое укрытие от непогоды.
Между тем была у всех этих хибар и еще одна общая, объединявшая их черта — все они были снабжены тяжелыми деревянными дверями, укрепленными изнутри полосами кованого железа и запиравшимися либо на мощные засовы, либо на крепкие замки. С учетом же того, что внутреннее убранство домов едва ли могло привлечь внимание даже самого непритязательного вора, Элиота искренне удивила столь неожиданная тяга жителей к явно избыточной защите от постороннего вмешательства.
При первой же удобной возможности Уайлдермен спросил одного из их обитателей — толстого, почти опустившегося мужчину со спутанной бородой и хитрым, подозрительным взглядом, которого звали Абель Уилтон, — в чем причина всех этих грандиозных мер безопасности. Однако, несмотря на то, что между ними к тому времени сложились довольно неплохие отношения и Уайлдермен нередко угощал Абеля напитками и табаком в обмен на информацию о местных легендах, все, чего ему удалось добиться от этого доходяги, сводилось к нескольким сбивчивым фразам типа того, что жители боятся диких животных, которые «прячтся п-лесам, бегат п-холмам, а п-нчам спускатс в деревн и разбойничт».
Вместе с тем неожиданный прищур глаз и очевидное нежелание говорить на эту тему выдавали его с головой, хотя Элиот из тактических соображений сделал вид, что принял подобное объяснение, а потому воздержался от дополнительных вопросов. «В конце концов, — подумал он, — что пользы от прямых, хотя и вполне обоснованных обвинений людей в неискренности и лжи?» В итоге он лишь накличет на себя неприятности, вызовет раздражение, а то и озлобленность односельчан Уилтона, которые, несмотря на все свое дремучее невежество, оставались крайне обидчивыми людьми.
Спустя некоторое время после того как Уайлдермен подметил столь странную особенность окраинных жилищ Херона, от его внимания не ускользнуло то обстоятельство, что укреплены буквально все постройки, в которые он заходил, — на дверях красуются мощные замки и засовы. Более того, столь же крепкими запорами снабжены и оконные ставни, хотя на окнах установлены еще вполне надежные решетки. Предприняв очередные попытки разузнать причины столь повышенной предосторожности, он вновь и вновь слышал путаное бормотание насчет диких зверей и воров, но все так же испытывал явное недоверие к подобным объяснениям. Он еще как-то, с очень большой натяжкой, мог поверить в воровскую версию, даже несмотря на очевидную нищету внутренней обстановки лачуг, но при чем здесь дикие животные, когда за время всех своих долгих и ставших почти регулярными прогулок по окрестным холмам он не замечал даже малейшего намека на существование какого-то зверья, во всяком случае такого, которое могло бы представить опасность для человека? В конце концов он пришел к выводу, что любые новые попытки разобраться в этой загадке принесут, скорее всего, столь же скудные результаты, а потому решил прекратить расспросы в надежде найти другие пути решения этой проблемы. Возможно, подумал Элиот, именно она-то подспудно и не давала ему покоя все эти дни.
Где-то в середине октября — а Уайлдермен стал теперь более внимательно присматриваться к своему окружению — он впервые заметил одно довольно странное обстоятельство: с наступлением темноты ни один житель деревни не покидал своего дома. Элиот тут же поймал себя на мысли, что и он сам с самого начала жизни в Хероне также не выходил на улицу после захода солнца, хотя это получалось, естественно, как-то непроизвольно. В самом деле, поначалу он не придавал этому никакого значения — темнело тогда поздно — но по мере того как день становился короче и в него все безжалостнее начинала вползать ночная мгла, столь необычная особенность поведения жителей деревни не могла не привлечь его вниманий, создав тем самым еще одну загадку, над которой ему предстояло поломать голову.
Впервые он подметил эту странную привычку обитателей Херона, когда однажды вечером попытался выйти наружу и обнаружил, что обе двери гостиницы наглухо заперты. Он в раздражении бросился наверх к миссис Джовит — престарелой женщине с сероватым лицом, седыми волосами, пальцами, чем-то походившими на иголки, и коричневатыми зубами, которые почти не были видны на фоне сумрака гостиной, где она сидела и вязала шаль. Войдя к хозяйке, он прямо с порога без лишних слов спросил, почему так рано заперли двери.
На какое-то мгновение женщина, казалось, лишилась дара речи от подобного наскока; она тотчас же отложила работу и повернулась к нему. За эти несколько секунд лицо ее побледнело настолько, что стало походить на восковую маску, а глаза, как тогда и у Уилтона, зловеще прищурились. «А может, — подумал Уайлдермен, — она лишь пыталась таким образом скрыть свой дикий страх, чуть пробивавшийся сквозь подрагивающие веки?».
— На ночь мы всегда закрываемся, мистер Уайлдермен, — наконец проговорила она тягучим голосом. — Всегда запирались и всегда будем запираться. Такова наша традиция. Возможно, вам она кажется глупой, однако дело обстоит именно так. Да и что делать ночью на улице? Никаких развлечений там нет, а кроме того, это может быть небезопасно. Мало ли кто бродит там по ночам? Я имею в виду не только животных, которые могут убить вас во сне, но и обитателей бараков — не стану, конечно, ни на кого указывать пальцем, но будьте уверены, они не раздумывая вломятся сюда и заберут все, что у меня есть. Потому и приходится запираться.
После таких слов Уайлдермен почувствовал, что спорить с ней будет трудновато, разве что ради чистого упрямства, но портить отношения с хозяйкой ему никак не хотелось. Он не раз ловил себя на мысли, что на самом деле жители деревни лишь терпят его присутствие и могут в любой момент поставить его на место, а то и просто побить, зная, что за это им ничего не будет. Правосудие было в Хероне весьма малопонятным словом, напоминая собой лишь пережиток прошлого и завися в основном от родственных связей и неприкрытого подкупа, — это еще в лучшем случае, а в худшем и наиболее типичном, — от готовности того или иного человека на личную месть. При мысли об этом Элиоту пришла на память некогда существовавшая в Европе практика дуэлей, хотя в данном случае, как он полагал, проблемы чести и достоинства, видимо, отнюдь не играли главной роли.
Убедившись в том, что совсем не страх перед дикими животными руководил действиями миссис Джовит, запиравшей с наступлением темноты все двери, он почувствовал еще большую решимость проникнуть в эту будоражившую его тайну.
На следующее утро, специально поднявшись с рассветом, он бесшумно спустился по лестнице и увидел хозяйку, торопливо отпиравшую входную дверь. При этом женщина была настолько поглощена данным, видимо, непростым занятием, что даже не заметила постояльца.
Справившись наконец с последним замком, она осторожно приоткрыла дверь и устремила на улицу напряженный взгляд. Похоже, не заметив ничего настораживающего, она широко распахнула ее и наклонилась, чтобы поднять стоящее на обшарпанном крыльце эмалированное блюдо. Охваченный любопытством, Элиот попытался разглядеть, что на нем лежит, но успел заметить лишь смутный красный мазок или пятно, хотя это вполне могло оказаться игрой зрения, схватившего отблеск луча солнца, которое только-только начинало всходить над холмами.
Не успела миссис Джовит обернуться, как он проворно взбежал на второй этаж дома, после чего, нарочито громко ступая, снова спустился по лестнице и пожелал хозяйке доброго утра. После коротких, но обязательных фраз насчет погоды, он вышел наружу, окунувшись в еще прохладное, но приятно освежающее утро. По узким улочкам плавали остатки тумана, и прорывавшиеся сквозь него лучи солнечного света подобно каплям расплавленного золота играли на стеклах распахнутых окон.
Медленно шагая по щербатым мостовым, он невольно обратил внимание на то, что перед дверями других домов тоже стоят тарелки и подносы, некоторые из которых разбиты, а осколки валяются в канаве, пролегающей посередине улицы и упирающейся в забитую илом и мусором решетку.
Внезапно Элиот понял, что на этих блюдах лежало мясо, сырое мясо, на что ясно указывали оставшиеся на них кроваво-водянистые разводы и пятна. Но зачем же буквально каждый обитатель деревни оставлял за порогом столь дефицитную еду, когда сами они, особенно обитатели зловонных лачуг, жили впроголодь? Подобное поведение, в реальности которого у него не оставалось никаких сомнений, показалось ему крайне нелепым. Зачем, зачем они выставляли наружу еду и, главное, кому она предназначалась? Животным, из страха перед которыми жители деревни не решались по вечерам выходить из дому, вместе с тем явно приманивая их, предлагаемой пищей? Полнейший абсурд! Кроме того, ему было достоверно известно, что жители Херона не отличались особой любовью ко всякому зверью, скорее даже наоборот. Как-то раз ему довелось увидеть, что осталось от одной собаки — а это была весьма свирепая помесь волкодава с овчаркой, — которая принялась однажды субботним утром приставать к прохожим на рыночной площади. Ее изуродованное, искромсанное, окровавленное тело, с которого местами даже отслаивалась шкура, стало почти неузнаваемым под ударами десятка или больше тяжелых сапог, с возмущением и ненавистью втаптывавших ее в булыжную мостовую. Но тогда почему же эти люди, питавшие лишь неприязнь и презрение к своим собственным животным, проявляли столь неожиданную благосклонность к опасным и таинственным зверям?
Впрочем, он отнюдь не питал особых надежд на то, что хоть один из них с готовностью даст ответ на столь мучительный для него вопрос. На памяти были неоднократные, но от этого не ставшие удачными попытки расспросить их о причинах появления на дверях и окнах всех этих запоров и засовов. В общем, Уайлдермен постепенно пришел к выводу, что существует лишь единственный способ попытаться приподнять завесу, скрывавшую тайну, и заключался этот способ в том, чтобы самому подглядеть, кто же приходит за едой.
Начав готовиться к ночному бдению, он вернулся в свою комнату и провел остаток дня за разбором сделанных ранее записей и дополнением одной из глав будущего научного трактата.
Вскоре стало темнеть, улицу заполнил густой туман, который стал проникать даже в комнату, растекаясь по ней мутной дымкой. Он распахнул окно — решеток и мощных запоров на нем не было: третий этаж все-таки! — и стал молча проклинать эту белую завесу, хотя и не терял надежды, что она все же не помешает ему удовлетворить жгучее любопытство.
Наконец солнце окончательно скрылось за затянутыми туманом холмами, и почти сразу же послышались характерные звуки — люди приоткрывали двери своих домов, но каждый из них при этом хранил гробовое молчание, не проронив ни слова. До него донеслось лишь приглушенное постукивание тарелок о тротуар, после чего двери поспешно захлопывались и накрепко запирались. Наконец, утопающую в тумане улицу окутала полная тишина. Могло показаться, что жизнь вообще прекратилась. Единственное исключение — каминные часы, стоящие в его комнате и монотонно отсчитывающие секунды и минуты.
Внезапно что-то привлекло его внимание.
Взглянув поверх обшарпанного подоконника вниз, он поначалу не смог ничего разобрать — улицу застилал густой туман. И все же он заметил, что по мостовой передвигается какое-то существо или существа. При этом они издавали странные, пугающие звуки, совсем непохожие на приглушенный шорох диких кошек или собак, вышедших на тропу ночной кровожадной охоты. Нет, доносившиеся до его слуха звуки казались совершенно незнакомыми, чем-то походя на посвистывающий скрежет ползущего животного, вяло передвигающегося по булыжной мостовой.
Вот с шумом перевернулась и, ударившись дном, загрохотала по улице оловянная тарелка, пока наконец не остановилась у края высокого тротуара прямо под окном гостиницы Элиота. Он еще больше вытянул шею и увидел темное, похожее на тень существо, массивные очертания которого выплыли из тумана. На несколько секунд снова воцарилась тишина, пока существо это не обнаружило пищу и не принялось пожирать ее.
Собравшись с духом, Элиот Уайлдермен закричал так громко, как только хватило сил, — ему хотелось отпугнуть странное создание. Едва эхо его крика заметалось между домов и, уткнувшись в стоящую в конце улицы церковь, начало затихать, наполняясь с каждым новым отголоском все более и более жалостными и трогательными нотками, как опять наступила тишина. Но лишь на мгновение. Тут же он расслышал шорохи, явно исходящие от ползавших внизу существ — их становилось все больше, — которые приближались по улице, оставляя тарелки со «своей» едой и устремляясь к гостинице миссис Джовит.
В этот самый момент послышалось их дьявольское, омерзительное из-за своего явно нечеловеческого происхождения, наполненное самыми гнусными чувствами
Тут же снизу, со стороны основания дома, послышался слабый скрежет, словно какое-то тяжелое тело пытается преодолеть шаткую преграду.
На улице появлялись все новые тени, которые, извиваясь, подкрадывались к гостинице и скреблись о ее стены. Содрогаясь от бившей его неистовой дрожи, Элиот наконец понял, зачем нужны были все эти засовы и замки и почему никто из жителей Херона с наступлением темноты не заговаривал и не покидал своего дома, умышленно создавая вид, будто деревня обезлюдела, Но теперь вся маскировка рухнула — они знали, что он здесь, они услышали его!
Уайлдермен схватил со стола тяжелый фолиант в жесткой обложке и швырнул его вниз, стараясь попасть хотя бы в одного из ползающих существ. И действительно попал — раздался звук, как будто в грязную лужу упал большой камень, сменившийся похрустыванием, словно ломались тонкие, хрупкие кости, попавшие под острые края переплета. И сразу же зловещие шорохи переросли в мощное, нарастающее крещендо отвратительного ликования. Пронзительный вопль, столь же нечеловеческий, как и все остальные звуки, но несущий в себе гнусные отголоски агонии и ужаса, эхом заметался вдоль темной улицы. И все же несмотря на то, что крик этот мог бы разбудить даже мертвого, ни в одном из окружающих домов не зажегся свет и никто не выглянул наружу, чтобы хотя бы узнать, в чем дело. Все ставни и двери остались запертыми.
Неожиданно налетевший, хотя почти сразу же угасший порыв слабого ветерка успел чуть разогнать клубы плотного тумана, так что Элиоту удалось получше разглядеть ночных визитеров. На какое-то мгновение ему показалось, что он видит странных животных, какие-то гибриды, но затем понял, что это нечто необычное. Это были не люди, но и не звери, это было что-то совершенно противоестественное, дикое порождение того темного мира, в котором они обитали и из которого пришли сюда. Согбенные, с мощными спинами, тяжело нависавшими над низко опущенными и прижатыми к груди головами, они медленно волочили свои тела, изредка подтягиваясь на тощих, скелетообразных руках за стены домов. Когда чудовища поднимали их, устремляясь ввысь, к лившемуся из комнаты Уайлдермена рассеянному свету, он видел их белесую, лепрозную, покрытую крошащимися струпьями и словно изрытую гниением кожу. Их сужающиеся гангренозными обрубками пальцы медленно и как-то болезненно сжимались и разжимались, покуда налетевшие невесть откуда клубы тумана в очередной раз не поглотили их в своей непроглядной, призрачной мгле.
Вновь полускрытый белесым саваном, Элиот успел заметить, что тени стали сходиться в одном месте, которое с каждой секундой очерчивалось все более отчетливо и ясно. И неожиданно, словно в приступе всепоглощающего, обжигающего страха, он осознал, что именно происходит, — медленно, совсем вяло, но неуклонно они забирались друг на друга, образуя живой бугор, вершина которого тянулась к его окну.
Он швырнул в них еще одну книгу, потом еще и еще, с каждым разом вкладывая в бросок все больше отчаяния и ярости, но несмотря на то, что тома обрушивались на их вздымавшиеся головы всей своей тяжестью, живой холм продолжал расти. А из самых отдаленных глубин утопавшей в туманной мгле улицы в сторону гостиницы продолжали подползать, волочиться новые тени.
Уайлдермен в панике отпрянул от окна, захлопывая ставни, плотно затворяя рамы, щелкая запорами. Почувствовав внезапный приступ тошноты, он метнулся в угол, где на столике стоял таз с водой, и там его желудок отчаянно вывернуло наизнанку.
Хихиканье за окном становилось все громче, ближе. Неистовое в своем невообразимом омерзении, оно с каждой секундой переполняло Элиота отчаянно нараставшим чувством ужаса. Спотыкаясь на нетвердых ногах, скованных напряжением борьбы с усиливающейся паникой, он все же добрел до стоящего в центре комнаты письменного стола, сел на стоящий рядом стул, судорожно вцепившись в его край, и устремил невидящий взгляд на забранное ставнями окно. Лицо его сводили судороги, а глаза все яростнее и жестче пытались вглядеться в жалкую твердь стекла… предчувствуя и страшась конца этого ожидания — их неизбежного прихода.
А снаружи продолжало доноситься все то же невнятное, дьявольское, нечеловеческое хихиканье, становившееся все громче, пока его неожиданно не сменил звук царапающих дерево когтей. Ставни задрожали, потом затряслись, едва удерживаясь на разболтанных петлях, и, казалось, готовы были вот-вот рухнуть внутрь комнаты. И в конце концов рухнули…
Мириады зловещих, вожделенных воплей мигом заполнили комнату. Сначала они смешались с безумным криком, воплощавшим в себе весь человеческий ужас, отчаяние и агонию, но постепенно стали заглушать его, словно заслонять собой, пока наконец на первый план не выплыли новые звуки — звуки разрываемой плоти, клацанья зубов, чавканья…
На следующее утро, когда ленивое солнце вознеслось наконец над верхушками сосновых лесов на горизонте, двое постояльцев миссис Джовит взломали дверь комнаты Уайлдермена, поскольку все попытки хозяйки комнаты достучаться до него закончились безрезультатно. Пока мужчины били и ломали дубовые панели, она стояла сзади, дрожа от страха при воспоминании о ночных воплях, которые доносились в ее комнату, где она лежала с открытыми глазами, переполненными безумным страхом. Судя по красным глазам постояльцев и застывшему на лицах обоих мужчин выражению тревоги, спать им тоже не пришлось.
Наконец дверь поддалась и со скорбным скрежетом завалилась внутрь комнаты. Мужчины застыли на месте, почувствовав отвращение и подступившую тошноту, а миссис Джовит издала протяжный крик.
В комнате царил полнейший беспорядок: всюду валялась поломанная и перевернутая мебель, на которой виднелись глубокие царапины, простыни были изодраны в клочья. Среди окровавленной мешанины обрывков книг, рукописей, обломков карандашей и лоскутьев ткани лежали останки человеческого скелета, части которого валялись по всей комнате.
Несмотря на то, что обстоятельства смерти Уайлдермена никоим образом не наводили на мысль о самоубийстве, именно такой вердикт по данному делу был вынесен судебным дознавателем — жителем Херона, — торжественно огласившим его четыре дня спустя под тускло освещенными сводами деревенской управы.
Вопреки отчаянным попыткам многочисленных родственников Уайлдермена получить разрешение проститься с телом покойного, все они были отклонены судьей, а тело по его же указанию было поспешно предано земле на местном кладбище неподалеку от деревни. Свое решение судья мотивировал тем, что, поскольку покойный решил покончить с собой, утопившись в протекавшей поблизости реке, а тело его было выловлено лишь спустя неделю, оно за это время пришло в такое состояние, лицезреть которое не рекомендовалось даже ближайшим родственникам.
— Постарайтесь запомнить его таким, каким он был при жизни, — сказал морщинистый старик, нервно протирая очки в металлической оправе, — а отнюдь не таким, каким он стал после смерти.
Тем временем незамеченный посторонними визитерами церковный служка завершил свою обычную повседневную работу, разровняв и уплотнив рыхлую землю на свежей могиле на диковатом и мрачном кладбище, после чего прочитал себе под нос никому не нужную молитву и отправился домой ужинать.
Брюс Лоувери
НАРОСТ
Отца моего убили еще в американо-канадскую войну, так что мне приходилось помогать матери, которая работала на полставки в публичной библиотеке нашего маленького городка. Вернувшись вечером домой, она подолгу разговаривала со мной — это стало ее привычкой. Чаще всего речь шла о посетителях библиотеки, хотя иногда в эту тему вкрадывались впечатления от того или иного лекарства, которые она принимала, и их воздействия на ее самочувствие.
А началось все в тот самый преотвратный 2021 год. Целую неделю мать хранила несвойственное ей молчание. Лицо ее выражало беспокойство; иногда она отрывала глаза от вязанья, а может, это было чтение, и долго-долго как-то странно смотрела вдаль. Мне показалось, что именно тогда она особенно начала беспокоиться о своем здоровье, тем более что ей было под шестьдесят. Впрочем, я не сомневался, что, когда придет время, она мне обо всем расскажет. Следовало признать, что она очень ценила уединение, так что, несмотря на раздиравшее меня любопытство, я старался молчать.
Наконец, однажды вечером она подняла на меня долгий, встревоженный взгляд и заговорила — впервые за долгое время:
— Сынок, мне хотелось бы узнать, что ты думаешь по поводу… по поводу того, что уже давно тревожит меня.
Всю свою жизнь, что я помнил мать, она постоянно беспокоилась о своем здоровье, хотя никогда не обращалась к докторам. Что и говорить, все домашние, соседи и даже я нередко посмеивались над ее страстью заполнять тумбочку рядом со своей кроватью всевозможными пузырьками, ампулами и таблетками. При этом она всякий раз с упреком выговаривала нам, что, дескать, никто не может знать, насколько сильно она больна и как тяжел ее недуг. Я понимал это так, что все эти меры предосторожности были не чем иным, как ежедневной процедурой, призванной поднять бодрость ее духа.
— Примерно неделю назад, — промолвила она, — я заметила у себя на коже какую-то припухлость.
Я тут же выразил готовность осмотреть причину недомогания, но она, как я и предполагал, категорически отказалась. Дело в том, что, родившись в 1962 году, моя мать всей душой ушла в восторженной обожание воскресших в те времена викторианских достоинств. За все двадцать семь лет своей жизни я ни разу не видел, чтобы она хотя бы частично обнажила «неподобающую» часть своего тела. И что характерно: несмотря на почти хроническую боязнь подцепить какую-нибудь болезнь, она сохраняла столь же целомудренное поведение даже по отношению к врачам.
Одним словом, она отказалась даже описать свою «припухлость» — только размеры и все. По ее словам, размеры ее были немного больше горошины, а располагалась она слева, сразу под нижним ребром.
— Как это началось?
— Откуда мне знать?