Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Сборник рассказов. Журнал "Наш современник" № 2, 2012 - Александр Михайлович Семенов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Да погоди ты с целостью и сохранностью, — досадливо морщится Василий. — Не о том разговор. Я тебе обскажу. Мы когда на юге ее лечили, один врач посоветовал, ну, чтобы она родила, в общем. Так и сказал: мол, бывает, отходит дурь-то после родов. От нервного потрясения. Так ведь и верно — это же у нее не наследственное. В нашем роду чокнутых никогда не было, ты не сомневайся.

— А что мне сомневаться, я верю, — вставляет Володька и берется за стакан.

— Так это, мы тебя выбрали, — мнет Василий свой подбородок, трещит щетиной. — Она, дикошарая, окромя тебя, никого к себе не подпускает.

— Погодь, дядя Вася, что-то я не совсем тебя понимаю, — медленно произносит Володька и отставляет стакан. — Ты, надо понимать, к тому клонишь, чтобы я ей ребенка сделал? — округляет он доверчивые глаза.

— Ну а кому же еще, едреня феня, — облегченно выдыхает Василий, довольный его понятливостью. — Ты уж постарайся, век тебя не забудем.

Мы с Валентиной еще в силе, поднимем мальца. А там, глядишь, и Наталья оклемается.

Лицо Володьки багровеет. Он испуганно смотрит на Василия.

— Да это как же, дядя Вася, разве так можно, — растерянно бормочет он. — Что я, подлец какой, чтобы ее обидеть, она и так обиженная. Нет, не могу и не буду.

— Я же не жениться тебя заставляю, почему ты понять не можешь? Не родит она без тебя, разве не знаешь? — как ребенку втолковывает ему Василий. — Один ты и способен всех нас осчастливить.

— Нет, — неожиданно твердо отрезает Володька. — Я после этого не смогу людям в глаза смотреть, дураков нет, сразу поймут, скажут, что я на дурочку позарился. И так-то несут что попало.

Василий не ожидал такого напора. Себя сумел убедить, а уж Володьку, посчитал, сумеет уговорить. И сразу не отступился, протянул дрожащим от унижения голосом:

— По-человечески тебя прошу — помоги, не дай девке сгинуть. У нее нутро целое, родит и оживеет.

Горит огонь в груди, стыд полыхает, и ровно темная пелена застит белый свет — дожил, родную дочь предлагает. Через себя перешагнул, а ее не берут.

— А если нет, а если дурачок родится? От меня, — хриплым голосом выговаривает Володька. — Нет, я еще из ума не выжил.

Василий потерянно молчит, сказать больше нечего, после всего высказанного остается только в обморок упасть. Или сердце горлом выскочит. Володька это молчание понимает по-своему, вскакивает, натягивает фуражку и выбегает во двор. Мотоцикл его на холостом ходу скатывается по косогору, стреляет выхлопной трубой и, набирая скорость, несется по улице.

— Упустил парня, старый черт! — прилипает к окну Валентина. — Что ж теперь делать будем?

— Ничего не будем, — угрюмо отвечает Василий. — Сам отвезу Наталью в больницу. Не получился у нас разговор.

Закуривает папироску, и вроде легче становится на сердце — что тем все и закончилось. Из светелки в горницу идет собранная в дорогу Наталья. Ищет глазами Володьку, не находит, но и тени тревоги не отражает ее безмятежное лицо.

— Володя вышел, сейчас будет, — монотонно повторяет она.

— Будет, будет, — вторят ей родители. Как объяснить, что, возможно, она его больше никогда не увидит? Обманывать сил нет.

День за окном наливается безумным зноем. Воздух сух и горяч. Василий возится во дворе с мотоциклом. Валентина беззвучно плачет, отвернувшись от дочери. Одной Наталье весело, беззаботно бродит по избе. Ждет.

Александр Семенов. СТАРИК И БЕЛКА

Высоко, у самой макушки старой лиственницы, там, где тонкие ветки причудливо сплелись наподобие осиного гнезда, что-то едва слышно ворохнулось, и на ноздреватый истаявший снег просыпалась горсточка тонких желтых иголок. Старик, дотоле неподвижно сидевший на скамье, опершись подбородком о полированную рукоять трости, поднял голову и проследил беспорядочный полет запоздавшей жухлой хвоинки, плавно опустившейся у его ног.

В тот же миг бусая белка метнулась на соседнее дерево, оставив в воздухе тающий палево-дымчатый след. Распластавшись на нижнем суку, живо покрутила мордочкой, оглядывая все округ черными текучими бусинами глаз, и замерла, уставившись на человека в старомодной с большими отвисшими полями шляпе, в кожаном потертом плаще до пят и растоптанных ботинках. Но вскоре нетерпеливо и укоризненно поцокала ему оттуда.

— Явилась, не запылилась, разбойница, — ласково проворчал старик, разжимая кулак. На старческой ладони медленно распалась горстка кедровых орешек. Тотчас же белка сорвалась с сука, перепорхнула на лиственницу, на мгновение, всем тельцем прильнув к шершавой коре, скользнула вниз по стволу и спрыгнула на спинку скамьи. Быстро перебирая лапками, ловко пробежала по крашеному дереву, перебралась на плечо и, цокнув напоследок, принялась за угощение.

— Белочка, — задумчиво сказал старик, держа ладонь на отлете. И пока зверек, уткнув мордочку, торопливо забирал орешки, затуманенными глазами вглядывался вдаль. В ту сторону, где зло и тревожно багровела полоска заката.

Куда-то в эту цвета перекаленного железа расселину, одному ему ведомую, утекала и его жизнь. Там, представлялось ему, в невиданных пространствах, обитали теперь все те, кого он пережил: старики, ровесники и те, чей срок не вышел, но оборвался. Памяти на все потери ему уже явно недоставало. Оттого, наверное, старик никак не мог вытравить в себе давно поселившееся сиротское чувство.

Ощущение одиночества и потерянности посещало его теперь с каким-то лютым постоянством: где бы он, с кем бы он ни был. А впервые настигло посреди шумной торговой улочки, по которой он неспешно брел к городскому рынку. Мимо, обтекая его по обе стороны, шагали люди, и в какой-то миг он стал растерянно провожать их взглядом, тщетно пытаясь отыскать в пестрой толпе знакомое лицо. Память на лица у него была редкостной. Но в тот час он напрасно напрягал глаза. Ни он не узнал никого, ни его, а ведь были времена — не успевал раскланиваться. С тех пор и начал караулить свое настроение, не поддаваясь ощущению, что очутился в чужом городе и уже не надеется из него выбраться.

Позже пришло горькое, вяжущее мысли понимание, что неуловимо переметнулась сама жизнь — враз из одного измерения в другое. Безжалостно растворив в себе тех, с кем он еще вчера существовал в одном сгустке времени и пространства. И теперь ему оставалось лишь согласиться с неотвратимостью произошедшего или уйти вослед. Не то чтобы это откровение поразило его в самое сердце, но одиночества добавило. Впасть в панику не дали притушенность чувств и отсутствие несбыточных желаний. А потом он принял благость быстротечности жизни, избавляющей человека от отчаяния и от горечи потерь, за данность. И вычерпал в себе без остатка глупые тревоги. Жил себе потихоньку, радуясь каждому наступившему дню.

Шебутной зверек щекотно забирал с ладони орешки, торопился, будто кто отнимет их у него, и эта его поспешность нарушала покой, навеянный вечерними сумерками.

— Белочка, — укоризненно произнес старик, глядя сквозь кованые прутья ограды, как медленно погружается в фиолетовую муть изменившийся в одночасье город.

Город, который он раньше так сильно и трепетно любил, жил теперь своей не очень понятной ему жизнью. Суть ее не изменилась, все шло своим чередом: люди рождались и умирали. И по большому счету было совсем неважно, чем они заполняли свое существование от прихода и до ухода из этого суетного мира. Если бы вновь не стало так голодно и холодно жить в нем.

— Плохонька, да моя эпохонька, — горько усмехнулся старик.

Он ведь было решил, что так и доживет остаток жизни в тепле и достатке. И подумать не мог, что все встанет с ног на голову и даже пенсию перестанут вовремя платить. Прежде, знал он, случались и не такие перевертыши, но одно дело прочесть о том в книжке и совсем другое — ощутить на своей шкуре.

Поначалу он с интересом воспринимал события, поддерживая тем самым угасающий интерес к жизни. Подбадривал себя и других — мол, ничего, и не такое переживали, да перемогались как-то. Ведь, по большому счету, хорошо-то никогда и не жили. А как это — хорошо, он и сам не знал. Смиренно претерпел даже введенную, будто в войну, карточную систему: на спиртное, сигареты, продукты и даже на мыло. Пока однажды в центре города не наткнулся на затрапезного вида тетку, торгующую махоркой на развес. Незнамо как вернувшаяся из прошлого, она со стертым безучастным лицом отмеряла граненым стаканом табак таким же хмурым мужикам. И глядя на нее, окончательно уверился, что словно в отместку вернулись мрачные времена и надо чем-то спасаться.

Тогда-то и нашел себе заделье — подкармливать белок, неведомо как перебравшихся из тайги в это опустевшее и не самое безопасное место города. Белки быстро освоились в парке, но не боялись лишь одного старика.

Легковесная пошла у него жизнь, пустая, наполненная зряшными событиями и необременительными делами, которые будто бы и делались только для того, чтобы придать ей подобие прежней. Но себя не обманешь, и старик изо всех сил крепился, убеждая себя в необходимости продолжать существовать хотя бы ради вот этой боязливой белки, которую надо накормить и ободрить ласковым словом. А окружающим его людям, казалось, было все равно, что жить, что помирать.

Вот и сидел теперь в одиночестве на холодной лавочке в пустом городском парке, смотрел на чужой равнодушный город, который когда-то был теплым, уютным, своим, а теперь зиял опасными пустотами. Самые тугие времена прошли, но жители его все еще остерегались появляться в таких вот глухих местах. Старик понимал, что сам по себе город не может быть в том виновен, необратимые перемены прежде произошли в них самих. А затем начал изменяться окружающий мир. И уж потом им стало страшно по вечерам выходить на улицу.

— Хорошо хоть звезды на месте, — сказал себе старик, высмотрев на темнеющем небосклоне проклюнувшуюся звездочку.

Люди, того не ведая, меняли само бытие, напитывая его злом, болью, страхом, отчаяньем. И чудилось будто, что эта исторгнутая ими жуткая материя существует теперь сама по себе, втягивая в свое алчное нутро все большее количество народа, и нет от нее спасения.

Старику вдруг показалось, что земля под ногами качнулась, на мгновение искривив окружающее его пространство. Но белка по-прежнему шебаршилась на занемевшей руке, и он устрашился своих мыслей. «Ничему тебя, старый, жизнь не учит, — пережив короткое замешательство, подумал он, — нельзя до самых потемок сидеть на кладбище, тут и не такое может померещиться».

Серым туманом стлались воспоминания, и он, глядя на лафтаки сырого снега, невольно ежился. Старость — зябкое время. Старику было жалко, что кончился этот теплый солнечный день, в щедром сиянии которого так удивительно наблюдать, как над белыми тумбами ограды поднимается ровное свечение. Испускаемый беленым кирпичом свет ранее он относил к оптическому обману зрения, а вот сегодня засомневался. Надгробный камень лежал в основании ограды.

Под ним, в земной глуби, покоились останки людей, живших давным-давно. А в этом поверх затоптанных могил стояли аттракционы, карусели, ларьки. Он хорошо помнил, с каким рвением и молодым азартом крушили старое кладбище люди. И он вместе с ними выворачивал гранитные плиты и кресты, расчищая место под площадку для танцев и разных игрищ. Творимое святотатство тогда не пугало, оно даже поощрялось. Теперь на кладбище, превращенном в парк культуры и отдыха, он пытался схорониться от неотвратимого, да это все равно что прятаться в пустыне. От себя не скроешься — весь как на ладони.

Трепетное свечение угасало вместе с остывающим солнцем и вскоре растворилось в сиреневом сумраке вечера. Оставив в сердце неизъяснимое томление и грусть по чему-то несбывшемуся.

В детстве его часто водил сюда дед, подолгу задерживался у кованых чугунных оград, почерневших крестов, растолковывая внуку, каких фамилий и сословий люди лежат здесь. Немного родных имен запомнил он по тем рассказам, да и те стерлись в памяти вместе с кладбищем. Попытался однажды припомнить, но не получилось. Пребывая в горьком недоумении, отчего так все вышло, не нашел в себе ответа и согласился, что по-иному и быть не могло. Времена поруганных святынь оскверняют человека.

Закат на мгновение окрасился алым и вновь на глазах загустел до цвета брусничного сока. Старику стало тревожно и щемяще, как если бы, в самом деле, там, на краю земли и неба, схлопывались небесные створки, оставляя узкую щель, и он знал, что протиснуться в нее ему никогда не поздно. Да вот хоть прямо сейчас. Но даже думать о том позволить себе не мог — не одинок был на этом свете. Дома дожидалась терпеливая жена, беспокоилась из-за его долгих отлучек, да и как не тревожиться, если жила она, пока был жив он.

— Посижу еще чуток и отправлюсь домой, — сказал он белочке, выбирая запутавшиеся в складках кармана остатние орешки, — если не объявится мой человек.

Белка внимательно наблюдала за сложенными в щепоть пальцами. И недовольно фыркнула, когда в очередной раз старик вытянул массивный трофейный портсигар, вынул из него папиросу, привычным движением смял картонную гильзу и, не подкуривая, сунул в рот.

Старик отвел глаза от узкой щели, через которую пробивался свет раскаленного горнила, и угрюмо посмотрел по сторонам: пустынно, одиноко, неприкаянно было округ. Лавку под старой лиственницей надежно скрывали густые заросли черемухи и бузины, и в этот укромный, скрытый от посторонних глаз уголок теперь редко кто заглядывал. Раньше люди шли смотреть белок, но в лихую годину их повывели одичавшие кошки и бродяги, коих развелось тогда в неисчислимом количестве. Теперь, как оттеплило, снова стали набредать сюда разные праздношатающиеся, но их старик интересовал еще меньше, чем занятная зверушка.

Но сегодня один давний знакомец наведался. Он издали приметил его высокую сутулую фигуру, сразу узнал и обрадовался.

— Привет, Петрович, как жизнь? — улыбнулся тот только ему одному принадлежавшей застенчивой и немного виноватой улыбкой.

— Живой, и то хорошо, — немного подумав, ответил старик и протянул раскрытый портсигар.

Он по-отечески любил этого нескладного и не очень везучего человека. Как-то умудрялся он жить, никому не желая зла, притягивая к себе людей врожденной деликатностью, мягкостью, чувством меры. А таким в лихолетье особенно тяжело.

Парень осторожно вытянул из портсигара папиросу, подкурил, пряча огонек зажженной спички глубоко в ладонях.

— Ходил вот по делам, дай, думаю, путь срежу, напрямки через парк пройду, заодно Петровича повидаю, — выдохнул он густой синий дым.

Старик глянул в его печальные глаза и вспомнил, как много лет назад сравнил его с конем благородных кровей, волею случая поставленным в конюшню, где в унылых стойлах ютились рабочие лошадки. Рысак понимал это и вел себя подобающе — грыз удила, бил копытом, всхрапывал, показывая что, мол, тоже при деле. А дел-то было всего — жрать дармовой овес да коситься глазом на лошадок посправнее.

Потом узнал поближе и переменил мнение — с искрой был парень, да вот в жизни себя не нашел. Так зачастую бывает в семьях, где успешные родители как бы наперед вычерпывают талант, удачу и успех, а детям достается отблеск их славы. Бредет такое чадо хоженой-перехоженой дорогой, по пути растранжиривая накопленное, а вместе с тем силы, надежды и желания. Суждение-то свое о нем изменил, а ироничное отношение оставил. Отчасти оттого, что к баловням судьбы относился с предубеждением.

— Случилось что, кислый ты, Игорь, какой-то? — захлопывая портсигар, спросил он его.

— Страдаю.

— Не трать силы попусту, — посоветовал старик.

Игорь подозрительно покосился на старика и обиженно добавил:

— Хожу вот, думаю, как жизнь изменить к лучшему...

— И давно ходишь?

— С утра, как посмотрел на себя в зеркало: где я и где будущее. Работу потерял, перебиваюсь с хлеба на квас, курево и то купить не на что. Жена вот еще ушла... Да и кому я, такой неудачник, нужен. В общем, влачу самое жалкое существование. Хорошо, что хоть прошлое было.

— Где найти нам мумиё, чтоб лечить уныниё? — скаламбурил старик.

— Тебе можно надсмехаться, а мне что делать? Все хорошее разом куда-то делось, кругом один развал, бардак и смертоубийство. Вернуть бы сейчас ту жизнь...

— Какую? — меланхолично спросил старик.

— Справедливую.

— А она разве была когда-нибудь на свете, эта справедливость?

— Как же не была, — растерялся парень, — ты же, Петрович, сам в ней жил еще вчера. От каждого по способности, каждому по труду... Мы ж все равны были.

— Ты сам-то веришь в то, что говоришь? Или решил потрафить старику, мол, вы такую замечательную жизнь нам построили, а мы ее профукали? — спросил он, глядя в его растерянные глаза.

— Да мне эта жизнь по ночам снится, просыпаться не хочется, — уныло произнес парень и опустил голову.

— А ты проснись, протри глаза-то. Очередной крах переживаем. А всякое великое потрясение и есть отсутствие справедливости. Тебе больше думать надо или читать написанное умными людьми, которые давным-давно из таких вот кровавых уроков сделали вывод — что от этой самой справедливости подальше держаться надо. Она, змеюка, незаметно вползет в тебя, отравит, а топор в руку вроде как сам прыгнет. И тогда во имя справедливости кого только не порешишь, — старик смотрел на парня и не видел его и говорил не ему, а себе, тогдашнему, легко обманывавшемуся.

— Вот от кого не ожидал такое услышать, так это от тебя, Петрович, все, последней надежды лишился. Как же жить без справедливости?

— Нашим салом нам же по мусалам, — поддакнул старик.

— Як тебе за поддержкой пришел, думал, таким, как ты, голову никакими перестройками не заморочишь. А ты ответил мне, так ответил. Оглоушил, одним словом. Полное отчаяние.

— Ты при мне слов таких не говори, — сурово сказал старик, — что ты можешь знать об отчаянии. Любовью спасайся, если любишь кого...

— Я Родину люблю, — оживился Игорь, — и впервые это почувствовал в пионерском лагере, в Крыму. В нем ребята со всего света отдыхали. Я жалел их такой, знаешь, жалостью счастливого человека, что вот не всем повезло родиться в такой стране. И был по-настоящему счастлив.

— Ну, на юге родину чего не любить, там тепло и красиво, цветами пахнет. А ты вот полюби ее такую вот, — повел старик рукой. — Я вчера одного иностранца застал на помойке. Увлеченно фотографирует затхлые задворки, мимо которых и пройти противно. Спрашиваю — смысл в чем, господин хороший? Отвечает — экзотика. Что для них экзотика, для нас жизнь. Я вот одного не пойму, неужели они там у себя так заелись, что их на гнильцу потянуло?

«Отдельно взятого человека трудно любить, легче весь народ сразу, особенно на теплой кухне в ненастный день. А сам-то я чем лучше? — всполошился старик. — Дожил до того, что белок стал любить больше, чем людей».

И будто кто со стороны быстро и четко сказал ему: «Нет, никуда не де-лась любовь твоя, теплится под спудом хлада, пепла, горечи и стыда за отчий край — за себя то есть». Старик потряс головой.

— Через рынок шел, — голос Игоря вплыл в затуманенное мыслями сознание, — вижу, идет меж рядами тетка поперек себя шире с полными сумками, а за ней тощий нищий тащится, будто привязанный. Но близко не подходит. Интересно мне стало, что ему от нее надо? Поближе подобрался, и аж взнялось все во мне — он такими голодными глазами на торчащую из сумки колбасу смотрит. Так бы взял, отобрал, да ему отдал.

— Еще чего, надо бы сразу топором... Хрясь, и нищий сытый, и справедливость восстановлена. И неважно, что у нее там семеро по лавкам...

— Какой топор, я его сроду в руках не держал! — вскричал Игорь, — Я ж только подумал, как ему помочь, из самых лучших побуждений.

— Чего же чужим не поделиться, даже приятно.

— Ехидный ты человек, Петрович, жалею, что к тебе пришел...

— А ты перестань жалеть. Ведь и на базаре ты не нищего, а себя, прежде всего, пожалел и мысленно колбасу ту сжевал.

— Больше я не приду, но напоследок скажу: я тебя уважал, а ты оказался таким же, как все. И даже хуже, ты из-под человека опору вышибаешь, — тусклым голосом сказал Игорь, но с места не двинулся.

— С чего это ты взял, что я такой же, как все? У людей даже цвет волос разный, если не крашеный. Я из-под тебя не опору, гнилые подпорки пытаюсь убрать. Новорожденный еще и пискнуть не успеет, а уже заведомо не равен. Один в ласке да холе будет жить, другой слаще морковки ничего в жизни не попробует. Но это еще ничего, человек может выправить свою судьбу. Сровняться или даже превзойти иного счастливца. Если есть ум и воля к жизни. Нет этого — не обессудь.

Игорь недоуменно смотрел на старика.

— Чтобы ты от меня насовсем не ушел, скажу я тебе, что думаю: каждый рождается с уже заложенным пониманием справедливости, и слагается она из изначально заложенного добра, счастья, любви, из много чего другого хорошего. Но тут же у него по крупице начинают отнимать ему даденное. Причем и родные, и чужие люди. И чаще не по злому умыслу, а только из одного лишь собственного понимания правильности или неправильности жизни. Истощат человека, и бредет он по миру пустой, злой, голодный, как твой нищий на рынке.

— Чего же ты раньше молчал, — горестно вздохнул Игорь, — если все это знал. Делал вид, что живешь в справедливом обществе, позволял обманывать себя ожиданием обещанного счастья.

— А ожидание, оно всегда слаще сбывшегося, — лениво ответил старик, глядя снизу вверх на высокого худого нескладного и несчастного большого ребенка. Он уже потерял интерес к разговору. Больше всего в жизни не любил он поучать, справедливо полагая, что личный опыт чаще всего другим не пригождается, а иным даже вредит.

Расставался он с парнем с тяжелым сердцем. Уж лучше бы вовсе не приходил, не добавлял печали, свою девать некуда.

— Как ты тут сидеть можешь? — неловко сутулясь, сказал тот напоследок. — Жуть берет, каждый куст на тебя будто смотрит и сказать чего хочет. — И тут он был прав.

Весенний вечер истаивал, сумерки забирали город, который старик износил, как одежды.

Старик еще мог отличать ложь от правды и делал это, как он говорил, нутром — и ошибался редко, разве что когда предмет уж вовсе лежал вне его понимания — в запределье. А потому имел свое мнение обо всем, что происходило. Он всегда мог выверить все, о чем бы ни говорили, ведь, в отличие от других, события и люди, их совершившие, были еще с ним. Старик твердо знал, что если даже напрочь перепишут историю, в какой уже раз подгоняя ее под очередную политику, жизнь его переписать будет нельзя. Сделать это он не позволит, пока живой, а когда помрет — кому она станет интересна, его жизнь?

— Это как на фронте, — медленно подумал старик, — где знаешь, что могут запросто убить, а все же не веришь, что тебя. А потом от безмерной усталости, безнадежности или отчаянья, когда наступит край и все в тебе выжжено и пусто, нет-нет да возопит в тебе — да уж скорее бы отмучиться.

Время, в котором он сейчас жил, непостижимо напоминало ему то окопное состояние. Холодком обдало спертую грудь — вот он, оскальзываясь на холодной глине, вытягивает себя на свет Божий из траншеи, чтобы перевалиться за бруствер, и уже готовится в нем страшный смертный нечеловеческий крик, который полетит вместе со всеми такими же окопниками до самых вражеских позиций, до самого конца. Да срывается стоптанный кирзач с неглубокого приступочка, проваливается нога в пустоту, на дно окопа, и в ту же секунду огненный шквал выбривает все узкое, ему предназначенное пространство. И подбирает всех, кто уже бежал по обе стороны этой прозрачной дороги.

И потом, когда он, спасенный нечаянным падением, успел пробежать это мертвое выжженное пространство и свалился во вражескую траншею, и после, когда, оглоушенный и помертвелый, лежал на дне воронки, наблюдая, как, словно в немом кино, наклонно падает на него стена опалово-черного огня и дыма, понимание несправедливости происходящего оказалось сильнее страха.



Поделиться книгой:

На главную
Назад