По окончании производственной практики Павел Степанович вызвался проводить меня и помочь доставить домой мою тяжелую, набитую книгами, одеждой и другими вещами сумку. Я пригласила его на чай и познакомила с родителями.
Павел Степанович стал у нас дома частым гостем. Дружба, которая так неожиданно завязалась, была, пожалуй, не между ним и мной, а между ним и моей мамой. Он неизменно приносил для мамы живые цветы. Вел с моими родителями любезные и умные беседы. Папе Павел Степанович, нельзя сказать, чтобы очень уж понравился, скорее, он относился к нему сдержанно. Папа любил взять рюмку, и вечерами, после работы, обычно себе в этом не отказывал. А Павел Степанович подчеркнуто-вежливо вставал из-за стола, подходил к кухонной раковине и набирал в свою рюмку из крана водопроводную воду.
— Нет-нет, ничего не надо. Я не пью, — говорил он к великой радости моей мамы. — Предпочитаю чистую водичку.
Папа много курил. Причем только крепкие папиросы. «Беломор», например. Павел Степанович не курил вообще.
Летом, в мои студенческие каникулы, родители взяли отпуск, и мы все вместе отдыхали в деревне. Там же одновременно с нами проводила свой отпуск и папина сестра — моя любимая тетя Марина, мама Тани.
С Таней мы иногда ходили в клуб. Хотя я это делала без прежнего энтузиазма, а только для того, чтобы составить компанию сестре. Мне больше хотелось, когда темнело, посидеть возле нашего двора на лавочке, представляя и почти физически ощущая, как по дороге, со стороны Иолчи, идет на свидание со мной Федор.
Мама мне долго сидеть не позволяла. Она словно уже определила для меня совершенно другой, более серьезный статус.
— Наташа. Иди домой. Садись и пиши ответ Павлу Степановичу.
Тетя Марина поддерживала маму. Они обе просто зачитывались длинными, грамотными, выведенными фигуристым изящным почерком, письмами Павла, в которых он подробно и чуть ли не художественно описывал свои научные исследования, каждый раз подчеркивая, что готовится к защите докторской диссертации.
— Какой умница, — говорила с восхищением тетя Марина. — Я его не видела, но уже представляю по письмам. Это тебе не Доленюк!
— Мне Павел не нравится, даже внешне, — призналась я.
— Глупенькая, — не соглашалась со мной тетя. — В будущем ты поймешь, что внешность — не главное. Будь он Квазимодо, я бы пожелала такую партию для своей дочки.
Мнение тети, известного и талантливого юриста, было авторитетным.
— Садись за стол, — чуть ли не приказывала мне мама, подавая ручку и бумагу. — Пиши.
И я писала. Не такое, как Федору, а коротенькое, в пять-семь предложений, скупое на эмоции письмо — сухой и холодный отчет о том, что я делаю в деревне.
В клубе ко мне постоянно подходила высокая, крупная, с короткой стрижкой, похожая на мальчишку, девушка Аня. Раньше я ее не замечала, вернее, не знала. Она жила в Иолче по соседству с Доленюками.
— Федор тебе пишет? — поинтересовалась она у меня, когда подошла в первый раз.
— Пишет.
— А ты ему?
— Тоже пишу.
— Смотри, жди его.
Мне казалось, что она чуть ли не следит за мной. Аня каждый раз садилась недалеко от меня в кинозале, подходила во время танцев и стояла рядом со мной. Она вела себя, словно парень, и этим смущала меня.
Только спустя несколько лет я узнала, что Федор — ее первая любовь. И до сих пор до щемления в сердце удивляюсь, что без зависти, ревности и эгоизма она с таким искренним рвением опекала, охраняла и оберегала меня для него.
К началу сентября мы с родителями вернулись в Минск. Павел Степанович, незаметно ставший для нас Пашей, с неизменным постоянством наведывался к нам в гости. Он все так же был внимателен, вежлив и приносил цветы.
Мама всегда была рада ему. Я замечала, что благодаря его посещениям она даже становилась счастливее, чаще улыбалась и смеялась.
— Мама, да он приходит не ко мне, а к тебе. Вот ты с ним и общайся, — сопротивлялась я, когда она пыталась вытянуть меня из комнаты, где я готовилась к занятиям или читала книгу.
— Наташа, но это же неудобно. Он — твой гость. А ну-ка, не упрямься, выходи.
Чем настойчивее и стабильнее он становился своим в нашей семье, тем меньше мне хотелось общаться с ним.
— Ведь это же ты привела его когда-то в наш дом, — упрекала меня мама. — Паша нам очень нравится. А ты поступаешь нехорошо. Нельзя обижать человека.
Я выходила из своей комнаты, присаживалась к столу. Но чувствовала себя отчужденно, с трудом участвуя в общей беседе. Мне казалось, что Павел, разговаривая, слышал только себя. Да и говорил он больше о своем, хвастливо и увлеченно. И мне все чаще становилось не по себе от его многословия. Выслушав однажды мое мнение о Павле, мама сказала, что я ошибаюсь и упрямлюсь в своем нежелании его понять. Но Павел какой-то другой стороной, совсем не такой, как маме и окружающим, открывался мне. Я интуитивно чувствовала: было в нем что-то не мое, совсем не мое.
Он приглашал нас с мамой на прогулку. И мы иногда гуляли втроем.
— Ой, Наташенька, надень шапочку, а то простудишься. На улице ветер, — предусмотрительно и как-то не по-мужски суетливо обхаживал меня Паша.
Маму это умиляло: какой заботливый мог бы быть у Наташи муж! Мне же его ухаживания были неприятны. В будущем я не раз замечала, что слащавенькая обходительность в манерах, употребление уменьшительно-ласкательных суффиксов при разговоре и многословие характерны для мужчин с женской натурой, немужественных, угодничающих перед более сильными.
Я маму понимала. Она не только желала для меня такого внимательного, образованного и авторитетного мужа, как Павел, но и, возможно, сама для себя находила в нем отдушину. Тем более что папа был суровым, властным, а порою не в меру жестким. Моему брату доставалось меньше, чем мне и маме, ведь, по мнению папы, Сережа — все же мужчина. Это с «бабами» нужно быть построже. Хотя под рюмку он смягчался, становился ласковее, любил пошутить. Трезвого же мы его побаивались и, когда он был дома, больше молчали.
А тут — Павел, непьющий, некурящий, обходительный.
Тот, наверное, и сам почувствовал в маме искреннего своего союзника. И, то ли интуитивно, то ли намеренно, стал делать на нее ставку: цветы, комплименты, мягко-вкрадчивое обращение… К тому же, что покоряло всех, он хорошо пел и играл на баяне.
И вот в начале весны Павел сделал мне предложение. Письменное предложение выйти замуж я получила и от Федора, у которого в мае должен был закончиться срок службы. «Ответь мне честно и конкретно, — просил он в письме. — Мне нужно определиться. Если откажешь — я останусь в армии сверхсрочно».
Мама вечером, перед тем, как лечь спать, сидела на краю моей постели. Строго смотрела мне в глаза. Ждала от меня правильного решения.
— Я не буду считать тебя своей дочерью, если ты выйдешь замуж за Федора, — категорично предупредила она.
Я молчала, словно не слышала. Отстраненно, мимо мамы, смотрела в одну точку.
Впереди ждали бессонные ночи…
Свадьбу справляли в мае. Пышно. Широко. Один день — в минском ресторане, и всю неделю — на родине у Паши, в Беловежской пуще.
Отец Павла — главный лесничий. Дед был лесничим. Да и вся их династия из поколения в поколение — лесная. Брат Павла тоже окончил лесохозяйственный, защитил кандидатскую диссертацию. Сам же Паша — молодой доктор наук, накануне свадьбы защитился.
Когда мои родители ему сказали: «Наташе вроде бы выходить замуж еще и рано», он ответил:
— Я вашу Наташу готов хоть десять лет ждать. Но я тороплюсь. Мне уже тридцать.
Перед тем как подать с Пашей в загс заявление, я написала Федору, что выхожу замуж.
После свадьбы Паша захотел, чтобы мы с ним какое-то время провели в пуще — в деревне у его родителей. В Негорельском учебно-опытном лесхозе, где я прошлым летом проходила практику, у Паши был дом, вернее, ведомственное жилье, предоставленное молодому специалисту. Он сказал, что, когда вернемся, я войду в него хозяйкой.
Свекор, Степан Павлович (у них в роду всё были Степаны да Павлы), возил меня с Пашей на своем «уазике» по заповедным местам пущи, показывал достопримечательности — в несколько обхватов гиганты-дубы, редкие растения, рассказывал о птицах, диких кабанах и зубрах.
Утром Пашина мама, следуя местному десятидневному обряду, который было принято свекрови совершать над невесткой, надевала на меня фартук, повязывала мою голову платком и брала с собой в работу. Я вместе с ней готовила еду, мыла посуду, ухаживала за домашней живностью и помогала на грядках. Тому, чего не умела, она меня терпеливо учила.
Под вечер мы с Пашей прогуливались по пущанским тропинкам, слушая птиц и любуясь могучими, вековыми, как в старой доброй сказке, деревьями. Мне нравились белесые пески на дорожках, такие же, как и в моей деревне.
Я незаметно начинала привыкать и оттаивать. Думала: «Не так уж все и страшно, не так и плохо…»
Нам, как молодым, выделили отдельную комнату на втором этаже. Мне запомнился вид из окна: на лес и небо…
Я впервые почувствовала к мужу пусть и не любовь, но какое-то доверие и тепло. Там, в этой комнате, когда мы с Пашей уже легли отдыхать, я, глядя в окно на небо, искренне, торжественно, как что-то сокровенное, очень важное для себя и для него, сообщила:
— Знаешь, я выпишусь от родителей и пропишусь к тебе. Я всегда мечтала жить в деревне. Пусть Негорелое — не деревня, а лесхоз, не имеет значения. В лесу мне тоже нравится…
Вдруг Павел резко вскочил, нервно зашагал взад-вперед по комнате и каким-то незнакомым мне, возбужденно-визгливым голосом ответил:
— Я не для того на тебе женился! У меня впереди — серьезная карьера. Мне нужна прописка в Минске.
Неожиданное, холодно-рассудительное и такое меркантильное признание обожгло больно, в одно мгновение уничтожив во мне только-только начинавшую зарождаться душевную близость к нему.
Павел вскоре опомнился, сообразил, что сказал необдуманно резко, поспешно. Подбери он другие слова — все, возможно, воспринялось бы иначе. Но было поздно! Я отвернулась от него к стене.
…Чуть розовели вершины деревьев, скрывая торопливо закатывавшийся за них шар солнца; их мягкие, нечеткие тени в ленивой дреме с каждой минутой все больше и больше вытягивались, оползая на лесные поляны. Я и Павел, как обычно, вечером, прогуливались по пуще.
— Хочешь увидеть вблизи диких кабанов? — спросил у меня Паша.
Конечно, я заинтересовалась. Я не была против того, чтобы взглянуть на агрессивных и опасных для людей обитателей пущи, о которых накануне рассказывал свекор. Меня взбудоражила история, как Степану Павловичу встретившийся по дороге зубр чуть не разбил вдребезги машину. А дикие кабаны, которых я никогда не видела, по описаниям были намного крупнее домашних, и с клыками.
Паша подвел меня к охотничьему вольеру. Глядя на нас, все кабаны, которых за оградой было с десяток, замерли, пока один из них, дернувшись, не развернулся и с громким топотом не помчался в отдаленную часть вольера. За ним, как по команде — все остальные. Деревянное ограждение, к которому побежали кабаны, с грохотом рухнуло на землю. Дикое стадо животных оказалось на свободе.
Я даже не успела испугаться, а только как завороженная смотрела в ту сторону, куда гулко и ошалело, взрывая копытами землю, убегали напуганные до смерти недавние пленники.
Я обернулась — Паши рядом не оказалось. В противоположной стороне от той, куда убегали кабаны, довольно далеко от места, где мы минутой назад еще стояли вместе, я увидела его. У Павла, как говорится, «только пятки сверкали». Муж струсил, оставил меня одну, от страха даже не оглянулся. Я, не двигаясь, с каким-то неприятным брезгливым удивлением смотрела ему вслед.
Он вскоре вернулся, странно улыбаясь, говорил, что пошутил, проверял меня. Я ему не поверила.
— Хорошо бегаешь, — ответила я мужу.
Только третий месяц шел, как мы с Павлом поженились, а я все больше ощущала, что в моей душе зреет какой-то разлад. С одной стороны в ней нарастало беспокойство, а с другой — образовывалась пустота. Люди, весь мир, сама жизнь от меня словно отгораживались стеной. Где-то глубоко внутри высасывала из меня силы тоска.
Оставаясь одна в доме, я смотрела в окно: где-то там, за лесом, еще совсем недавно, у меня была другая жизнь. А теперь ниточкой за ниточку я вплетала в нее что-то совершенно чуждое и немилое. Неужели так будет до самой смерти? Во мне умирала одна и рождалась другая, с разочарованной и завязанной в тугой узел душой, «я».
Купив в Минске на базаре маленького, белого в темных пятнышках котенка, я привезла его в Негорелое. Войдя в дом, радостно сообщила Паше:
— Вот теперь у нас — еще одна живая душа. Принимай.
Муж, увидев в моих руках котенка, поморщился:
— Держать в доме животных негигиенично. Вынеси его во двор и вымой руки.
Я с трудом уговорила Павла поселить котенка хотя бы на веранде.
— Раз приобрела — пускай живет. Но только, пожалуйста, не трогай его руками.
Я понимала, что мы с Павлом — очень разные, и с возраставшим душевным отчуждением к нему во мне возникло, и со временем все больше усиливалось, отвращение физическое. И чем сильнее становилось это отвращение, тем настойчивее муж требовал от меня близости. Уступая ему, я чувствовала, как что-то где-то глубоко теплившееся, непознанное, еще не успевшее до конца пробудиться к жизни, через это мое смирение ломалось и умирало во мне.
Сестра Паши приехала как обычно, в пятницу, накануне выходных. Устав от затянувшейся «холодной войны» между нами, я подошла к ней, как только она появилась на пороге, и протянула руки:
— Давай с тобой родниться.
Спрятав свои руки за спину, Инна отвела взгляд:
— Мы слишком для этого несовместимы.
Паша как-то растерянно, виновато посмотрел на сестру и отозвал меня в сторону:
— Разве ты не видишь, что Инна не хочет с тобой общения?
— Но если я ей так неприятна, зачем она приезжает к нам? Мне не нравится, что вы постоянно уходите из-за меня в лабораторию.
— В таком случае, ты будь умной, уступи гостье. Чтобы не мешать — взяла бы да и прогулялась. Ты же любишь гулять по лесу.
Мне и в самом деле нравилось здесь, в Негорелом, гулять по лесу. Уходила в лес часто: только бы подальше от дома, подальше от мужа. В лесу я успокаивалась.
Отвернувшись от Паши, я вышла на веранду, взяла на руки котенка и, прижав его к груди, как единственную близкую душу, пошла в лес. Котенок был ласковым, привязался ко мне, привык к моим рукам и не вырывался.
Тогда, в лесу, я чувствовала, что уходила из чужого мне мира в родной. Казалось, что лес без слов разговаривал со мной и, давая свой, особый приют, утешал.
Выйдя на лесную поляну, присела среди папоротников и смотрела, как догорает небо.
Темнело. Было прохладно, а я не взяла кофту. Но возвращаться домой не хотелось. Отыскав большую, с широким пологом, ель, спряталась с котенком под нею. Присела, прислонившись к стволу. Земля была мягкая, усыпанная хвоей. «Здесь меня никто не заметит, — успокаивала я себя, — ни зверь, ни недобрый человек».
Все же, когда стемнело, мне стало страшно, очень страшно. И холодно. Котенок, наверное, тоже боялся, потому что молчал, никуда не рвался, маленьким комочком замерев у меня на коленях. Сжимала горло обида, гордость не позволяла вернуться домой.
Так, под елью, с котенком, я и просидела всю ночь, пока под утро, когда начало светать, не услышала мамин голос:
— Наташенька-а… Наташа…
Я вскочила и на непослушных, сомлевших от сидения ногах бросилась на голос:
— Ма-ма-а!
Получилось, что мама, как и сестра Паши, приехала к нам на выходной. Дома обнаружила только Инну и Пашу. Подождала меня какое-то время. А когда стало темно, пошла искать. Так и искала всю ночь.
Искал, конечно, и Паша, но…