— Шибко сердитая? — Демьян, зажмурившись, захихикал, покрутил головой. — Отец давно держит, мне не дает. Для большой праздник, сказал.
Кирюшка, отпластав ломоть печени, вцепился в нее зубами. Промычал что-то, пережевывая. Парамонов и Степан даже не взглянули на хозяев стойбища — с жадностью накинулись на пищу: постанывали, вытирали рукавами пот и лоснящиеся губы, чавкали и опять жевали, жевали, сотрясаясь изредка от отрыжки. В такие мгновенья Арчев, осторожно выбиравший косточки из жареной рыбы, цепенел. Ел он мало и неохотно, спирт не пил вовсе.
Когда гости насытились и Кирюшка принялся вылавливать тесаком сгустки икры из варки, Степан выбивать на столик костный мозг из мослов, а Парамонов потянул из кармана засаленный кисет, Ефрем-ики спросил:
— Какие вести на реке? Начальник Лабутин говорил: война опять была. Кто воевал, зачем?
Кирюшка подавился икрой, заперхал, мотая над столиком кудрями.
— Эвон какие у тебя друзья-приятели! — Степан замер с поднятой в замахе костью. — Уж не для товарища ли Лабутина ты выпивку-то припас, а? — Уперся в старика мутным пьяным взглядом.
— Погодь, Степа, чего вызверился? — Парамонов вцепился ему в запястье. — Мы, мил человек, воевали, мы, — повернулся он к Ефрему-ики. — Всем миром, значит-ца, пошли против антихристов-большевиков. Да побили нас, вишь ли…
— Эт-то кого побили? — прокашлявшись, заорал Кирюшка. — У нас пере… пересид… тьфу ты! Пере-дис-локация, во! — С силой воткнул тесак в столешницу. — Мы есть восставший народ… Бей жидов, спасай Россию! Уря-а-а Советам без коммунистов! Понял, харя немытая? — И потянулся скрюченными пальцами к бороде старика.
— Прекратить балаган! — рявкнул Арчев. — Не сердись, старик, — он постарался улыбнуться Ефрему-ики, но глаза оставались холодными. — И людей моих пойми: нас действительно разбили. Поэтому и пришли к тебе. Выведи нас на Казым. Надо обойти большевиков стороной. Поможешь?
— Зачем воевал? — спросил Ефрем-ики, глядя ему в глаза.
— Во баран! — возмутился Кирюшка. — Говорят тебе: за Советы без коммунистов!
— Господин Серафимов прав, — Арчев небрежно кивнул в его сторону. — Но вам, остякам, трудно понять это. Вас тайга да река кормит, а русский мужик от хлебушка зависит. — Поднял кусок бурой лепешки. — У вас вот, пожалуйста, мука имеется, хоть вы не сеете, не пашете. А у русского мужичка мучицы нету!
Степан угрюмо кивнул. Парамонов, облизывавший толстую самокрутку, склеивая шов, зло сплюнул под ноги.
— Вот куда, язви их, ржица с пашеничкой идут — к инородцам!
— Мы за муку пушнинку даем, — спокойно ответил Ефрем-ики.
— Пушнинку?! — взревел Степан. — Аль ее жрать можно, пушнинку тую?
— Тихо! — властно потребовал Арчев. И снова, теперь уже ласково, к Ефрему-ики: — Верно, вы платите за муку. А куда все это идет? Меха комиссаршам на шубки, икра да рыба туда же, куда и мужицкий хлеб, коммунистам на стол. А крестьянин не то что икру, мякину не видит. Все до последнего зернышка у него отбирают!
— Продразверстка, мать ее в душу! — Степан скрипнул зубами.
— Коммуния, хе-хе, — Парамонов покрутил головой. — Все обчее, особливо воши. — Захватил губами цигарку и принялся высекать кресалом огонь.
— Однако Лабутин говорил: нет больше разверстка. — Ефрем-ики насмешливо смотрел на Арчева. — Мужику хлеб оставлять будут. Тороговать можно. Зачем воевали?
— Брешет твой Лабутин, — взъярился Парамонов. Стукнул прикладом о пол.
— Ох, дед, дед, знать, ты насквозь красный, — покачал головой Степан. — Видать, надоело тебе по земле топать, — выдернул самокрутку изо рта Парамонова, глубоко затянулся, пыхнув в лицо Ефрема-ики и сонно разглядывая его.
— Я вижу, ты много знаешь, старик, — удивленно протянул Арчев.
— Много, — серьезно согласился Ефрем-ики. — Закон тайги, закон воды знаю. Злых, добрых шайтанов знаю — слушаются меня. Язык русики знаю, читать по-вашему умею…
— Еремейка шибко хорошо читать может, — Демьян счастливо заулыбался. — Сын мой, Еремейка, — пояснил, горделиво постучав себя по груди. — Больно умный Еремейка, все понимат. А я нет, я плохо понимаю, — засмеялся, потянулся к бутыли. — Зачем ругаться? Песни петь будем, весело говорить будем. Давай?
— Где же ты всему обучился, старик? — снисходительно спросил Арчев.
— В остроге, поди. Где же еще, — зло буркнул Кирюшка. — Я ж рассказывал вам… Там, у политических, башку-то себе и задурил. Был благонамеренным — стал сволочью.
— Да уж, после арестантских университетов благонадежности не жди, — кивнул Арчев. — Ничего, Ефрем-ики свой грех искупит. В шестнадцатом помог эсдеку от властей уйти, сейчас нам поможет. Верно?
— Помогу, — пообещал Ефрем-ики. — Закон тайги говорит: помоги тому, кто в беде. Помогу… Тебе власть не нравится — твое дело. Много есть людей… Есть русики, есть ханты, есть манси… Кто хороший, кто плохой, как сразу поймешь? Кирюшка плохой, знаю. Тебя не знаю, — повернул голову к Арчеву. — Ханты не обижал, меня с Демьянкой не ругал, побить не хотел. Помогу, выведу… Только зачем на Казым хочешь? В реку Ас попадешь. А там везде большевики, везде власть. Поймают. Думаю, тебе на Надым надо. А потом по тундре в Обдорск.
Арчев достал из котомки потертую, сложенную во множество квадратов карту, развернул ее, решительно сдвинув посуду, объедки. Потом вынул из нагрудного кармана френча некогда белый, а теперь серый от грязи прямоугольник батиста, положил его на карту, разгладил ладонью.
— Ачи, лейла, мынг пусив![3] — Демьян засмеялся, уставился на тряпицу с вышитыми на ней извивами рек, плавными закруглениями болот. Ткнул пальцем в один рисунок, потом в другой, точно такой же: раскинул руки, раздвинул ноги человечек; в нем — еще один.
Ефрем-ики нагнулся к лоскуту.
— Спирька, знать, рисовал? — Поднял на Арчева глаза. — Знаю, зачем рисовал. Святые места метил. Это урман Отца Кедров, где Им Вал Эви стояла, — показал на маленький рисунок. — Это эвыт, Нум Торыма место, — показал на другой рисунок. И выпрямился. — Зря метил Спирька, — пренебрежительно махнул рукой. — Много лет не живет тут Нум Торым. Старая метка, не годится.
Гости смолкли — Степан замер, не донеся до рта обслюнявленный окурок; Парамонов, вцепившись двумя руками в ствол винтовки, воззрился на начальника вопрошающими глазами; Кирюшка вытянул шею, гулко проглотил слюну, натянуто и недоверчиво заулыбался.
— А где сейчас священное место Нум Торыма? — спросил словно бы скучающим тоном Арчев. — Ты знаешь?
— Как не знать? — удивился старик. — Я знаю, сын мой знает, — повел глазами на Демьяна, тот кивнул подтверждающе. — Его сын, Еремейка, знает. Микулька только не знает — маленький еще… Я умру, Демьян старшим у Назым-ях станет. Демьян умрет, Еремейка старшим станет. Старший Сатар должен знать, где Имынг Тахи Нум Торым. Закон такой у нас, у ханты…
— Покажешь мне новый эвыт, — перебил Арчев.
Ефрем-ики сдержанно улыбнулся.
— Только Сатары, только мужики нашего рода должны знать, где эвыт. Другие ханты не знают. Ни Казым-ях, ни Аган-ях, ни Надым-ях. Даже Ас-ях не знают, нельзя… Тебе, русики, совсем нельзя. Закон такой.
— Мне можно, — Арчев дрогнул ноздрями. Вытащил не спеша из-под полы френча револьвер, навел его на Ефрема-ики.
— Слава те, осподи, настал час! — Кирюшка радостно перекрестился. — Я те покажу: Кирюшка плохой! Я те покажу… — Он рывком вскинулся, размашисто ударил старика в скулу.
Ефрем-ики шатнулся от удара, резко опустил руку, чтобы выхватить нож, но ножа не было — отдал внуку. Степан облапил старика сзади, сдавил, засипел в ухо:
— Не трепыхайся, не трепыхайся… Силен бродяга, мотри-кось ты!
Демьян, вмиг протрезвев, взвизгнул, оскалился, тоже стремительно провел ладонью вдоль пояса и тоже не нащупал нож. Оттолкнувшись от нар, вскочил и метнулся к двери. Распахнул ее ударом ноги, крикнул истошно:
— Ляль юхит! Каняхтытых!..[4]
Грохнул выстрел. Демьян взметнул руки, выгнулся назад и плашмя упал на спину. Кирюшка, сорвавшийся вдогонку за ним с нар, перемахнул через тело, юркнул наружу, даже не оглянувшись.
Парамонов передернул затвор — блеснув, выскочила гильза, запрыгала по плахам пола.
— Остолоп, надо было подбить его, и только, — недовольно проворчал Арчев. — Так нет же, лупишь наповал.
— Виноват, вашбродь! — Парамонов вскочил, приставил винтовку к ноге. — Я не размышлямши. Рука сама сработала.
— Вечно вы… не размышлямши, — Арчев дернул верхней губой. — Отпусти старика! — приказал Степану.
Тот нехотя разжал руки. Ефрем-ики повернул голову, увидел тело сына, ссутулился.
— Ну, поведешь на капище Нум Торыма? Если нет, тогда… — Арчев приставил дуло к виску старика. — Только легкой смерти не жди. Умирать будешь долго.
— Пугаешь? — Ефрем-ики ладонью отвел револьвер. — Не боюсь.
Лицо его отвердело, глаза расширились, превратились, казалось, в сплошные зрачки. Он плавно повел рукой, выдернул без усилия тесак, глубоко вонзенный Кирюшкой в столешницу. Степан вцепился в кулак старика, но тот медленно повернул к нему голову и от жуткого, остановившегося взгляда хозяина избушки мужик поежился, расслабил пальцы.
— Смо-три, — глухо сказал Ефрем-ики и все так же замедленно потянул рубаху за ворот. Ветхое, застиранное полотно разорвалось с легким шорохом, открыв грудь с одрябшими мышцами. Ефрем-ики, глядя уже в глаза Арчеву, прижал клинок к телу и, не поморщившись, не вздрогнув, повел не спеша тесак вниз и наискось. За лезвием прорисовалась алая полоска, которая сразу же превратилась в широкую, ярко-красную на белой коже, ленту крови, стекающей под рубаху. — Гля-ди, не бо-ольно-о-о…
Арчев, слегка зажмурившись, мотнул головой, отгоняя видение. Парамонов, вскинув винтовку, успел отбить руку Ефрема-ики, когда жало клинка уже почти коснулось шеи Арчева. Тесак выпал, воткнулся с легким стуком в пол. Степан вздрогнул, словно проснулся, навалился со спины на старика, подмял его, запыхтел.
— Ишь чего, колдун плешивый, удумал: глаза отводить! — Парамонов нервно хихикнул, наложил пятерню на лысину Ефрема-ики, толкнул несильно. — Спасибички скажите, вашбродь, что я в зенки его лешачьи не смотрел, за кинжалом следил. — Задрал голову, почесал сквозь взлохмаченную бороду подбородок. — А энтим фокусам — по живому мясу резать меня не напужаешь. Еще чище умею: звездочками…
— По чужому телу, — отрывисто уточнил Арчев. Потер лоб кулаком, в котором держал револьвер, передернул плечами. — Черт-те что! Вульгарный гипнотизм, а я, как гимназистка… Не придуши его, олух! — прикрикнул на Степана.
Тот отпустил старика, поглядел набычившись на испачканные кровью ладони, вытер их о штаны.
Ефрем-ики с трудом распрямился, покрутил головой, потискал пальцами горло. Стянул рваную рубаху на груди, прикрывая багровый, теперь уже слабо кровоточащий рубец и замер, прислушиваясь.
Снаружи доносились крики, плач, подвывание, перекрываемые свирепым, захлебывающимся лаем Клыкастого и Хитрой. Хлопнули один за другим два выстрела — собаки, пронзительно взвизгнув, смолкли.
Аринэ с Дашкой, жена Демьяна с Микулькой на руках, старуха показались все разом в дверях и тут же отшатнулись, отпрянули, оборвав стенания, — увидели на полу убитого.
Кирюшка, взмахивая наганом, тычками и пинками загнал в избушку женщин. Те, не пряча больше свои лица, робко обогнули тело Демьяна, остановились над ним недвижно. Дашка захныкала, но бабушка закрыла ей лицо ладонью, прижала девочку к себе.
— Ну, милые дамы, отвечайте, — Арчев поднял над столиком револьвер, щелкнул предохранителем. — Кто отведет нас на имынг тахи? Ты? — направил оружие на старуху. — Ты? — повел стволом в сторону жены Демьяна.
— Зачем баб пугаешь? — презрительно спросил Ефрем-ики. — Говорил тебе: мужики Сатары знают, бабы — нет… Теперь только я да Еремейка знаем. — Смело и зло поглядел в глаза гостя-врага. — Еремейка далеко, а я не скажу.
— Скажешь, морда остяцкая! — Кирюшка замахнулся на него, но Арчев удержал сообщника за руку.
— Хочешь жить, красавица? — Он прицелился в Аринэ. — Где Еремейка?
— Не нада-а-а… Не убей! — взвыла девушка, не отрывая переполненных ужасом глаз от черной дырочки дула. — Ушел Еремейка! Куип-лор ягун ушел…
— Мое! Суйлэх вола![5] — рыкнул дед. И когда внучка резко, точно ей под коленки ударили, присела, повернулся к Арчеву. — Как Куип-лор найдешь? — Ненавидящий взгляд старика пропитался язвительностью.
— Найду, — уверенно пообещал Арчев. — Мать объяснит дорогу. — И, показав револьвером на Микульку, коротко кивнул Кирюшке. — Займитесь мальчиком, Серафимов.
2
Похожий на черный утюг, широкий, с низенькими бортами пароходик, на кожухах колес которого белело подновленное и исправленное «Советогор» вместо «Святогоръ», лихо развернулся боком к берегу и заскользил по светлой от солнца реке. Колеса, взблескивая мокрыми плицами, вращались все медленней и медленней и наконец замерли. Обвис на корме красный флаг.
— Самый малый назад! — склонившись к переговорной трубе, приказал капитан, чем-то неуловимо напоминающий свой пароход: такой же потрепанный годами и жизнью, но все еще бодренький, крепенький, кругленький. Приложился ухом к раструбу, выслушал. Снова прижался губами к трубе. — Да, да, Екимыч… Ну ты сам знаешь, как надо, чтобы не сносило. Добро! — Поставил ручку машинного телеграфа на «стоп». — Вот и Сатарово, товарищ Фролов, дорогой мой, так сказать, старпом.
Фролов, худой, сутуловатый, в кожаной тужурке, разглядывал в бинокль берег. Хмыкнул, покосился на капитана — не издевается ли? Но тот смотрел открыто, бесхитростно, чуть ли не радостно, хотя радоваться было нечему: пароход вышел почти без команды — никакого «пома» у капитана не имелось. Сам себе помощник, сам себе штурман, сам и боцман. Даже механиков не было. Хорошо хоть, что удалось отыскать перед отплытием двух машинистов, не сбежавших во время мятежа из города: старика Екимыча и молоденького Севостьянова.
«Советогор» дернулся назад, качнулся и застыл на месте. Капитан взглянул на круглые, в медном ободке часы над штурманским столом.
— Прибыли, можно сказать, по расписанию, — он довольно потер руки. — Как в добрые старые времена.
— Я не считаю старые времена добрыми, — не отрывая от глаз бинокля, заметил Фролов. — Лучшие годы — будущие годы. Есть возражения?
— Кто же возьмется это оспаривать? — Капитан благодушно рассмеялся. Потянул ручку сирены. Гудок, засипев, взвыл мощно и голосисто, но тут же оборвал свой рев — Фролов ожег капитана взглядом.
— Отставить! — потребовал возмущенно. — Зачем их предупреждать?
Басовитый вскрик парохода прокатился по глади реки, по бело-песчаному берегу, ударился о крутой, точно срезанный, склон горы, под которой приткнулось с десяток изб и избушек, и, ослабленный, вернулся назад.
— Положено гудок давать, — сконфуженно начал оправдываться капитан. — Да и нет в фактории контры. Видите, словно вымерло…
— Вижу, вижу, — проворчал Фролов. — А если они где-то рядом? Услышат сирену — насторожатся… — Фролов с силой потер подбородок. Сжал его в ладони. — Ладно, будем высаживаться… В поселке определенно кто-то есть: может, хозяева, может, засада, а может, просто-напросто остяки. Но есть.
— Туземец тоже всякий бывает, — буркнул капитан.
Но Фролов уже распахнул дверь рубки, приказал:
— Взвод Латышева, на берег! Остальные — ждать сигнала!
Залегшие вдоль борта разношерстно одетые мужики и парни с винтовками зашевелились. Часть из них, пригнувшись, пробежала к корме, несуетливо расселась в спущенной на воду шлюпке.
Последним в нее спрыгнул Фролов. Хватаясь за плечи бойцов, пробрался на нос, где скрючились у пулемета девушка в алой косынке и стоял в полный рост Латышев — тоненький парнишка в малиновых галифе, в суконной гимнастерке, перетянутой ремнями портупеи.
Как только шлюпка врезалась в отмель, бойцы сиганули через борта, помчались от реки, петляя на берегу, рассыпаясь и растягиваясь в неровную цепь. Упали, замерли, держа под прицелом поселочек, поглядывая то на девушку, окаменевшую за щитком «максима», то на командиров.
— Смотрите, никак депутация! С хлебом-солью встречают, — удивленный Латышев показал револьвером на самый большой дом, который стоял близ амбара. — Или — военная хитрость?
От дома шли желтоволосый, похожий на гриб-боровичок, мальчик-крепыш, босоногий, в белой рубашке, и сухонький старик в голубой косоворотке и тяжелых смазных сапогах. Он нес на вытянутых руках деревянную резную чащу, накрытую расшитым узорами полотенцем.
Фролов не торопясь вложил маузер в кобуру и вразвалку двинулся навстречу деду и мальчишке. Латышев, оглянувшись на бойцов, взмахнул рукой — вперед, вперед! — и засеменил за Фроловым.
— Милости просим в Сатарово, — старик остановился в двух шагах от командиров. Поклонился.
— Ты что это комедию ломаешь, дед? — раздраженно спросил Фролов, увидев в чаше, которую держал старик, туесок с крупной, зернышко к зернышку, бледно-розовой икрой и скромненькую россыпь черных сухарей.
— Извиняйте за таку хлеб-соль, — старик виновато заморгал круглыми светлыми глазами. — Обнишшали. Хлебушек не помним, когда и едали. Не обессудьте, люди добрые, примите. — Он, опять поклонившись, протянул чашу Фролову. — Слава те, господи, что хучь сухариков-то горстку нашли. Нетути и сухариков-то. Последние реквизировали у нас намедни…
— Кто? — отрывисто спросил Фролов. — Кто реквизировал?
— Мы не в обиде, — торопливо заверил дед. Отвел взгляд, зачастил, наблюдая за девушкой в красной косынке, которая быстрым, летящим шагом приближалась к ним: — Не, не, мы супротив ничего не имеем. У них и мандат с печатью губернского Совета. Оказывать, написано, всяческое содействие, препятствия не чинить…
— На чье имя мандат?.. Когда они были? — в один голос поинтересовались Фролов и Латышев.
— Пять ден тому, — встрял в разговор мальчик. — Есеры оне. Соцьялисты-революционеры, значит. А старшой у них господин-товарищ Арчев.
Фролов и Латышев переглянулись.
— Ух ты, серьезный какой! — засмеялась девушка и с ходу стремительно присела перед мальчиком. — А как тебя звать, а кой тебе годик, мужичок с ноготок?