Когда мы вернулись, отец еще спал. Саймон закинул рюкзачок и скатку в нашу спальню и вышел на солнце. Я же спустился в подвал. Там было хоть глаз коли, но зажигать свет я не стал, сел на ступеньки так. Ни звука не доносилось из мглистых углов, но я знал, что мама в одном из них.
— Мы убежали, но вернулись, — наконец сказал я.
Сквозь узкие щели в жалюзи я видел зеленую траву. С громким вздохом включился разбрызгиватель. Где-то неподалеку кричали дети. Мне же не было дела ни до чего, кроме этой мглы.
— Саймон хотел идти дальше, — сказал я, — но я сделал так, чтобы мы вернулись. Это я предложил идти домой.
Я посидел еще несколько минут, но больше в голову ничего не приходило. Наконец поднялся, отряхнул штаны и пошел наверх немного поспать.
Через неделю после Дня труда папа настоял, чтобы на выходные мы выбрались на море. Выехали мы в пятницу после обеда и без остановок покатили до Оушен-Сити. Мама сидела одна на заднем сиденье фургона. Папа и тетя Хелен сидели впереди. Мы с Саймоном забились сзади, среди багажа, но Саймон отказывался считать со мной коров, или разговаривать, или даже играть с самолетиками, которые я прихватил в дорогу.
Мы остановились в гостинице прямо у променада. Ее порекомендовали воскресенцы из папиной вторничной группы, но гостиница пахла дряхлостью, гнилью и скребущимися в стенах крысами. Коридоры были блекло-зелеными, двери — темно-зелеными, две трети ламп давно перегорели. В этом тусклом лабиринте надо было дважды повернуть, чтобы найти лифт. Все, кроме Саймона, просидели субботний день в номере у кондиционера, смотрели телевизор. Воскрешенных вокруг стало гораздо больше, судя по характерному шарканью в коридоре. После заката они вышли на берег, и мы последовали их примеру.
Я попытался устроить маму поудобней. Усадил ее на расстеленное полотенце, повернул лицом к морю. К этому времени уже поднялась луна, и задул прохладный бриз. Я накинул маме на плечи свитер. За нами переливались огнями аттракционы, грохотали американские горки.
Я бы не отошел, если бы меня так не раздражал папин голос. Папа говорил слишком громко, без причины смеялся и часто прихлебывал из бутылки в бумажном пакете. Тетя Хелен больше молчала, грустно смотрела на папу и пыталась улыбаться, когда он смеялся. Мама сидела совершенно спокойно, так что я, извинившись, отправился на поиски Саймона. Мне было без него одиноко. Аттракционы еще работали, но дети с родителями давно разошлись. Каждые несколько минут от американских горок доносился визг, когда последние катающиеся ухали вниз на самом крутом куске трассы. Я сжевал хот-дог и огляделся, но Саймона нигде не было видно.
Бредя обратно вдоль берега, я заметил, как папа склонился к тете Хелен и чмокнул ее в щеку. Мама успела куда-то уйти, и я, чтобы скрыть навернувшиеся злые слезы, вызвался сбегать и найти ее. Я прошел мимо места, где на прошлых выходных утонули двое подростков. То и дело на глаза попадались воскрешенные, они сидели у воды со своими семьями; но мамы — ни следа. Я уже подумывал, не повернуть ли назад, когда почудилось какое-то шевеление под променадом.
Там было невероятно темно. Узкие лучики света, причудливо располосованные деревянными опорами и укосинами, падали из щелей над головой. Шум аттракционов и шаги казались ударами кулаков по крышке гроба. Мне вдруг представилось, что здесь прячутся десятки воскрешенных, в том числе мама, накрытые тонкой и редкой световой сетью, так что взгляд выхватывает то руку, то рубашку, то недвижно уставившийся на тебя глаз. Но их там не было. И мамы не было.
Зато был он.
Не знаю, что заставило меня поднять голову. Очередные шаги над головой. Еле заметное кружение во мраке. Вот здесь он вскарабкался по укосине, тут оперся ногой, там подтянулся на руках и вылез на широкую поперечину. Ничего сложного, мы тысячу раз так лазали. Я смотрел ему прямо в лицо, но первой узнал веревку.
После смерти Саймона папа уволился из университета. Он так и не вышел из академотпуска, а наброски к книге о Паунде отправились в подвал с прошлогодними газетами. Воскресенцы помогли ему устроиться охранником в ближайший торговый центр, и обычно он возвращался домой не раньше двух часов ночи.
После Рождества я уехал в другой штат, чтобы жить и учиться в интернате. К этому времени воскресенцы уже открыли институт, к ним обращалось все больше и больше семей. Потом я получил полную стипендию и поступил в университет. Несмотря на уговор, я редко приезжал домой в те годы. А когда приезжал, папа был всякий раз пьян. Однажды я напился вместе с ним; мы сидели на кухне и плакали. Он почти совсем облысел, не считая нескольких седых прядей с боков, глаза глубоко запали, лицо покрылось морщинами, а еще, из-за пьянства, густой сетью лопнувших кровеносных сосудов, и казалось, на нем больше косметики, чем на мамином лице.
Миссис Харгилл позвонила за три дня до моего выпуска. Отец набрал полную ванну теплой воды, затем провел лезвием вдоль вены, а не поперек. Зря, что ли, он читал Плутарха. Миссис Харгилл нашла его только через двое суток, и когда на следующий день я приехал, в ванне еще бурела запекшаяся кровь. После похорон я разобрал все его старые бумаги и нашел дневник, который он вел несколько лет. Дневник я сжег вместе со стопками набросков к его книге.
Несмотря на обстоятельства, институт выплатил страховку, что помогло мне продержаться несколько лет. Моя работа — больше чем работа: я верю в то, чем занимаюсь, и у меня хорошо получается. Это я предложил сдавать пустующие школьные здания в аренду нашим новым центрам взаимопомощи.
На прошлой неделе я попал в пробку, и, когда наконец дополз до места аварии, когда увидел накрытую одеялом маленькую фигурку и россыпь стеклянных осколков, я также заметил у обочины целую толпу
Раньше у меня была доля в кондоминиуме в одном из последних освещенных районов города, но когда наш старый дом был выставлен на продажу, я долго не раздумывал. Прежнюю обстановку я сохранил, а утраченную восстановил, так что теперь дом выглядит почти как прежде. Содержать такой старый дом — недешевое удовольствие, но я зря денег не расходую. После работы многие из института отправляются выпить в какой-нибудь бар, но не я. Убрав инструменты и отчистив железные столы, я еду прямо домой. Там моя семья. Она меня ждет.
Те глаза, что и во сне страшно встретить[22]
~ ~ ~
~ ~ ~
Бремен вышел из больницы, где лежала его умирающая жена, сел в автомобиль и поехал на восток, к морю. Повсюду было полно машин: в выходные жители Филадельфии бежали из города. Приходилось внимательно следить за дорогой, и Бремен сохранял связь с сознанием жены лишь еле уловимым касанием. Одурманенная лекарствами, Гейл спала. В своем прерывистом сне она искала маму и бродила по бесконечным анфиладам, заставленным викторианской мебелью.
Машина ехала через заросшие соснами песчаные равнины, и вечерние тени за окном перемежались образами из сна. Бремен как раз поворачивал на обсаженную деревьями аллею, когда жена проснулась. В первые секунды после пробуждения она не чувствовала боли — открыла глаза и, увидев лучи вечернего солнца на голубом покрывале, на мгновение подумала, что сейчас утро и они на ферме. Гейл мысленно потянулась к мужу, и тут вернулось головокружение, левый глаз словно пронзило насквозь. Бремен, который в этот момент собирался расплатиться за въезд на шоссе, скривился и уронил монетку.
— Что с тобой, парень? — спросил из своей будки дежурный.
Бремен помотал головой, на ощупь отыскал доллар и бросил его не глядя; зашвырнул сдачу на захламленную приборную доску своего «триумфа»,[24] а потом энергично вдавил педаль газа в пол. Боль Гейл немного унялась, но от путаницы в ее мыслях на него накатывали волны тошноты.
Она быстро сумела собраться, хотя полотнища страха плескались вокруг ее ментального щита, словно занавески на ветру.
Проговорила мысленно, сузив спектр ощущений, чтобы воссоздать подобие собственного голоса:
«Джерри, привет».
«Это тебе привет, малыш».
Он свернул с трассы в направлении Лонг-Айленда и послал Гейл мысленное сообщение — поделился увиденным: зелень травы и сосен мешается с золотистым августовским светом, а по асфальту прыгает тень от машины. Неожиданно подул соленый атлантический ветер, он поделился с Гейл и этой такой узнаваемой свежестью.
Прибрежный городок глаз не радовал: ветхие ресторанчики с меню из морепродуктов, дорогущие мотели, возведенные из шлакоблоков, и бесконечные пристани. Но вид был таким до боли знакомым, что вселял уверенность и спокойствие, поэтому Бремен постарался ничего не упустить. Гейл немножечко расслабилась и начала получать удовольствие от поездки. Присутствие жены стало настолько осязаемым, что Джерри даже повернул голову, чтобы заговорить с ней, и не успел подавить пронзительный укол разочарования и замешательства.
Заполонившие пляж семьи распаковывали вещи, разгружали микроавтобусы, таскали провизию. Бремен ехал на север, к Барнегатскому маяку. Из окна автомобиля он мельком увидел стоявших вдоль берега рыбаков, их тени косо ложились на белые пенные буруны.
«Моне», — подумала Гейл. Бремен кивнул, хотя ему в тот момент вспомнился Евклид.
«Математик до мозга костей», — подумала Гейл. Боль нарастала, и ее голос звучал все глуше. Фразы распадались, словно облака, которые сдувало сильным ветром.
Бремен припарковал «триумф» около маяка и через низкие песчаные дюны направился к воде. Кинул на землю дырявое одеяло. Сколько раз они приносили его сюда, это одеяло. Вдоль линии прибоя бегали дети. Белоногая девчушка лет девяти, в купальнике, из которого она года два как выросла, скакала на мокром песке, безотчетно исполняя вместе с волнами замысловатый танец.
Между полосками жалюзи померк вечерний свет. Зашла сестра поменять бутылочку в капельнице и померить пульс. От нее пахло сигаретами и слежавшейся пудрой. В коридоре продолжал громко и требовательно вещать интерком, но сквозь сгущавшуюся дымку боли было трудно разобрать, что они там говорят. Около десяти заглянул новый доктор, но Гейл его почти не замечала — все ее внимание было поглощено медсестрой и заветным шприцем. Прикосновение влажной ваты к руке обещало долгожданное избавление от боли, гнездившейся прямо за левым глазом. Доктор что-то говорил.
— …ваш муж? Я думал, он останется на ночь.
— Прямо тут, доктор. — Гейл похлопала рукой по одеялу и одновременно по мокрому песку.
Холодало, и Бремен натянул нейлоновую ветровку. Высокие облака закрывали почти все звезды. Далеко у самого горизонта по морю полз, переливаясь огнями, невероятно длинный нефтяной танкер. За спиной Бремена ложились на песок желтые прямоугольные отсветы из окошек прибрежных домов.
Ветер принес аромат жареного мяса. Ел он сегодня что-нибудь или нет? Бремен обдумывал, стоит ли вернуться к маяку и зайти в мини-маркет за сэндвичем, но потом нашел завалявшуюся в кармане куртки шоколадку и принялся сосредоточенно пережевывать окаменевший арахис.
Из коридора по-прежнему доносилось эхо чьих-то шагов, как будто целая армия вздумала маршировать там на ночь глядя. Кто-то куда-то спешил, дребезжали подносы, гудели чьи-то голоса. Гейл вспомнила детство: она лежит в своей комнате и прислушивается, как родители что-то празднуют внизу, на первом этаже.
«А помнишь ту вечеринку, где мы встретились?» — мысленно спросил Бремен.
Бремен не очень-то любил вечеринки. Это Чак Гилпен его вытащил. Джерри никогда не умел толком поддержать светскую беседу, и это психическое напряжение, неумолчный мысленный шум, от которого приходилось многие часы закрываться ментальным щитом, всегда награждали его головной болью. Вдобавок на той неделе он как раз начал читать аспирантам курс тензорного анализа. Нужно было вернуться пораньше и хорошенько подзубрить основные принципы. Но Бремен все равно пошел на вечеринку в Дрексел-Хилл.[25] Это Гилпен его доконал, а еще страх прослыть занудой и бирюком в новом университете. Музыка вопила за полквартала. Будь он на своей машине — сразу уехал бы домой. Едва Бремен ступил на порог, как кто-то немедленно сунул ему стакан со спиртным, — и вдруг он почувствовал совсем рядом еще чей-то ментальный щит. Джерри осторожно потянулся вперед, и мысли Гейл буквально затопили его, высветили, как луч прожектора.
Их обоих это ошеломило. Они рефлекторно подняли щиты и отпрянули, как два испуганных броненосца, но вскоре поняли, что продолжают неосознанно ощупывать друг друга. Ни Гейл, ни Джерри прежде не встречали настоящих телепатов — разве что наделенных примитивными, неразвитыми способностями. Оба считали себя исключением из правил, существами уникальными и неуязвимыми. И вот они стояли там, обнаженные, одни в пустом пространстве. Неожиданно, повинуясь какому-то порыву, мужчина и женщина захлестнули друг друга потоками представлений, воспоминаний, идеальными образами самих себя, секретами, ощущениями, желаниями, тайными страхами, чувствами и отголосками чувств. Все нараспашку. Каждая мелкая гадость, предубеждение, неловкость, секс вперемешку с прошедшими днями рождения, бывшими любовниками, родителями, бесконечными житейскими пустяками. Не всякий так хорошо знает свою половину, даже прожив в браке пятьдесят лет. А несколько минут спустя они впервые встретились.
Каждые двадцать четыре секунды над головой Бремена проплывал луч маяка. Теперь в море горело куда больше огней, чем на берегу. После полуночи задул ветер, и Джерри пришлось закутаться в одеяло. Во время последнего обхода Гейл отказалась от укола, но мысли ее все равно туманились. Бремен поддерживал контакт исключительно силой воли. Жена всегда боялась темноты. За шесть лет, что они прожили вместе, он не раз просыпался ночью и тянулся к ней, мысленно или физически, чтобы успокоить. Теперь Гейл опять превратилась в испуганную маленькую девочку, которую родители оставили одну, на втором этаже большого дома на Берлингейм-авеню, и под ее кроватью притаилось нечто страшное.
Бремен прорывался сквозь ее боль и неуверенность. Делил с ней рокот волн, свернулся клубком в песке, чтобы она почувствовала рядом его тело, рассказывал истории о проделках Джернисавьен, их пятнистой кошки. Постепенно Гейл расслабилась и уступила течению его мыслей. Ей даже удалось пару раз вздремнуть, и во сне она видела звезды в просветах между облаками и чувствовала терпкий запах океана. Бремен вспоминал для нее ферму и повседневные тамошние заботы, стройную красоту преобразований Фурье, начерченных мелом на доске в кабинете, солнечное чувство радости, с которым он посадил около дома персиковое дерево. Вспоминал их зимнее путешествие в Аспен и неожиданный испуг, вызванный лучом прожектора с проходившего мимо корабля. Вспоминал те немногие стихи, которые знал наизусть, но слова растворялись в потоке чувств и образов.
Ночь все не кончалась. Бремен разделял с женой холодную ясность воздуха, окутывая ее теплотой любви. Разделял все мелочи, надежды на будущее. Тянулся через семьдесят пять миль и дотрагивался до ее руки. Один раз ненадолго задремал, разделив с ней и сон тоже.
Гейл умерла перед самым рассветом, когда первый луч зари еще не успел коснуться небес.
Декан хаверфордского факультета математики уговаривал Бремена взять отпуск на несколько месяцев или даже на год, если нужно. Но Джерри поблагодарил и подал заявление об уходе.
Дороти Паркс с факультета психологии целый вечер объясняла ему, как и почему человек горюет.
— Пойми, Джереми, — говорила она, — многие люди, пережившие серьезную утрату, совершают эту ошибку — они хотят двигаться дальше. Ты думаешь, перемена обстановки поможет тебе забыть, а на самом деле это всего лишь отсрочка неизбежной борьбы с тоской.
Бремен внимательно слушал и кивал в нужных местах. На следующий день он выставил ферму на продажу, продал «триумф» знакомому механику на Конестога-роуд, сел в автобус и поехал в аэропорт. Там он подошел к стойке компании «Юнайтед эрлайнс» и купил билет на первый попавшийся рейс.
Он проработал год грузчиком в одной портовой компании во Флориде, неподалеку от Тампы. Следующий год вообще не работал, пробирался потихоньку на север: сначала Эверглейдс, потом река Чаттуга в северной Джорджии. В марте его арестовали за бродяжничество в Чарлстоне, Южная Каролина. В мае Бремен провел две недели в Вашингтоне, из комнаты выходил только затем, чтобы сходить в Библиотеку Конгресса или за спиртным. Июньской ночью его ограбили и сильно избили возле автобусного вокзала в Балтиморе. Через день он вышел из больницы и на том же самом вокзале сел на автобус до Нью-Йорка, где жила его сестра. Она и муж хотели, чтобы Джерри пожил у них какое-то время, но на третий день рано утром он оставил под солонкой на кухне записку и уехал. Добравшись до Филадельфии, купил на вокзале газету с объявлениями о работе. Бремен двигался по характерной траектории, закономерной и предсказуемой, как та изящная эллиптическая кривая, которую вычерчивает летающий взад-вперед йо-йо.
Шестнадцатилетний Робби весил восемьдесят килограммов, не видел, не слышал и был умственно отсталым с самого рождения. Наркотики, которые мать принимала во время беременности, и плацентарная дисфункция неотвратимо лишили его всех чувств; так тонущий корабль задраивает переборки, сопротивляясь натиску морской воды.
Запавшие глаза, темневшие необратимой, безнадежной слепотой. Оттянутые вниз веки, под которыми дергались едва видимые зрачки. Пухлые оттопыренные губы, редкие гнилые зубы, широкий нос, сросшиеся брови, торчащие пучки черных волос. Над верхней губой пробивались темные усы.
Тоненькие белесые ножки едва держали полное, обрюзгшее тело. Ходить Робби научился в одиннадцать лет, но и сейчас мог проковылять лишь несколько шагов, а потом неизбежно падал. Он передвигался шаткой голубиной походкой, вытянув пухлые ручки, похожие на сломанные крылья — запястья торчали под странным углом, пальцы растопырены. Как многие другие слепые и умственно отсталые дети, он любил подолгу раскачиваться на одном месте, прикрыв ладонями невидящие глаза, будто загораживая их от света.
Робби не умел говорить, только иногда бессмысленно хихикал или, еще реже, тоненько взвизгивал в знак протеста громким фальцетом.
В челтонскую школу для слепых Робби ходил уже шесть лет. Что происходило с ним до этого — неизвестно. Нашел мальчика социальный работник, который пришел к его матери поговорить о предписанной судом метадоновой терапии. Квартира стояла нараспашку, и работник услышал какой-то шум. В ванной поперек проема была прибита доска, а внутри среди клочков мокрой бумаги и собственных экскрементов валялся голый Робби. Кран забыли закрыть, и кафельный пол залило водой. Мальчик, подергиваясь, катался в этом грязном болоте и протяжно, по-кошачьи, кричал.
Его на четыре месяца забрали в больницу, еще месяц с лишним он провел в богадельне, а потом был возвращен под опеку матери. Суд постановил, что отныне Робби шесть дней в неделю должен ездить на автобусе в Челтон на пятичасовые сеансы терапии. И вот теперь он ежедневно путешествовал на автобусе, в полной темноте и тишине.
Будущее, которое простиралось перед Робби, было прямым и безрадостным, как уходящая в бесконечность, ни с чем не пересекающаяся прямая.
— Черт, Джер, завтра ты присматриваешь за парнем.
— Почему это?
— Да потому что в чертов бассейн он не пойдет. Ты же сам сегодня видел. Смитти ему только ноги в воду опустила, а он как завопит, как задергается. Словно стаю кошек тянут за хвост. Так что доктор Уилден сказала, завтра никакого бассейна. А в автобусе, говорит, ему будет слишком жарко, так что посиди с ним. Это только пока у Маклеллан помощница из отпуска не вернется.
— Ну, здорово. — Бремен подергал пропитанную потом рубашку, прилипшую к коже. Нанимался школьный автобус водить, а теперь вот помогает кормить и одевать этих бедолаг, присматривать за ними. — Просто здорово, Билл. И что прикажешь с ним делать полтора часа, пока вы, ребята, плещетесь в бассейне?
— Посиди с ним в классе. Попробуй книжку подсунуть — пусть поработает. Помнишь ту страницу, где петельки и крючки, как на лифчике? Пусть расстегивает-застегивает. Я как-то сам с ней баловался, с закрытыми глазами.
— Здорово, — повторил Бремен и зажмурился: солнце палило вовсю.
Джерри сел на крыльцо и вылил в стакан остатки скотча. Время давно за полночь, а на улице все еще полно детишек. Два чернокожих подростка дразнились, а товарищи их вовсю подначивали. Под фонарем девчонки прыгали через скакалку и пели, и словно в такт их пению в желтом свете беспорядочно кружились мотыльки. На крылечках однотипных домов сидели взрослые и без всякого интереса смотрели друг на друга. Почти никто не шевелился. Было очень жарко.
«Пора двигаться дальше».
Слишком долго он здесь торчит. Проработал в школе почти два месяца — перебор. И к тому же начал интересоваться этими детьми, задавать вопросы.
«Может быть, Бостон. Или еще дальше на север. Мэн».
Задавать вопросы и получать на них ответы. Джен Маклеллан рассказала ему про Робби. Про то, откуда у мальчика синяки, кто сломал ему руку два года назад. Про игрушечного медвежонка, которого подарила слепому мальчишке одна медсестра. Эта игрушка впервые пробудила в нем какие-то эмоции. Робби неделями с ней не расставался, отказывался без нее идти на рентген. А однажды утром, спустя несколько дней после возвращения домой, сел в автобус и принялся кричать и стонать. Мишка пропал. Доктор Уилден позвонила матери, а та ответила, что гребаная штука потерялась. «Гребаная штука» — именно так, по словам Маклеллан, мать и сказала. Никакого другого мишку Робби не хотел. Он кричал и стонал еще три недели.
«Ну и?.. Я-то что могу сделать?»
Бремен знал, что может сделать. Знал уже давно. Он покачал головой и еще выпил, на всякий случай нарастив и без того прочный ментальный щит. Щит, который отделял его от бесчувственного мира, приносившего столько мучений и боли.
«Черт, для Робби будет только лучше, если я не стану этого делать».
Подул ветерок. Откуда-то из-за угла доносились вопли: там на маленькой площадке две дружественные уличные банды резались в баскетбол. В открытых окнах трепетали занавески. Где-то загудела и смолкла сирена. Ветер закружил вокруг канализационного люка бумажки и взметнул платья у прыгавших через скакалку девчонок.
Бремен попробовал представить, каково это — жить ничего не слыша и не видя.
«Да черт возьми!»
Подхватив пустую бутылку, он поднялся к себе.
По дугообразной дорожке автобус подъехал к школе. Бремен помог детям выгрузиться, очень осторожно и медленно — сказывался опыт, к тому же ему было жаль этих малышей, да еще сегодня очень болела голова.
Сначала Скотти — улыбается и руки раскинул, знает, что кто-нибудь из взрослых его подхватит. Томми Пирсон — колени сведены, локти прижаты к груди. Если бы Бремен его не поймал, слабенький мальчик ткнулся бы носом прямо в мостовую. Тереза — выпрыгивает, как обычно, с радостными воплями, готовая осыпать восторженными слюнявыми поцелуями всех, кто подвернется под руку.
Робби остался сидеть в автобусе. Бремену и Смитти пришлось вдвоем его вытаскивать. Мальчик не сопротивлялся, неподвижный и податливый, как сгусток жира. Голова его неловко свесилась в сторону, то из одного, то из другого уголка рта вываливался язык. Приходилось уговаривать его делать один голубиный шажок за другим. Робби и шел-то только потому, что за много лет уже привык это делать.
Казалось, утро никогда не кончится. Перед обедом пошел дождь, и плавание чуть было не отменили. Но потом вновь выглянуло солнце и осветило цветочные клумбы перед школой. Бремен смотрел на сияющие капли на лепестках роз, которыми так гордился Турок, и слушал гудение газонокосилки. Значит, сегодня он это сделает.
После обеда помог им собраться. Мальчикам нужно было помочь надеть плавки. Бремен с грустью смотрел на лобковые волосы и развитые пенисы мальчишек, ментально навсегда застрявших в семилетнем возрасте. Томми, как обычно, лениво мастурбировал, пока Джерри не тронул его за руку и не помог натянуть трусы.
Все ушли. В коридоре затихли детский визг и смех взрослых. Бело-голубой автобус медленно вырулил на дорогу. Бремен вернулся в класс.