У Прускова, кроме знакомства в Вяземском доме, было немало еще знакомых и на стороне. Он знал всех сенновских фискалов[55], мазуриков, подделывателей фальшивых документов и тому подобных промышленников, хотя сам ничем таким не занимался.
Однажды к нему пришел бессрочно-отпускной солдат Иван Матвеев, уроженец Царскосельского уезда, который до солдатства занимался производством капорского чая и сдачею охотников в солдаты. Потолковав кое о чем в квартире, он пригласил меня с Прусковым в трактир, где и спросил, не знаем ли мы какого-нибудь молодца, который согласился бы продаться в солдаты, обещая нам по полсотне рублей за рекомендацию. Я отозвался незнанием таких людей, а Прусков и по этой части оказался сведущим человеком. Он обещал Матвееву побывать и разузнать в разных местах, а мне присоветовал пошляться по кабакам и поспрашивать у кабацких завсегдатаев, нет ли желающего продаться.
И вот я отправился бродить по окрестным кабакам… Придешь, свернешь махорочную папироску, осмотришь публику и подойдешь к какому-нибудь молодцу, предложишь ему покурить, а потом поведешь расспросы: при деле он или без дела? какого звания? сколько ему лет?.. Потолковав таким образом, начинаешь уже переходить к делу. «Вот, — говоришь, — у меня есть знакомый богатый человек и добрейшая душа; ему хочется за своего сына приискать человека в солдаты. Уж он всю жизнь не оставил бы этого человека!» И затем начинаешь расхваливать солдатское житье.
После долгих поисков нам с Прусковым удалось найти для Ивана Матвеева подходящего человека; но он оказался с некоторыми недостатками, и его нельзя было сдать в солдаты в Петербурге. Иван Матвеев имел знакомых чиновников в Новгородской казенной палате, способных, как он говорил, за деньги принять и совсем неспособного. Он обещал взять в Новгород и меня с Прусковым, чтобы там при сдаче, на месте, выдать нам обещанный гонорар; но вместо того уехал в Новгород только с хозяином-клиентом и с охотником. Когда же вернулся из Новгорода, сдав охотника, то начал жаловаться на хозяина, для которого ставил рекрута, что тот будто бы его обманул и не отдал по условию за сдачу денег, почему мы с Прусковым и остались ни с чем.
В той же квартире, кроме описанных мною Саши и Прускова, нанимал каморку крестьянин Калужской губернии Филипп Дорофеев. Он проживал с женою и сыном, тогда еще десятилетним мальчиком, а в настоящее время — купцом, имеющим бумажные магазины и конвертную фабрику.
Как ни тесна была каморка Филиппа Дорофеева, но он помещал в ней еще жильца, своего родственника, отставного солдата Тузова[56] (отца теперешнего гостинодворского книгопродавца[57]).
Дорофеев в прежнее время был подрядчик-каменщик, но, разорившись на некоторых подрядах, бросил свое ремесло и принялся за выгодный и тогда еще дозволенный промысел — лотерею.
Они с Тузовым ходили с фортункою и косточками по трактирам и казармам, где и разыгрывали платки, картины и прочие безделушки. Торговля или, вернее, промысел этот быт настолько выгоден, что они очень часто доставали на нем по семи и десяти рублей в день на человека. Кроме того, Дорофеев с своею лотереею ездил и по ярмаркам, где барыши его были еще прибыльнее. Товару у Дорофеева было много: он покупал его партиями, а потому мелкие разносчики ходили к нему на квартиру покупать разные лубочные картины и мелкие книжки.
Я в свободное время поучивал его сына грамоте, а по праздникам и по вечерам брал картины и ходил торговать ими по трактирам. В то время картины были еще самой простой работы, преимущественно московских литографий (черные и раскрашенные) и раскупались очень хорошо.
Самая лучшая для меня торговля была в трактире «Малинник» на Сенной, против гауптвахты. Во дворе дома, где находился означенный трактир, насчитывали до пятнадцати заведений с публичными женщинами. В одну половину трактира этих женщин не пускали, но зато другая половина была переполнена ими, солдатами и разным сбродом. По вечерам и праздникам там бывала такая масса народу, что не только не хватало столов и стульев, но и все пустые пространства были заняты толпами.
Во время этой торговли картинами я познакомился с моим земляком, букинистом Серапионом Хорхориным. Как и прочие букинисты, он торговал с перекидными мешками, но торговал не по господам, а преимущественно по рынкам, продавая и давая читать книги разным торговцам. Я ходил с ним торговать несколько раз, но для меня эта торговля была невыгодна, потому что все вырученные деньги к вечеру мы пропивали.
Наступил март месяц, и подоспел срок моему паспорту. Денег у меня не было ни копейки. Зятя просить я не хотел — боялся. На Черную речку в эту зиму я также не ходил, одичал и избегал всех знакомых.
Как сейчас помню, был хороший, ясный день. Я вышел на двор, и у меня невольно покатились слезы. «Вот, — подумал я, — начинается и весна; все как будто оживает солнце светит так весело, а мне приходится идти в неволю и по этапу отправляться на родину».
Не сказав никому ни слова, я купил два листа бумаги, написал два большие жалобные письма, одно — к зятю, а другое — к родителям; потом пригласил Прускова пройтись со мной недалеко. Дорогою я объяснил ему, что у меня уже кончился срок паспорту, и я намерен идти в часть и просить, чтобы меня отправили по этапу на родину. Затем я просил Прускова передать написанные мною письма сестре. Мы отправились с ним в Апраксин рынок, где я сменял свою сибирку на какой-то кафтанишко, после этого зашли в трактир и там распрощались.
В квартале я застал дежурного помощника надзирателя, которому объяснил свое положение, и он, написав отношение, отослал меня в арестантскую.
Арестантская, в которую меня посадили, была коротенькая комната в три окна. Под окнами, от стены до стены, устроены были сплошные нары, а между ними и задней стеной было небольшое, аршина в полтора, пространство.
На нарах первое место от двери, под окном, занимал староста. У него постлан был довольно мягкий матрац, две или три подушки и хорошее одеяло. Ближе к нему помещались его помощники. Остальные места раздавались тоже по распоряжению старосты, и на них клали или тех, которые уже долго содержались, или тех, у кого были порядочные деньги. Остальные арестанты размешались или под нарами, или на полу в проходе.
Всякого вновь приведенного арестанта помощники старосты постоянно встречали со словами: «А, в гости! милости просим! Только надо тебя обыскать, нет ли у тебя ножа?» Под предлогом искания ножа они осматривали все карманы, снимали сапоги и, если находили какие-нибудь ценные вещи или деньги, то передавали их старосте, который часть денег отдавал помощникам за парашку, т. е. за уборку сортира, часть выпрашивал на масло к образу, часть брал себе, за что обещал дать хорошее местечко на нарах. Впрочем, последнее условие не всегда исполнялось, потому что на нарах могли поместиться не более тридцати человек, а всех арестованных в первую ночь, помню хорошо, было семьдесят два человека.
Старостой Спасской части на этот раз был старый, т. е. опытный арестант. Его звали просто Сенька-бродяга. Он уже раз восемь ходил под чужим именем по этапу в разные места, откуда или освобождался, или убегал и опять возвращался в Петербург. На этот раз Сенька уже около двух лет содержался за справками и с лишком год находился старостою, от чего и нажил хорошие деньги. Говорили, что у него было сот около пяти капитала и много серебряных и золотых вещей, несмотря на то, что он пришел в часть в опорках.
На второй день моего ареста меня с другими арестантами послали на работу — подметать улицу вокруг частного дома. Памятно мне и посейчас, с каким озлоблением смотрел я на проходящих свободных людей. Не знаю почему и за что, но мне так и хотелось каждому проходящему пустить в загривок метлою.
Прошло уже три дня, как я содержался в части. Была Вербная неделя, и на Вербной же был день Благовещения. В Благовещение, утром, часов в десять, меня вызвали в контору. Я сначала думал, что с меня хотят снять еще допрос для отсылки справок на родину. Но, войдя в канцелярию, я увидел своего квартирного хозяина, Прускова и Филиппа Дорофеевича.
— Мы пришли взять тебя на поруки, — сказал мне Дорофеев. — Хочешь ли на волю?
Я положительно не ожидал такого счастия и, остолбенев, стоял, не зная, что ответить и кого благодарить.
— Вот, если хочешь, — продолжал Дорофеев, — так мы попросим у надзирателя тебя на поруки, а завтра сходим в адресную экспедицию, и я выправлю тебе отсрочку.
Я поклонился в ноги Филиппу Дорофеевичу, и слезы благодарности брызнули у меня из глаз.
— Не меня благодари. — сказал Дорофеев, — а жену; это она упросила меня; говорит, что в этот день и птичек на волю выкупают из клетки.
Через полчаса я уже был на свободе.
На Пасхе я опять принялся за торговлю картинами. Но дело вышло так плохо, что я спустил свой товар с большим убытком, а деньги все истратил. Я побоялся показаться Дорофееву, от которого брал товар без денег, и начал скитаться.
Много ли, мало ли времени я скитался, теперь уже не помню; помнится только, что мне приходилось ночевать в водопроводных трубах, огромное количество которых лежало тогда около памятника Петра Великого. Наконец я отправился на Черную речку к сестре, а потом решился уже показаться и на квартиру.
Как приняли меня квартирный хозяин и Дорофеев, я уже не упомню: помню лишь, что с этого времени мне приходилось опять много голодать. Я даже доходил до того, что терся и прислуживал около мазуриков в знаменитом тогда притоне — Сухаревке (Сухаревка, в настоящее время трактир «Ярославль», находится в доме Вяземского, по Обуховскому проспекту).
В июне месяце Прусков поступил в водоливы на лодки-паузки[58], доставлявшие песок на кирпичный завод за Охтою, и на эту работу пригласил меня с собою.
Работа была очень легкая или, вернее сказать, ее почти и совсем не было, а получали мы по полтиннику в день, из которых пятнадцать копеек платили обжигалу за харчи. В свободное время, которого у нас было вволю, мы ездили на лодочке в Матросскую слободку в трактир не столько пить чай, как читать газеты.
Проработав здесь несколько недель, я наконец совсем ушел к сестре на Черную речку, где остальное время лета ходил собирать грибы.
Зиму до половины февраля я тоже прожил у зятя. Работы нигде не было никакой: да я ее и не искал уже потому, что находился опять без паспорта и собирался уехать на родину, но недостаточность средств задерживала мой отъезд. Полное отсутствие какого-либо занятия развило во мне еще более страсть к чтению, и я за это время много перечитал романов, повестей и мелких стихотворений, а чтение, в свою очередь, породило во мне желание и самому писать. Я написал восемь или десять стихотворений, которые почти все посвящал Кате. Грустно мне было оставлять Петербург и расставаться с Катей, но я сознавал бесцельность своей петербургской жизни и потому стремился поскорее на родину.
Перед отъездом я зашел вместе с сестрою проститься к Налисовым. Прощание было самое сердечное, а у Кати я заметил навернувшиеся на глазах слезы. Любила она меня или нет, я не мог этого узнать, но все время нашего знакомства она была со мною ласкова. На вокзале я передал сестре раньше приготовленное мною письмо к Кате, в котором писал, что безнадежность моей любви к ней заставляет меня покинуть Петербург. Но это была неправда.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Возвращение на родину Холодный прием со стороны родных Поступление в кучера к поверенному питейными откупами Работа на плотине Поступление на фабрику Иван Иванович Гоберт Порядки на фабрике Вторая любовь Оставление фабрики В овощной лавке В лачуге у товарища Неудачное обращение за помощью к архимандриту • Дома у отца • Путь в Петербург
В феврале месяце 1861 года я вторично приехал из Петербурга на родину.
Я уже говорил, что предыдущие перед этим с лишком четыре года я прожил или на разных очень незавидных местах, или совсем без занятий, а потому мне и во второй раз пришлось приехать из Питера ни с чем.
Зять тогда сам жил очень небогато, и отправить меня на родину стоило ему немалого расчета. Но сестра настолько меня любила, что, несмотря на свои нередко стесненные обстоятельства, всегда старалась, чем только возможно, помочь мне. И на этот раз она, опасаясь, чтобы я без паспорта как-нибудь не попал в полицию, упросила мужа дать мне на дорогу денег, а сама снабдила бельем и необходимыми подарками для родных.
В то время Рыбинско-Бологовской железной дороги еще не было, и мы ездили из Петербурга до Твери по Николаевской дороге, а от Твери до Углича на переменных, складываясь для этого по шесть человек и нанимая тройку рублей за тринадцать — пятнадцать и дороже, смотря по тому, какова была дорога.
Была глухая ночь, когда я с колокольчиком подъезжал к своему дому. Поклажи у меня было очень немного, и я мог бы от постоялого двора, где останавливались ямщики, легко дойти пешком до дому; но я отдал последний оставшийся у меня гривенник ямщику на водку, лишь бы он меня подвез к дому с колокольчиком, чтобы родные мои видели, что я пришел не пешком, а приехал на тройке. Но я ошибся в расчете; родные мои крепко спали и не слыхали, как я подъехал, не слыхали и звеневшего колокольчика. Долго мне пришлось стучать в ворота и в окно, чтобы разбудить их; наконец отец услыхал и впустил меня в горницу.
После обычных поклонов в ноги отцу и мачехе и целований меня спросили, как я добрался. Я сказал, что приехал на тройке, но мне не верили, а были убеждены, что я пришел пешком.
— А что. Николай, верно у вас там, в Питере, бумага-то дорога? — вдруг спрашивает меня мачеха, когда я улегся на полу спать.
— Какая бумага? — переспросил я, не понимая ее вопроса.
— Да вот бумага, на которой пишут.
— Нет, — говорю я, — по копейке лист продают, а есть и по грошу.
— А мы думали, что у вас там уж и очень дорога.
— Почему же вы так думали? — спрашиваю.
— Да письма-то от вас больно уж редко приходят; неужели на почте теряют?
Я ничего на это не ответил, только подумал: ну, вот уж и начинается; что-то завтра будет?
Но на другой день со мной мало и разговаривали, только отец что-то сердито раза два спросил, а мачеха обходила молча.
Опять настало такое же житье, какое было пять лет тому назад. Опять я боялся свободно вымолвить слово, заявить какое-нибудь желание или выразить в чем-нибудь свое мнение; боялся взять кусок хлеба и за обедом наедаться досыта.
Так продолжалось месяца три; затем я поступил к жившему у нас на квартире поверенному питейного откупа — в кучера, для разъездов с ним по кабакам в нашем уезде.
Хозяин мой был сверхштатный поверенный по откупу. Обязанность его состояла в том, чтобы ездить по находящимся в уезде кабакам, делать учет продававшимся винам и разливать их. Жалованья он получал от пятидесяти до шестидесяти рублей в месяц, из которых должен был нанимать от себя кучера и содержать пару полагавшихся от конторы откупщика лошадей. Мое жалованье было небольшое, восемь рублей в месяц на своем содержании; но езда по деревням в летнее время мне очень нравилась. Постоянно менявшиеся местности, свежий здоровый воздух, свежая деревенская и недорогая пища (за обед на местах стоянок с поверенных брали по пятнадцати копеек, а с кучеров только по семи копеек) и при разливе попадавшийся стакан водки — все это меня довольствовало и веселило; только хозяин мой был настолько капризный человек, что кучера у него не уживались. До меня кучера менялись у него через неделю, через две, много через три; сколько мне ни нравилась эта работа, сколько мне ни хотелось есть собственный хлеб, чтобы не возвращаться опять к домашнему, но я не мог прослужить более месяца.
Рассчитавшись со своим хозяином и дополучив от него какие-то копейки, я отправился на фабрику. Я раньше слышал, что за Волгой, на Варгунинской фабрике, по случаю перестраивавшейся там плотины, требуются рабочие, и поступил к подрядчику, поставщику чернорабочих, по пяти рублей в месяц на его содержании.
Проработав на плотине месяца два, мне захотелось поступить на самую фабрику, чтобы обеспечить себе работу и на зиму. Для этого я сошелся с фабричным десятником, несколько раз его угощал и, кроме того, обещал ему хороший магарыч, если он доставит мне место. Хлопоты мои не пропали даром; в скором времени, когда у десятника спросили рабочего на фабрику, он представил меня мастеру-англичанину, и тот на первое время поставил меня в помощники к прессовщику — прессовать промытую и измолотую материю; но здесь я пробыл недолго, и меня перевели в клееварню толочь канифоль. Сначала я знал только одну эту работу, но потом устроили еще котел для варки клея, прибавили еще рабочего, и меня поставили к котлу варить клей. Работа эта была вовсе не тяжелая, но очень грязная, липкая: за неделю так испачкаешься, что едва отмоешься в бане.
Сюда к нам очень часто похаживал брат директора фабрики, англичанин Иван Иванович Гоберт. Не знаю, имел ли он какую-нибудь долю в фабрике или нет, но только он не входил ни в какие распоряжения; а придет бывало так себе, посмотрит, спросит что-нибудь, побалагурит, померяется с кем-нибудь силою (он был очень силен: две двухпудовые гири поднимал с полу и держал до десяти минут над головою: из всей фабрики только один рабочий мог поднять так гири и за это получил от него в подарок романовский дубленый полушубок). Зато рабочие его любили и считали за честь, если он придет и поболтает с кем-нибудь. Захаживая ко мне, Иван Иванович расспрашивал, кто я, знаю ли грамоте и где прежде жил. Я, конечно, не преминул похвастать, что учился в уездном училище и кончил курс с аттестатом, что жил прежде в Петербурге, несколько времени занимался книжной торговлей, любил почитать и читал много романов и стихотворений и даже сам сочинял стихи, причем прочел ему одно или два из моих стихотворений, которые теперь уже и сам забыл. Но знания мои в литературе, даже в русской, оказывались совершенно ничтожными сравнительно с тем, что знал Иван Иванович. Все-таки он похвалил мою любознательность и даже подарил мне три рубля; но посоветовал выкинуть из головы поэзию и ознакомиться лучше с химией, чтобы быть полезным рабочим. Однако в то время я был настолько еще несведущ, что не понимал, чему учит химия, и Иван Иванович должен был мне это объяснить. Я бы, пожалуй, и увлекся предложением Ивана Ивановича, если бы было по чему учиться, но приобрести такую книгу в своем городе я не мог, а чтобы выписать из Петербурга, не имел свободных денег, да и не знал, сколько она стоит и откуда ее можно приобресть, а Ивана Ивановича просить об этом не посмел или, вернее, не догадался.
В течение года мне пришлось работать на фабрике почти во всех ее отделениях; где бывало не хватает человека, то мастер и говорит: позвать маленькой, такой — показывая рукою на мой рост — мальчик с клееварни, и меня тащили на другую работу, где я и находился до возвращения старого или до постановки на это дело другого постоянного рабочего.
Исключая клееварни и обрезной, во всех прочих отделениях фабрики работа производилась днем и ночью, и рабочие чередовались: одну неделю день, а другую ночь. Жалованья простые рабочие получали от восьми до десяти рублей, старшие от двенадцати и до двадцати пяти, а мальчики, девушки и женщины от пяти и до семи рублей в месяц. Работа в самой фабрике, или, как у нас называли, в корпусе, была не особенно тяжела, но в каждом отделении были свои неудобства: в ролях и у прессов сильно мокро; в самочерпне и в обрезной небезопасно, потому что не трудно попасть под ножик или в шестерню; а в белильной и парильной, особенно когда бывает усиленная белка материи, невыносимо; едкий и удушливый газ нестерпимо резал глаза, производил беспрерывный, резкий кашель и захватывал дыхание. Кашель зачастую не давал всю ночь уснуть, и при этом отделялась целая лужа обеленной, как молоко, мокроты. Этот удушливый газ ужасно был вреден зимою, но летом, когда все окна и двери были постоянно открыты, он скорее выдувался, и работать было легче.
Вопреки всем описаниям безнравственности и циничности фабричных рабочих я должен сказать, что у нас на фабрике соблюдалась безусловная благопристойность. Молодые ребята, работая нередко вместе с девушками, не позволяли себе ни неприличных шуток, ни сквернословия. Каждая неблагопристойность, если она была замечена или по чьей-либо жалобе доходила до мастера, наказывалась штрафом; но, кроме этого, неиспорченность нравов можно было объяснить еще и тем, что на этой фабрике совсем не было пришлого народа; работали все или городские, или ближние деревенские, все люди, взятые из семьи.
Я в то время был молод и, как уже сказал, был влюблен в Петербурге, но, прожив с год на родине, я начал забывать свою возлюбленную, а через полтора года мне и здесь приглянулась девушка, с которой я часто работал в белильной. Дуня, дочь нашего мещанина, очень недурненькая и скромная семнадцатилетняя девушка, положительно увлекла меня; я только и бредил ею, писал в честь ее стихи, и, как образец, привожу одно из этих стихотворений, сохранившееся в моей памяти до сих пор;
К этой немудрой песенке я подыскал мотив и распевал ее в белильной.
— Какая хорошенькая песенка, — сказала раз Дуня.
— Это, — говорю я, — Авдотья Матвеевна, вам посвящается.
— Как это посвящается?
— Да так, вам посвящается, потому что я для вас только ее сочинил.
Дуня ничего мне на это не сказала — только надула губки и ушла.
Она рассказала подругам о моем признании, а те сделали мне выговор за такое непринятое или, по их понятиям, неприличное признание молодой девушке. Мне сделалось и совестно и обидно, что я не понят и не оценен в любви, и я скоро бросил фабрику.
Во время моей службы на фабрике я большую часть жалованья отдавал в дом, а на остававшиеся у меня деньги оделся довольно прилично, что дало мне возможность вскоре опять получить должность. В то время у нас в доме квартировали живописцы; хозяин их отрекомендовал меня в овощную лавку, и я из фабричного сделался торговцем.
В этой лавке, как и вообще в провинции, торговали не одними овощенными товарами: тут были и краски, и табак, и вино, и всякая всячина. Торговля шла довольно хорошо, товару было много, жалованья мне положили, против фабричного, более приличное, семьдесят пять рублей в год на хозяйском содержании, тогда как на фабрике я получал всего восемь рублей в месяц на всем своем. Хозяин был хороший и смирный человек.
Хотя я был доволен этим местом и старался, насколько мог, но должен сознаться, что и тут был не безгрешен. В выручку я не ходил — красть деньги было невозможно, — но я потаскивал сигары и папиросы и, спускаясь в подвал, пристрастился попивать кагор. Все это сходило благополучно — пьяным я не напивался, курил скрытно, и меня ни в чем не замечали; но почему-то меня невзлюбил старший приказчик, а из угождения ему и мальчики. О всякой сделанной ошибке или малейшем упущении с моей стороны доносилось хозяину; такие нападки повторялись ежедневно; однако я все выносил, не желая оставить эту должность.
Но вот однажды, при запоре лавки, меня заподозрили в краже папирос; хотя при обыске у меня ничего не нашли, но все-таки я был отказан.
Что было делать? Прийти домой и сказать, что я отказан, я не смел — боялся отца, да и совестился домашних и жильцов: я решился идти к одному моему товарищу по фабрике и на время поселиться у него.
Товарищ мой был человек еще очень молодой и совершенно одинокий; он жил в своей лачужке на краю города. Когда я постучался к нему и рассказал свое положение, он принял меня; я же с своей стороны, конечно, не преминул пообещать ему, что щедро отблагодарю за такой прием, когда получу расчет с хозяина, но получить не пришлось ничего, и я прожил таким образом неделю.
Раньше я много наслышался о доброте и благотворительности архимандрита Покровского монастыря, находившегося всего в двух верстах от нашего города. К этому-то благотворителю я и решился идти просить помощи.
Я попросил товарища принести с фабрики лист писчей бумаги и, за неимением чернил и пера, написал архимандриту письмо карандашом. Письмо было составлено, по моему мнению, трогательно и убедительно и начиналось так: «Ваше Высокопреподобие, отец и благотворитель!» Затем излагалось мое положение и просьба о помощи. Написав это письмо, я был очень доволен его содержанием, думая, что оно так и прострелит душу архимандрита, что он поймет и оценит мои достоинства. Но ожидания мои не сбылись. Спустя минут десять посте того, как я передал послушнику мое письмо, в приемную вышел архимандрит и, глядя в письмо, сказал:
— Я не ваше высокопреподобие, да и письма мне карандашом не пишут; а ты, чем писать письма, лучше бы поискал себе какой работы, ведь ты человек еще молодой — иди с богом.
Униженный от стыда и разбитой надежды и притом же голодный, я шел от архимандрита и думал: «Да, вот они благотворители-то, а еще архимандрит, святой отец, а нисколько в нем нет милосердия, да и людей не может понять».
Однако, когда я шел далее по чистому полю, горе мое понемногу стало изглаживаться, и я начал придумывать какой-нибудь другой исход.
На этот раз я решил вернуться домой. Я уже не пошел к своему товарищу и целый день до вечера бродил в отдаленных пустых улицах города, а когда стемнело, то раз тридцать прошел по своей улице, все выглядывая, что у нас делается в доме.
Это был день праздничный, на святках. Я видел в окно, что у нас в доме небольшая вечеринка, и потому мне казалось еще более неудобным явиться, да и было совестно. Но голод взял свое, и я, видя, что некоторые посторонние разошлись, а свои собрались в одну горницу, потихоньку пробрался в темную половину.
Конечно, меня приняли не совсем дружелюбно; но подробностей уже не помню, да их не стоит и описывать; брань и упреки всегда сводились к тому, что я, вместо того, чтобы быть отцу помощником, только дармоедствовал на его хлебах.
До великого поста я снова пробыл без дела: но постом задумал во что бы то ни стало опять отправиться в Петербург. Домашние меня не удерживали, но и не думали поощрять или помогать.
Я продал за пять рублей свою пару платья, выправил паспорт и простился с Угличем, имея в кармане около трех рублей.
До Твери я дошел пешком; что я видел во время этого путешествия, где ночевал и сколько денег пропутешествовал, не помню: но на пятый день я был в Твери: денег у меня на железную дорогу не хватило, и я принужден был еще кое-что продать. В Петербург я приехал на Вербной неделе. Зять и сестра меня приняли хорошо: сестра даже была рада моему возвращению, и я на первое время остался у них.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Торговля книгами вразнос Книгопродавец Шатаев Братья Канаевы Поездка на родину В Мышкине на ярмарке В селе Заозерье Неудачная торговля В Калязине Знакомство с Садовским Наши странствования по деревням Кража Продажа краденых вещей • Ссора с Садовским • Прошение милостыни • В остроге • Острожная компания • Отправление по этапу в Углич • Пожар • Знакомство с Кузнецовым • Возвращение в Петербург
На этот раз я приехал в Петербург уже с определенным намерением заняться книжною торговлею. Но, чтобы торговать, нужны деньги, а у меня их не было; зять не мог дать мне; он тоже нуждался — ему на Пасху нужно было открывать лавку.
Я начал искать себе работы, и так как была весна, то и находил ее по дачам. Где возьмусь сад расчистить, где канавы окопать, и, таким образом, в течение месяца я кое-что заработал.
Заработанные деньги я отдавал сестре, но, конечно, их было немного, и она, истратив из них несколько рублей мне на белье и прочее необходимое, последние три рубля попросила дать зятю в оборот, пока я не примусь за свою торговлю. Я так и сделал и сам, как умел, помогал ему в торговле.
С весны дела у дачных торговцев идут всегда неважно. В первое время они наперебой, друг перед другом, стараются продать товар как можно подешевле, чтобы заручиться покупателями на все лето, а затем уже с вверившимися им покупателями и наверстывают весенние недохватки. То же самое было и с моим зятем: я видел, что он сам очень нуждался в деньгах, — не спрашивал у него моих трех рублей, хотя и сгорал желанием заняться своей торговлей.
29 июня 1863 года я взял наконец у зятя три рубля и отправился в рынок купить книжек. Не помню уже, указал ли мне кто, или я сам забрел в лавку Василия Гавриловича Шатаева[59]. Он надавал мне разной мелочи: азбук, песенников, сказок, житий святых, соломонов[60] и т. п.
Первое время я торговал мелкими народными изданиями и картинами, имевшими тогда несравненно большую ценность, чем теперь. Затем я стал почти ежедневно заходить в Сытный рынок, где, в так называемом Пассажике, т е маленьких деревянных ларьках, стоявших в два ряда посредине грязной немощеной площади, ютились торговцы разным старьем. У этих торговцев, при отсутствии тогда еще книжных лавочек на улицах, встречались нередко старые и дельные книжонки, которые я и покупал почти за бесценок.
Торговать я ходил преимущественно по дачам в Лесной Корпус. Новую и Старую деревни, Паргалово, Коломяги и по островам. Вначале я торговал совершенно особняком. Из прочих книгопродавцев, кроме Шатаева, я ни к кому не ходил и ни с кем не знался. Все приобретаемые на стороне книги я носил показывать Василию Гавриловичу и большею частью променивал или на его собственные, или на дешевые московские издания, за что он меня любил — давал советы по торговле и частенько водил в трактир угощать чаем.
Шатаев был тоже не из настоящих книгопродавцев. Прежде он был посудником; но основав, по совету и при поддержке В. В. Холмушина[61], книжную торговлю народными изданиями, впоследствии сделался сам издателем множества народных дешевых книг. Всегда трезвый, расчетливый, но, вместе с тем, нескупой и доброжелательный, он, не обладая большими познаниями по книжному делу, через десяток или полтора лет сделался в Петербурге первым торговцем народными книгами и картинами.
В это лето, несмотря на мои малые сведения в книжной торговле, я торговал недурно и завел знакомство с некоторыми из дачных покупателей.
Первыми моими знакомыми из господ были три брата Канаевы[62] — один из них был тогда студентом, а два еще гимназистами. Я очень часто, проходя по Поклонной горе, останавливался у занимаемой ими дачи отдыхать и беседовать с ними. Они были моими учителями и впоследствии имели большое влияние на мое развитие, по настоянию старшего написаны и эти воспоминания. Но в первый год знакомство мое с ними ограничивалось только несколькими беседами на даче и посещением их в городе — в Троицком переулке, где я был поражен приветливым и ласковым приемом, оказанным мне со стороны всего их семейства.
Запас моего товара и особенно недостаточность знания в нем давали мне мало хороших покупателей; но все-таки я в это же лето сумел приобрести себе покупателем П.А. Муханова[63], к которому впоследствии несколько лет ходил и продавал книги чуть ли не на всех европейских языках, имевшие исторический и описательный характер.