Когда-то ему писали отец или мать. Но они ушли. Кажется, уже слишком давно. Даже не то, чтобы слишком давно. Неизвестно, когда они ушли. Может, слишком недавно. Но сейчас они могли не писать. Потому что они являлись по ночам, сначала отец, легко одетый, в рубашке, он всегда стоял на углу дома и смотрел туда, где текла река, немного правее садилось солнце, но он не поворачивал голову в сторону заката, а смотрел на застывшую гладь, может, наблюдал за дикими утками, которые плавали с поднятыми головами или опускали их иногда в зеркальную воду, чтоб перекусить. С отцом можно было постоять столько, сколько хотелось. Он не спешил исчезать в какие-то там неизвестные края. Когда он был живой, так подолгу с ним никогда не приходилось бывать вместе, всё некогда, всё недосуг, а вот теперь можно было стоять с ним, сколько хочешь. Только почему-то он ничего не говорил. Но зато всё понимал. И сон всегда был лёгким, и, когда проснёшься, то первым делом думаешь, не рано ли оставил отца одного. И только потом уже приходят другие мысли.
Он вообще писал редко, чаще приходили письма от матери. Но иногда писал и он. До тех пор, пока не ушёл. Конечно, он не собирался уходить так рано. Но вокруг появилось слишком много нелюдей, несчётное число нежитей появилось вокруг, и они отобрали у него всё, что он имел: мастерскую, дом, детей, воду и воздух. Да, так вышло. Воевал он и с фашистами, и как бы то ни было, то были люди, может, жестокие, но люди, говорящие на чужом языке. А это были нелюди, и говорили они на понятном, родном языке. И он слишком поздно понял, кто они. И вот теперь приходилось существовать без воды и воздуха, и, может, без солнца. Может, он и смотрел на реку только потому, что закат ему был уже невидим.
А потом к отцу присоединилась мать. Она тоже выходила на угол дома и тоже смотрела туда же, куда отец. И с ними можно было находиться сколько угодно долго. Они не уходили первыми.
Когда отца унесли, не потому, что он уже не мог приносить никакой пользы, нет, так было принято, то некоторое время в комнате, где он находился последние часы, оставался его голос. Это был стон. С небольшими промежутками тишины. Казалось, стонет он от боли. Потом мать попросила его не стонать, и голос затих. И уже больше не повторялся. Но отец всегда мог появиться на углу дома. Да. А спустя некоторое время, возле него стала появляться мать. И с ними можно было стоять сколько хочешь. Они всегда могли поддержать. Они были рядом, каждую ночь они собирались в этом месте, чтоб ты мог прийти к ним и не чувствовать себя одиноким, не чувствовать, что ты — один. Ведь рядом были отец и мать.
От кого же он ждал послания и с какого времени? Не с того самого, не с того ли, когда стало известно ему слово «один». Слово-то он знал и раньше, но не ведал его истинного смысла. От кого? Конечно, он представлял себе это. Этот человек ходил по земле и дышал воздухом, и по вечерам смотрел, как садится солнце, а по ночам, конечно, восхищался звёздами, и они глядели ему в душу или смотрели мимо души, а по утрам встречал рассвет или ждал первого луча и с этим первым лучом начинал земные дела свои. Или что-то более важное, более значительное? Что-то, очень нужное для других. Чем же он таким занимался?! И почему не писал? Несколько строчек, несколько слов. Так нужных. Без которых — невозможно. Тех, что согревают. Согревают заброшенные души. Согрей не согрешивших! — вырывалось изнутри. Кого согревать-то? — спрашивал он себя, успокоившись, и снова ждал.
От кого же ты дожидался вести, день за днём, год за годом? От того, кто ещё ходил по земле, или от того, кто уже лежал в ней. Неизвестно. Напрасно. Ничего не было.
Но вот написал человек. Его тоже точило время — ржавчина организма, тля души, разрушитель идеалов. Оно, время, тоже покусало его, и от укусов появились болячки и шрамы. Оно не сделало для него исключения. Почему? Всегда и везде бывают исключения, и как было бы хорошо в этом случае. Но не произошло. И это было печально. И, может, несправедливо. Не к нему, отдельному человеку, песчинке и снежинке, пылинке и пушинке, а к людям. Но нет, и к тем, и к этим время предъявляло одинаковые требования. Для времени все были равны.
Письмо пришло такое чудное, такое правильное, такое нужное. То, без которого ему так трудно было ещё совсем недавно. Да чего скрывать, именно такое, какого он и ждал. Ещё чуть-чуть недавно. Буквально на прошлой неделе. Или на позапрошлой. Или, может, в прошлом году. Или года два-три назад. Боже мой, какое письмо! Бог есть!
Он открыл его, да чего скрывать, не он открыл его, ты сам открыл его, и прочитал от начала до конца, там были именно те слова, те самые слова, которых так недавно ты ждал, знал ты их тогда или не знал, неизвестно, тут надо вспоминать, напрягаться, тратить душу, но ты уже не умеешь тратить душу, или ещё умеешь? Вот это и есть то самое письмо, и послание, и весть, и знак. А оно уже не нужно тебе. Ты точно так же мог бы открыть совершенно пустой конверт. В котором не было бы ни одного слова.
11. Возвращение к камню
А что если начать с начала? С азов. С нуля. С понедельника. Заново. И зажить по-новому. Такие мысли пришли к нему сегодня. Сейчас. Да и то, если честно сказать, они приходили к нему всё время, сколько помнит себя. Уйдут и придут. Как побирушки. Как мания.
Оставить прошлое, очиститься от чего-нибудь, лучше всего очиститься полностью, осветить внутри себя то место, которое называют душой, прозрачным светом грёз и удивления. Внести в себя чистоту, ту, которая была когда-то, или ту, которой и не было никогда, не замечать ненужных слов, и взглядов, и жестов, а видеть красоту, скрытую прелесть, там, где она есть, где ещё осталась, и там, где она почти совсем исчезла, и даже там, где её и не было никогда, но она может появиться. Или просто могла бы быть.
Но чтобы пойти туда, куда надо, лучше всего вернуться к камню. Тогда уж точно не ошибёшься. Камень — это очень надёжная вещь. Или субстанция. Или инстанция. Осязаемая. Хотя, что такое осязаемая? Видимая. Его, камень, можно потрогать руками. Приложиться к нему ладонями. Или щекой. Обойти вокруг него, присесть рядом, поразмыслить или прислушаться к себе. Можно даже поспать возле него, вздремнуть пару часиков. И уже на свежую голову сделать выбор. Не рисковать сгоряча, а осмысленно направиться в нужную сторону.
Только где этот камень? И как вернуться к нему? Есть ли он вообще? Или, может, уже и нет его на старом месте? А забрали в какой-нибудь музей и показывают простакам, как раньше, совсем ещё вчера, люди подходили к этому камню, прикладывали к нему ладони и выбирали себе дорогу в жизни. Кто стремился прямо, а кто — направо. И не боялись довериться предрассудку. Были, конечно, и такие хитрованы, любители сладкого и приторного, которые двигали влево. И целая свора чертей, переодетых в маскарадные костюмы таможенников, давала им зелёный свет. Но дальнейшая судьба любителей сладкой жизни никому не известна, как, впрочем, и судьба тех, кто двигал в каком-либо другом направлении. Будь то прямо или даже направо.
Как же это сделать? Надо ли вернуться к Днепру, сесть на катер, который когда-нибудь причалит к станции Канев, днём или ночью, поздним вечером или ровно в полночь?.. Выйти из тёплой каюты, ступить на берег, в ещё более тёплую ночь, и удивиться кручам, которые вырастут вдруг перед тобою. Сесть на землю и понять, что здесь ты никогда не был, но это то самое место. И не страшась темноты и русалок, которые в этих краях муху не обидят, не то, что взволнованного путника, главное, сам не напугай этих всего пугающихся созданий, которые и живут-то только потому, что кто-нибудь случайный, чудом не знавший всей той клеветы, которой покрыто существование девушек, бросит им невзначай тёплый взгляд или даже взгляд понимающий, за которым спрятано чувство, оно — для них, это — вам, красавицы, этим и живут русалки, не страшась темноты.
Но чувство должно быть деликатным, а если вдруг оно готово взорваться, то и сердца красавиц могут не устоять. Они же — само ожидание, вечно ждущие. Тогда не стоит жалеть о том, что осталось… Что было прежде… И то — не так уж и много…
Это место чем-то похоже на рай. И вот пора идти. Потому что звёзды уже высыпаны на небо щедрой рукой, мало того, дорога видна, и круча уже вошла в сердце, и где-то здесь, где-то недалеко лежит камень. Тот самый камень. Вот указатель — «Хутор Нелюдимый», сначала — туда. Расстояние не указано, и стрелки на дощечке нет, но наитие подскажет, куда идти. Сначала — по грунтовой дороге, которая лениво поднимается, она повернёт направо и там закончится, но не оборвётся, как несостоявшаяся жизнь, а раздвоится, как сознание безумного, на тропинки. Одна едва заметна, а другая — ещё менее утоптана, скорее, тропа. Так вот туда. Где страшней. Это единственный путь, по которому можно достигнуть истока. Чтобы изменить будущее. Судьбу. Судьбинушку. Только там и можно начать с начала. Ещё несколько часов, совсем немножко, два-три, и начнётся новое путешествие по жизни.
Оттуда легче всего пойти по миру. И неважно, придёшь ли ты туда затемно, или уже начнёт рассветать. Если доберёшься, когда звёзды ещё будут сиять и блестеть в слепящей темноте, то издалека-издалече увидишь свет супермаркета и огни автострады, дороги с односторонним движением, дороги в рай. И знаешь, что не рай, а веришь — рай. Десятки автосалонов и красоток за стеклом. Готовых на всё и услужливых до неприличия парней, одетых с иголочки. Ах!
Это если налево. Это если дойдёшь. Потому что вздохи красавиц, других, настоящих, по всему берегу Днепра, там, в начале пути, дурманят голову, превращают тебя в тесто, и ты становишься сначала как бы просто мягким, а потом уже и бестелесным. Бесхитростные русалки — их чары настоящие, и они вдруг опутывают по рукам и ногам, и вот уже перехватывает дыхание и сладко сжимает горло.
Или забредёшь в хутор «Нелюдимый». И останешься там навсегда. Забытый всеми, никем не разыскиваемый. И уже как бы несуществующий. Ведь в хуторе том живут не люди, а ведьмы. И лешие. И если человек остановится у них, или просто задержится, зайдёт испить колодезной воды, то оттуда уже вряд ли возвратится. В хуторе есть нечто затягивающее, засасывающее. Выпьешь колодезной воды, захмелеешь и упадёшь возле сарая пьяным, и вот лежишь ты алкоголик алкоголиком и думаешь в последний раз, что же это за водичка такая. И не то, что ступить, встать не можешь, и вот подходит к тебе дева, склоняется над тобой, одурманивает ещё больше, перекидывается козой, которая лижет лицо, ты отмахиваешься, и рядом появляется леший, точная копия тебя, и отрезвляет тебя той же самой живой водой. И понимаешь — без этой воды тебе не прожить, да и не жизнь это — без такой воды. И станешь ты хуторянином. А потом, если повезёт, если и звёзды будут благосклонны, и наше ближнее светило, а, может, благодаря одной Луне, которая высветит тебя лежащим на сырой земле, чтобы кто-нибудь осмотрительный, тот, кто присматривает за хутором, перетащил тебя в сарай, станешь ты настоящим лешим, тем, у кого все лешие в округе — лепшие друзья, и все ведьмы-красавицы на побегушках.
Но нет, нет. Ты дошёл до того самого места. Вот верхушка камушка показалась посреди тропинки. Да, это она вырисовывается в темноте, в полумраке. И слева — те же соблазны, то же сияние автосалонов и супермаркетов, и уже неприкрытые никакой одёжкой черти услужливо носятся перед желающими туда. Ба! Ты посмотрел налево и увидел, как один из них, мускулистый, обвился вокруг шеста, и вокруг заскулили, завизжали. Отведи скорей очи свои! Силки — кругом силки и сети! Кто же эти охотники за нашими душами?!
А направо — что там? Лопата — инструмент вашего брата, отбойный молоток и электрическая дрель? Или ряд домов, небоскрёбов, без окон, без дверей, с полными библиотеками, со всеми знаниями, готовыми к твоим услугам, чтобы произвести новые знания? Или высотки — сплошные окна, пропускающие все лучи света и добавляющие ещё от себя, излучение, так полезное для работы ума. И труд твой будет нужен, ты будешь им гордиться, ты станешь, наконец, человеком, и плодами твоих размышлений воспользуются те, кто спешит в рай. А если захочешь, можно опуститься под землю, под скалы и воды, и, сидя в тишине, рядом с учёными, с физиками, ловить малюсенькие частицы других миров и по их самочувствию, по дрожанию их уставших мембран узнавать, что там, в других галактиках и вселенных, какие там живут существа, похожи они на нас или нет, и каков цвет их кожи, ближе к лиловому или всё же к пурпурному. Что они пьют и чем закусывают. Или только греются под лучами неизвестной звезды.
Сидеть глубоко под землёй и читать души инопланетян; единственной инопланетянки, которая ощущала свой пурпурный или розовый мир точно так же, как ты свой, жёлтый, и красный, и белый, и она точно так же, как ты, умеет растекаться по вселенной, точно так же чувствует. Может, кожа её отливает бронзой или медью, или лазурью, или, может, лицо её словно жёлтая роза, или синевой отливает с сизым налётом. Может, у неё и нет никакого лица, и рук нет, но есть что-то, из-за чего можно отдать всё, что-то проникающее в тебя, как воздух, как дым.
И другие физики, другие умалишённые братья, разрешат тебе отправить посылку туда, куда ты хочешь, и она отправится в бесконечный путь точно по адресу. И завтра, а завтра… Надо забыть, что было сегодня, и ловить другие частицы, других посланников, грозящих войной, бедой и быстрой кончиной. Путь направо — не путь мечтаний. Тут надо пропасть в труде, и мечтаниям, а точнее — личной жизни, выделяется ровно одна минута в месяц. Таков регламент. Таково трудовое соглашение.
Нет, путь направо невозможен. Всё под глазом камеры, установленной неизвестными хозяевами, хозяином, правящим всеми от века и до века. И праотцами, и правнуками помыкающий. Меняются мелкие хозяева, но крупный, главный, всё правит и указует перстом, всё требует и требует, большего и большего, меняются приказчики и заказчики, и только люди, выбравшие этот путь, это неизбежное направо, подчиняются ровно столько, сколько живут. Таков их удел, и не будет этому конца. Беспредельно подчинение их, нас, тебя и меня, этому хозяину; над ним можно шутить и смеяться, но он выше, он всегда свыше. И всегда над нашими телами и душами. Кто-то называет его Фатум, а кто-то нарекает Роком. Испепеляющий трудом, бесчувственный титан, рука дающая, как ни назови его, он ведёт тебя от начала до конца за руку, под руку, за шиворот и никогда не отпускает. Пока ты тоже способен идти. И только когда бросает тебя бездыханного, ибо ты своё отдышал, в ямку, тогда забывает о тебе. Навсегда. Как будто не он таскал тебя десятки лет по дорогам Черноземья и Нечерноземья. Бросил в ямку и забыл.
Вот что такое дорога направо. Всё время под надзором, под наблюдением, сначала из-за угла, потом — видеокамер, потом — чипа, зашитого в тебя. Не ходи направо. Пропадёшь. А созданное тобой заберут те, кто достойнее тебя. Так же, как забрали землю у твоих предков, воду у твоих пращуров, так же отберут у тебя воздух. Созданное тобой пригодится для тех, кто выбрал рай. Не ходи направо! Да не пойду.
Он стоял здесь, в этой точке пространства, в пустынном месте, куда были выброшены уродливые коробки, угловатые сооружения, серые мусорные баки бесконечной вместимости, грязные, уродливые, как их хозяин, не Фатум, нет, а его подручный, ни на что не способный, самый бестолковый из всех, которому только и можно было поручить очистку необходимых кому-то пространств. Вокруг ни души, только тени и привидения, они — материальны, в них можно ткнуть пальцем и упереться в твёрдое и даже сломать палец, но то — тени, только тени, не души.
Он подметал там, где проходят тени. Чистил дорожку. Пока тепло, подметал. А когда выпадал снег, очищал дорожку от снега. Привидения были без душ. Но они оставляли после себя следы, и, увы, даже грязь. Даже слишком много грязи. После них оставалось больше их самих. Да. Это было. И он брал лопату и закапывал всё, что оставалось после них, где-нибудь в отдалённом месте. Можно было бы закопать их вместе с мусором. И тогда было бы чисто вокруг. Но одного надо было оставить. Потому что он кормил его с ложечки.
12. Камень
Направо было идти нельзя. Не потому, что припозднился. Хотя и это — так. Направо — было несвободно. Не так свободно, как думалось. Как чувствовалось. И крылья не подрезали только тогда, когда на спине кто-то мог сидеть. Когда там мог угнездиться тот, кто управлял. Или какой-нибудь его нетяжёлый отпрыск. Или любимая кошечка. Или хорёк. На худой конец ручной пацюк жены заправилы. Или цыплёнок их отпрыска. Если же туда не укладывалось ничего, то крылья обрезали, а перо и пух шли на подушки. Кому и какие, можно найти в справочниках. Может, какой-то пух использовали для каких-то неучтённых нужд. Эта бухгалтерия — бесконечна и ведёт в тупик. Бесконечный тупик, написал автор.
Так зачем ты вернулся к камню? Ты же знаешь заранее, какой дорогой пойдёшь. И не свернёшь с неё. И будешь выбирать её снова и снова. Возле камня, на перепутье, или в каком другом месте, во всех точках земли, где только и есть расходящиеся пути, расходящиеся тропинки, ты выберешь ту, по которой доберёшься в то место, туда, где ты сейчас. Да и причём здесь ты? Эту тропу кто-то выбрал за тебя, давно, до твоего рождения, и когда ты открыл глаза свои и осознал, то уже не было никакого выбора, только туда, ты по-настоящему и не сомневался, что идти надо туда, где нет пути. Конечно, оборачиваясь или глядя вокруг, тебе иногда хотелось тоже того, что делали другие, и даже, бывало, нестерпимо хотелось, подмывало сделать так, как они, агнцы божии, хотя агнцы творили такое, что ни на агнцев, ни тем более божьих, они не походили. Как же тебе иногда хотелось смешаться с ними, затеряться среди них и найти счастье, настоящее, полное, соборное, много раз повторённое в каждом ягнёнке. Но это было невозможно. Ведь он, этот великий он, ещё до рождения твоего вложил в тебя мысль, которую не надо было осознавать, повторять и проговаривать вслух или про себя, нет, она была материализована во всех клетках твоего организма, в мембранах, митохондриях и протоплазме. У тебя никогда не было выхода!
Камень оказался на месте. Светало. За лесами, за горами поднималось красное светило. Оно казалось гигантским. От края и до края загоралось небо, что-то зарождалось и трепетало в воздухе. И вдруг Светило выпрыгнуло в открытое небо. Как цыплёнок из скорлупы. Оно было маленьким, как типка, и только, когда немного поднялось над лесом, стало величиной с астраханский арбуз, разрезанный пополам.
Ты подошёл к камню. Возле него сидел бандурист, но не пел ни про Сагайдачного, ни про Дорошенко, а пил утренний кофе. А чашечку ставил на выступ. В том самом камне! Так буднично, привычно. И старик был живой, настоящий, а не вымышленный, из сказки.
— Кофейком угостить? — спросил он — А так как подошедший не отвечал, то продолжил, — голубая Ямайка, лучше не бывает. — Но пришедший всё ещё не решался говорить, и старик подбодрил его, — Не волнуйтесь, это — не Ямайка, это — Эфиопия, но никто не чувствует разницу, по крайней мере, до сих пор таких не было.
— Спасибо вам за кофе, я не хочу, недавно пил водичку из колодца.
— Так ты пришёл оттуда. Из «Нелюдимого»?
— Да, по тропинке.
— Ну, молодец. Таких туристов уже нет. Перевелись.
— А вы что делаете здесь в такую рань?
— С минуты на минуту приедут немцы. Я и спою для них, и сыграю.
— Они появятся оттуда?
— Конечно. Оттуда приедут, туда и уедут.
— Так эта дорога в две стороны?
— А как же. Все дороги в две стороны. А в деревню, где мой дом, я хожу пешком. Видишь, во-о-н там мой дом.
— С голубым флагом?
— Нет. С жовто-блакытным прапором.
— А зачем сюда немцы приезжают?
— Да что-то им тут интересно. Поговорят о камне, поспорят, переводчик им расскажет о наших богатырях, а потом уже и я спою. Немцы щедрые нынче.
— Так вы с утра пораньше?
— Конечно. Встаю я рано. А потом ещё ляхи приедут.
— Вы их так и называете — «ляхи»?
— Они необидчивые. Ляхи любят хляки, — скажешь им и уже их лучший друг.
— И вы им поёте, как казаки били их предков?
— Пою, себя не жалею.
— А они что?
— И ваши предки, и наши были дураки, — так вот говорят. — Ну, ляхи и есть ляхи.
На дороге появился автобус, современный, с огромным лобовым стеклом, высокий, двух- или трёхэтажный. Он остановился возле светящегося здания, свет которого немного померк, даже прижух после восхода солнца, на этом здании светились две большие прописные буквы «ТЦ», то ли торговый, то ли телевизионный центр, и из автобуса медленно, чинно, по одному появлялись люди. И все в чистом. Это были явно не славяне. Не наши братья.
Солнце поднималось всё выше. Искусственный свет стал ничто.
Пора было возвращаться.
13. Снисхождение
Идти назад, через хутор «Нелюдимый» не имело смысла. Эта дорога как бы исчезла. Вдруг, сразу и бесповоротно. И лешие, и ведьмы, и даже русалки остались не только в другом пространстве, но и в другом времени. За каких-то два часа. Эпоха пронеслась в мгновение ока, то ли на крыльях какой-то неведомой птицы, то ли на метле Бабы Яги.
Он вышел на дорогу с двусторонним движением. Асфальт был ровным, чистым, уложенным профессионалами, может, по новейшей технологии, он был ровнее, чем дорожка на стадионе школы, где он учился. Было очевидно: и здесь, и в любом другом месте, где ступила нога человека, этот человек переделывал всё, приспосабливал для своего удобства, что-то мастерил умелыми руками, или же повергал окружающее пространство в прах, чтобы оно служило ему.
Он стоял на дороге, искусственном сооружении, всё затихло, уже ничего не было вокруг: ни салонов, ни магазинов, ни огней, ни людей, нет, он не стоял, он шёл, а потом остановился — и вокруг никого… Но этот асфальт, это твёрдое ровное и чистое под ногами напоминало, что совсем недавно здесь были люди, и они сделали это, люди, которые не понимали его никогда.
Если б здесь ничего не останавливало взгляд, кроме суслика или зайца, пробегающих полем, да шумящей травы, пусть ковыли или перекати-поле скакало бы перебежками с места на место, тогда было бы легче, было бы не так обидно. Люди куда-то идут, бегут, двигаются, деревнями, городами, странами. И только он один, теперь это ясно, яснее ясного, стоит на обочине, не в стороне, а на обочине этого движения. И никто его не понимает, не чувствует того, что есть внутри него, каких-то миражей, которые можно описать какими-то словами. Может, поэтому ему так одиноко.
— Почему же мне так одиноко? — спросил он сам себя.
— Да вот потому, — ответил кто-то. То ли это он сам, то ли кто-то посторонний.
— И солнце, и деревья, и травы — всё есть, и всё живёт, и только внутри что-то всё время гибнет, и болит, и тоска, тоска, тоска.
— Всё время холодно? — спросил голос.
— Скорее неустроенно, бесконечная изматывающая песня — вот что это такое. А ты кто?
— Я над всеми. Всеобъемлющий.
— И всепонимающий?
— Ну да, — ответил голос как бы лениво.
— И ты понимаешь меня? — вопрошающий смотрел в пустое небо. — И то, что внутри меня, ты называешь холодом? — он возражал. — Это не холод, это крик, это стон, это вечно ноющая рана. Какой же это холод?
— Ты, вероятно, прав, — согласился голос. — И то, что кричит у тебя внутри и распевает на все лады, это — пустяки. Это дело рук моих родственников. Родичей, за которых я не отвечаю. Об этом знает каждый, верующий в меня. А ты вот не веришь.
— Я понял! Тебе надо отдать душу, и ты излечишь её.
— Воистину. Надо только поверить.
— И то, что ты назвал холодом, согреется?
— Почти мигом, — согласился голос.
— Кто ты? — спросил обладатель души. — Кто ты есть?
— Аз есмь, — только и ответил голос. Он становился всё тише.
— Помоги мне, — попросил человек. — Согрей.
— Меня уже нет, — ответил голос. — Я был.
Мы стояли посреди степи, горели травы и кустарники, небо не проглядывало, дым был едучим, в дыму над нами носились чёрные клубы облаков, среди них показывались раз за разом чёрные морды, дышалось всё тяжелее, и к запаху горелой белены примешивался запах горящей смолы. Откуда он здесь взялся?
ДиН встречи
Марина Саввиных[8]
Лучезарный middle class, или Герои нашего времени?
Если бы кто-нибудь ещё в прошлом году сказал, что я буду скучать по Москве, я саркастически рассмеялась бы ему в лицо. Мы уже тут — зело за МКАД-ом — привыкли к отвычке, что Москва — «великая, могучая, никем не победимая… и самая любимая». Мы уже привыкли, что она, в своих мажорных «растопырах», есть, не боле, не мене, как «подлое сердце родины». И даже как будто приуготовились признать, что наша родина (с подлым сердцем!) — сплошная Катынь, вследствие чего нам, её тем более подлым детям, за последние сто лет и гордиться-то нечем, а посему, чем скорее плюнем в это подлое сердце, тем скорее протопчем путь, не иначе, как в Царствие Небесное.
Весной 2011-го года Москва поразила меня какой-то — прежде не виданной — сосредоточенностью. Как человек, у которого врачи нашли смертельную болезнь, но не могут наверняка сказать, сколько ему осталось. Нет, дух Ивана Калиты по-прежнему гуляет тут денно и нощно, напоминая о себе всюду — от роскошных бутиков до привокзальных задворок. Но!
Москва — тотально противоречива, её контрасты каждую минуту заставляют вспоминать о пресловутых «мировом городе» и «мировой деревне», расположенных иной раз в сотне метров друг от друга… здесь чуть ли не на каждом углу — в открытую! — орудуют виртуозы лохоторона и льются невидимые миру слёзы отдельно взятых человеческих драм… Предприимчивость столичных «бендеров» изумляет не меньше, чем легковерие их простодушных жертв. Пример, что называется, «с колёс». На Павелецкий вокзал каждые полчаса прибывает аэроэкспресс. Поток пассажиров с перрона сразу устремляется к кассам метро, образуя естественный затор у первого же попавшегося на пути окошка. Возникает длиннющая очередь, в которую тут же, как бакланы в рыбий косяк, начинают нырять весёлые ребята, предлагающие купить у них проездной билет ровно в два раза дороже, чем в кассе, — зато без очереди. И ведь находятся желающие! Те, кому не хватило сообразительности пройти шагов тридцать и свернуть за угол — в кассовый зал, где не менее трёх таких окошек продают билеты без малейшего намёка на какое-либо неудобство. Очередь рассасывается в считанные минуты, но за это время «бакланы» успевают нахватать рыбёшки и — не скрываясь, собравшись в кучку у газетного киоска, — о чём-то толкуют меж собой. Должно быть, делятся впечатлениями. Вид у «бакланов» вполне себе даже интеллигентный… Облапошив жертву, такой баклан охотно и бесплатно предоставляет ей услуги справочного бюро: как удобнее добраться туда-то и туда-то, на какой поезд сесть, на какой станции выйти, на какую перейти. О, Москва!.
Уже на обратном пути мы с Мишей Стрельцовым, отягощённые непосильным грузом духовной пищи (ибо кто ж из провинциальных писателей не везёт из Москвы книги, тяжелее которых — по крайней мере, на весах в аэропорту — только бутилированный алкоголь?!), выпали из вагона метро на Павелецком, даже в общих чертах не представляя себе, как всё это, простите, допереть до перрона. И тут, подобно ангелу, посланнику небес, перед нами прямо из воздуха соткался тщедушного вида длинноволосый юноша со складной тележкой… «За сто рублей, — куда хотите!». Он ловко утряс на тележке наши неподъёмные сумки, перехватив поклажу ремешками, и помчался по туннелям и переходам с такой скоростью, что мы едва за ним поспевали.
При этом он умудряется по пути дать нам точнейшие инструкции, где выгоднее купить билеты на экспресс, и даже указать (что очень кстати), где находится единственный на вокзале бесплатный (служебный!) туалет. Как весело бежать за неутомимым, словоохотливым носильщиком, болтая с ним по ходу о том, о сём (тут же выясняется, к примеру, совсем не дюжинный круг его читательских пристрастий!)… стоп — прибыли. «Спасибо, друг! Дай Вам Бог». — «Четыреста!» — «Что — четыреста? Вы же сказали — сто» — «Ну, да… сто. За каждое место».
Я хохочу. Я готова расцеловать мальчишку в обе щёки. Я сую ему пятьсот одной бумажкой и почти кричу: «Сдачи не надо!». Мы — как брат и сестра на Страшном суде — прожигаем друг дружку восхищёнными взорами. И расстаёмся навеки. Миша — в ауте.
О, Москва!
Лица москвичей темны и осмысленны. На эскалаторе в метро всё время с кем-то встречаешься взглядом. И не оставляет ощущение, что кто-то тебя узнал и ты узнала кого-то. Кого? Каждый такой взгляд глубок — запредельно.
Да, Москва, изрядно же тебе досталось в последние годы.
Мы приехали в Москву по приглашению Исполкома Международного сообщества писательских союзов — представить московской публике журнал «День и ночь», второй год сотрудничающий с МСПС в благом деле пропаганды художественной литературы, создающейся ныне на постсоветском пространстве, а заодно познакомить москвичей с творчеством замечательных сибирских публицистов, живущих в Зеленогорске, бывшей «сорокпятке», закрытом городе, построенном в Красноярском крае пятьдесят пять лет тому назад. Внимание к литературе закрытых городов заметно растёт. Атомные, космические, военные предприятия, сосредоточенные в этих зонах за колючей проволокой, определили карьеру и личные судьбы многих выдающихся учёных, инженеров, руководителей времён развивающегося и развитого социализма. В подавляющем большинстве своём это были люди неординарные, а творческий потенциал, как известно, неизбежно реализуется в разных направлениях. В этих «девятках», «десятках», «сорокпятках» и прочих «почтовых ящиках» постепенно развилась особая культура — по-своему, рафинированная; по-своему, дерзкая; по-своему, иносказательная. Ориентированная на собственную героику и собственный нравственный ценз.
Поэтому так важно нам казалось не только печатать работы зеленогорских публицистов, но и всемерно их «пиарить», как сейчас говорят. Георгий Листвин, написавший документальную эпопею о походе отрядов адмирала Колчака, которые отступали по льду Кана и Енисея в 1919 году, и Геннадий Волобуев, рассказавший о судьбе генерала Александрова, фактически построившего Зеленогорск, 21 апреля стали гостями презентации в конференц-зале Исполкома МСПС и снискали отнюдь не равнодушный приём.
Кажется, нам были искренне рады. За накрытым к встрече фуршетом мы лично познакомились с авторами «ДиН», с которыми прежде были знакомы лишь заочно, и приветствовали старых друзей — Москва прирастает друзьями. Это факт.
А на следующий день главный редактор журнала «Контрабанда» Алексей Караковский пригласил нас в арт-кафе «Колония», которое находится практически в самом центре Москвы, в одном из помещений на первом этаже громадного красно-кирпичного здания — шоколадной фабрики «Красный октябрь». Сразу скажу (чтобы не снижать подобными высказываниями градус дальнейших бесед) — там такой кофе! И такое пиво! И такие сэндвичи! Что только ради них я, не задумываясь, проделала бы снова путь от Красноярска до Москвы — в сравнении с затратами на авиабилеты стоимость предлагаемых в «Колонии» яств вполне приемлема для кошелька средней упитанности.