Летний день, ставший для двух влюбленных тюрьмой, растянулся на годы.
Томас Джеймс Ллойд — соломенная шляпа в левой руке, правая тянется вперед, навстречу судьбе. Правая нога полусогнута, словно он намеревается преклонить колено, лицо светится предвкушением счастья. Кажется, что ветерок ерошит ему волосы, — три пряди стоят дыбом, однако на самом деле они растрепались, когда он снимал шляпу. Крошечное крылатое насекомое, усевшееся было на лацкане его пиджака, замерзло в ту секунду, когда попыталось взлететь — инстинктивно, но слишком поздно.
В двух шагах от молодого человека — Сара Каррингтон. Солнце падает ей на лицо, переливается в локонах каштановых волос, выбившихся из-под капора. Подол, отороченный кружевом, приоткрывает ножку, обутую в ботинок на пуговицах и делающую шаг навстречу Томасу. Зонтик в правой руке приподнят над плечом, будто она намерена помахать им в приступе радости. Она смеется, и мягкие карие глаза устремлены на обожателя с нескрываемым восторгом.
Их руки протянуты друг к другу, левая рука Сары замерла в каком-то дюйме от его руки, даже пальцы ее уже слегка согнулись в предвкушении многозначительного пожатия. А с пальцев Томаса еще не сошли белые пятна, свидетельствующие, что мгновение назад они были напряженно сжаты в кулаки от волнения.
А фон: высокая трава, влажная после дождя, который пролился за несколько часов до свидания; буроватый гравий на тропе и полевые цветы, усыпавшие луговину; змея, решившая погреться на солнышке футах в трех-четырех от влюбленной пары; одежда, кожа — все в красках, одновременно обесцвеченных и пронизанных неестественным блеском.
Послышался гул приближающегося самолета.
Хотя авиация в его эпоху была еще не известна, Томас Ллойд уже успел привыкнуть к ней. Он усвоил, что до войны существовали и гражданские самолеты — огромные летающие лодки, переносившие пассажиров в Индию, Африку, на Дальний Восток, — но лично он таких никогда не видел. Как все вокруг, он познакомился с черными силуэтами высоко в небе и с противным, пульсирующим жужжанием вражеских бомбардировщиков лишь тогда, когда началась война. Ежедневно над юго-восточной Англией шли воздушные бои; иногда бомбардировщики прорывались сквозь заслон, иногда нет.
Ллойд посмотрел на небо. За время, что он просидел в пивной, прежние инверсионные следы исчезли, зато появились новые, дальше к северу.
Он перешел через мост на сторону графства Мидлсекс. Глянув на противоположный берег, он вновь осознал, насколько же город вырос с той давней поры: на стороне Суррея деревья, прежде скрывавшие дома, были по большей части вырублены, а на их месте «выросли» лавки и конторы. И на этой стороне, где дома раньше стояли, отступив от реки, построили новые ближе к берегу. Неизменной осталась лишь деревянная лодочная станция, хотя ее не помешало бы окрасить заново.
Он находился на перекрестье прошлого, настоящего и будущего. Только лодочная станция и река были для него очерчены так же резко, как он сам. Замораживатели, посланцы некоего неведомого будущего, для обычных людей оставались столь же бесплотны, как движущие ими желания и мечты; они сновали, как тени против света, выкрадывая с помощью своих инструментов отдельные моменты жизни. Живые картины, разрозненные, застывшие и невещественные, покорно ждали в вечной тишине, пока эти зловещие люди будущего не удосужатся заинтересоваться ими. А вокруг кипело настоящее, обуреваемое войной.
Томас Ллойд не принадлежал теперь ни к прошлому, ни к настоящему и считал себя жертвой будущего.
Затем, высоко над городом, раздался взрыв и рев моторов, и настоящее безжалостно потребовало внимания к себе. С севера на юг пронесся британский истребитель, а немецкий бомбардировщик вспыхнул и стал падать. Через пять секунд от подбитого самолета отделились два тела, и над ними раскрылись парашюты.
Томас будто очнулся ото сна. К нему вернулась память и ярче всего — воспоминание о предыдущей минуте, но, увы, только на одно мгновение.
Он вновь увидел Сару, протянувшую ему руку, и все краски ослепительно вспыхнули, озарив пейзаж; он увидел недвижность застывшего дня, но и ее милый смех, ее счастливое лицо — секунду назад она приняла его предложение! Однако краски тут же поблекли прямо у него на глазах. Он выкрикнул ее имя — она не отозвалась, не шевельнулась, и окружающий ее свет померк. Его одолела невероятная слабость, и он упал.
Была ночь, и на лугах у Темзы лежал толстый слой снега.
Вплоть до столкновения с землей бомбардировщик падал в полной тишине. Оба мотора заглохли, хотя горел только один; впрочем, из фюзеляжа тоже вырывалось дымное пламя, и по небу тянулся густой черный след. Самолет упал у изгиба реки и с грохотом взорвался.
А два немецких пилота, вынырнув из подбитой машины, снижались над Ричмондским холмом, покачиваясь на стропах. Ллойд прикрыл глаза ладонью, как козырьком, — захотелось понять, где они приземлятся. Того, кто выпрыгнул вторым, пронесло дальше, и теперь он оказался много ближе, медленно спускаясь к реке. Персонал гражданской обороны, видимо, подняли по тревоге: не прошло и двух минут, как раскрылись парашюты, а Ллойд уже слышал и полицейские сирены и пожарные колокола.
Он почувствовал некое движение и обернулся. К двоим замораживателям, которые следовали за ним, присоединились еще два, в том числе женщина, встреченная в пивной. Самый молодой в группе уже поднял свой аппарат и нацелил на другой берег реки, однако остальные трое сказали ему что-то. (Ллойд видел шевеление их губ, выражение лиц, но, как всегда, не мог расслышать ни единого слова). Один из старших предостерегающе положил молодому руку на плечо, но тот раздраженно сбросил ее и спустился вниз, к самой воде.
Первый немец приземлился где-то на краю Ричмонд-парка и пропал из виду за домами, возведенными у гребня холма; второй вдруг попал в восходящий воздушный поток, и его понесло через реку на малой высоте порядка сорока футов. Ллойду было видно, как неудачливый авиатор натягивает стропы, отчаянно пытаясь попасть не в воду, а на берег. Но безуспешно: выдавив из-под белого купола часть воздуха, он лишь стал спускаться быстрее.
Молодой замораживатель вновь поднял и навел свой прибор. Спустя секунду старания немца избежать падения в воду были вознаграждены так, как ему и не снилось: в десяти футах над рекой (колени полусогнуты, чтобы смягчить удар, одна рука сжимает стропы над головой) он был обездвижен, заторможен в полете.
Замораживатель опустил машинку, и Ллойду осталось только таращиться на пилота, которого подвесили в воздухе.
Превращение летнего дня в зимнюю ночь оказалось, пожалуй, наименьшей из перемен, обрушившихся на Томаса Ллойда, едва к нему вернулось сознание. За считанные секунды он перенесся из мира покоя и процветания в иной мир, где неуемные политические амбиции нависли над всей Европой. За эти же несколько секунд он утратил уверенность в обеспеченном будущем и превратился в нищего. А самое печальное — он так и не успел обнять Сару!
Ночь была единственным спасением от живых картин — а ведь Сара так и осталась узницей замороженного времени.
Он пришел в себя незадолго до рассвета и, не в силах понять, что случилось, медленно двинулся обратно к городу. Вскоре взошло солнце, но даже когда свет обрисовал живые картины — заполнявшие тропы и улицы, равно как и замораживателей, непрестанно снующих и вторгающихся в настоящее от имени будущего, — Ллойд все равно не осознал еще, что именно замораживатели виновны в его несчастьях, как и того, что он способен видеть все это, потому что сам был замороженным.
В Ричмонде он привлек внимание полисмена, и его доставили в больницу. Сначала его лечили от пневмонии, которую он получил, покуда валялся в снегу, а затем от амнезии — а как иначе объяснить появление странного пациента? Однако и здесь, в больнице, было полно замораживателей, шныряющих по палатам и коридорам. Живые картины также присутствовали: больной при смерти, упавший с кровати; молоденькая сестричка, одетая в форму пятидесятилетней давности, — ее заморозили в тот миг, когда она выходила из здания, отчего-то сильно нахмурившись; ребенок, играющий в мяч в саду близ отделения для выздоравливающих.
Когда его подлечили, вернули силы, Ллойдом овладело страстное желание вернуться на прибрежные луга; он настоял на выписке, не дожидаясь полного выздоровления, и отправился прямиком туда. К тому времени снег растаял, но погода держалась по-прежнему холодная, и на земле лежал белый иней. Только у реки, там, где трава подле тропы поднималась особенно густо, сохранился застывший фрагмент лета, и в центре его была Сара.
Он-то мог ее видеть, а она его не видела; он вроде бы мог принять протянутую ему руку, но пальцы проскальзывали сквозь мираж; он мог обойти милый образ вокруг, и глазам представлялось, что он ступает по летней траве, но сквозь тонкие подошвы проникал холод стылой почвы. Только с темнотой фрагмент прошлого становился невидимым, и ночь избавляла Томаса от мучительного видения.
Шли месяцы, проходили годы, и не было дня, чтобы он не вышел на прибрежную тропу, не застыл в очередной раз перед образом Сары и не попытался пожать ее протянутую руку.
Немецкий парашютист завис над рекой, и Ллойд снова бросил взгляд на замораживателей. По-видимому, они продолжали бранить своего молодого коллегу за его действия, однако результат их явно впечатлил. И действительно, возникла живая картина, самая драматичная из всех, какие Ллойду доводилось наблюдать.
Теперь, когда немца заморозили, можно было различить, что он плотно зажмурился и зажал нос пальцами — предвидел, что поневоле нырнет. Одновременно стало понятно, что он был ранен еще до прыжка: бурый летный комбинезон потемнел от пятен крови. Живая картина получилась и забавной, и поучительной — она напомнила Ллойду, что, каким бы нереальным ни казалось ему настоящее, для других это отнюдь не иллюзия.
В следующий миг он понял, отчего незадачливый летчик особо заинтересовал замораживателей: без всякого предупреждения зона застывшего времени распалась, и молодой пилот плюхнулся в воду. Парашют вспучился и накрыл своего владельца. Едва вынырнув, тот замолотил руками по воде, пытаясь освободиться от строп.
Не в первый раз Ллойд становился свидетелем того, как распадаются живые картины, только они никогда еще не оживали столь стремительно. Придуманная им гипотеза сводилась к тому, что продолжительность существования картины зависит от расстояния, отделявшего жертву от прибора; летчик был на расстоянии не менее пятидесяти ярдов: В его собственном случае он вырвался из живой картины, а Сара нет, и единственно правдоподобное объяснение — в ту секунду она оказалась ближе к замораживателю.
Избавившись от парашюта, немец не спеша поплыл к противоположному берегу. Надо полагать, его прыжок не укрылся от внимания, еще до того, как он выбрался на пологий настил лодочной станции, появились четверо полисменов и даже помогли ему вылезти из воды.
В памяти Ллойда сохранился лишь один пример оживания картины, сопоставимый по быстроте. Тогда замораживатель «заснял» картину аварии: пешехода, чуть было не ступившего прямо под колеса автомобиля, обездвижили на полушаге. Водитель резко ударил по тормозам, осмотрелся в недоумении: куда делся человек, которого он чуть не убил? Потом, вероятно, пришел к выводу, что это была галлюцинация, и поехал дальше. Только Ллойд, способный воспринимать живые картины, мог по-прежнему видеть виновника происшествия: тот все-таки заметил надвигающуюся машину, в ужасе всплеснул руками, попытался отступить — слишком поздно. Да так и застыл. Однако через три дня, когда Ллойд вновь очутился на том же месте, живая картина улетучилась, спасенный пешеход исчез.
И теперь этот спасенный — как и Ллойд, и немецкий авиатор — будет жить в призрачном мире, где прошлое, настоящее и будущее смешаны в беспокойном сосуществовании.
Еще минуту-другую Ллойд следил за куполом парашюта — белое пятно сносило все дальше по течению и вот наконец пропало: парашют затонул. Тогда Ллойд возобновил свою прогулку в сторону прибрежных лугов. Однако замораживатели, число которых умножилось, перебрались на этот берег и увязались следом.
Достигнув поворота, откуда можно было бросить первый взгляд на Сару, он понял, что бомбардировщик рухнул точнехонько на заветную лужайку. Взрыв поджег траву, и дым от пожара — а горела не только трава, но и покореженные обломки — мешал различить картину.
Томас Ллойд больше не покидал Ричмонда ни на день. Жил он скромно, перебивался случайными заработками и старался никоим образом не привлекать к себе внимания.
Он выяснил, что его исчезновение вместе с Сарой 22 июня 1903 года было истолковано как совместное бегство. Его отец, Уильям Ллойд, глава одной из самых известных в Ричмонде семей, отрекся от него и лишил наследства. Полковник Каррингтон и миссис Каррингтон объявили награду за его арест, но в 1910 году семья переехала в другое место. Удалось выяснить также, что кузен Уэринг так и не женился на Шарлотте, эмигрировав в Австралию. Его родители умерли, выяснить судьбу сестры не представилось возможным, а семейный дом продали и затем снесли.
В день, когда ему случилось перелистать подшивку местной газеты, он долго стоял напротив Сары, обуреваемый печалью…
А что ждет в будущем? Оно вторгалось в жизнь не спросясь. И вообще существовало в плоскости, воспринимаемой лишь теми, кто был заморожен и вновь ожил. Будущее олицетворяли собой люди, являющиеся сюда ради того, чтобы, неведомо зачем, замораживать образы прошлого.
В день, когда ему впервые пришло в голову, кем являются эти смутные фигуры и откуда они, он долго стоял подле Сары оглядываясь, будто мог защитить ее. В тот день, как бы подтверждая его догадку, один из замораживателей бродил вдоль берега, не сводя глаз с молодого человека и его недвижной возлюбленной.
А настоящее? Ллойд ни в грош не ставил настоящее и не собирался делить с современниками их заботы. Настоящее было чуждым, преисполненным насилия, оно пугало его… хоть и не настолько, чтоб он примерил угрозу на себя лично. Для него настоящее оставалось таким же туманным, как и будущее, — реальными были лишь замороженные островки прошлого.
В день, когда ему впервые довелось стать свидетелем оживания картины, он бросился на лужайку бегом и простоял там до позднего вечера, без конца пытаясь уловить первые признаки того, что протянутая к нему рука вздрогнет…
Только здесь, на прибрежных лугах, где до города было далеко и дома скрывались за деревьями, к Томасу возвращалось чувство единения с настоящим. Только здесь прошлое и настоящее сплавлялись в нечто целое: ведь здесь почти не произошло перемен. Здесь была возможность постоять перед образом Сары и вернуться в тот летний день 1903 года, вообразить себя прежним молодым человеком, приподнявшим соломенную шляпу и преклонившим колено. Замораживатели попадались редко, а немногие живые картины, остававшиеся в поле зрения, вполне могли быть также из его времени. Неподалеку на тропе он видел пожилого рыболова, запертого во времени в тот момент, когда он вытаскивал из ручейка форель; мальчишку в матросском костюмчике, неосторожно удравшего от няньки; молоденькую хохочущую служаночку с ямочками на щеках — ее кавалер решил пощекотать ее под подбородком.
Правда, сегодня в привычную картину вторглось настоящее, и вторглось грубо. Ошметки сбитого бомбардировщика разлетелись по всей лужайке. Густой дым плыл жирным облаком через реку, а тлеющая трава окаймляла облако белой оторочкой. Значительная часть лужайки выгорела до черноты. Сару было не разглядеть, она потерялась в дыму.
Томас остановился, достал из кармана носовой платок. Пропитал платок водой из реки и, отжав, прикрыл влажной тканью нос и рот. Обернувшись, понял, что привел за собой ни много ни мало — восемь замораживателей. Они вроде бы не обращали на него внимания и продолжали двигаться, нечувствительные к дыму, шли прямо по горящей траве, пока не подступили вплотную к обломкам самолета. Один из них принялся менять что-то в настройке своего прибора.
Поднялся ветерок, слегка развеял дым, отнес в сторону, прижал к земле — и Томас увидел Сару: милый образ поднялся над серой пеленой. Он поспешил к ней, встревоженный близостью пылающих обломков, хоть и знал наверняка, что ни пожар, ни взрыв, ни дым не могут причинить любимой никакого вреда.
Ноги разбрасывали тлеющую траву, переменчивый ветер поднимал дым к его лицу, завитки клубились у самых ноздрей. Глаза слезились. Хорошо еще, что смоченный платок все-таки служил фильтром — когда едкий маслянистый дым от горящего самолета достигал его гортани, он кашлял и задыхался. В конце концов он решил переждать: Сара, укрытая коконом замороженного времени, была в безопасности, и какой же смысл ему погибать от удушья? Через несколько минут огонь погаснет сам собой…
Томас отступил за край пожарища, прополоскал платок в реке и сел. Замораживатели довольно долго изучали обломки с большим интересом, проникая в самый центр пожара.
Справа раздался звон колокола, и спустя мгновение на узкой дороге позади лужайки затормозила пожарная машина. Из нее выскочили четверо или пятеро и застыли, изучая картину на расстоянии. Сердце у Томаса оборвалось: он догадался, что последует дальше. Ему случалось видеть снимки сбитых немецких самолетов в газетах — вокруг неизбежно выставлялась охрана. Если то же произойдет и на сей раз, ему не подойти к Саре как минимум два-три дня, а то и неделю.
Хотя сегодня у него еще оставался шанс побыть с ней. Он сидел слишком далеко от пожарных, чтобы слышать, о чем они говорят, однако гасить пожар они, по всей видимости, не собирались. Из фюзеляжа по-прежнему сочился дым, но пламя уже не вырывалось, да и дымила в основном трава. Поскольку домов в непосредственной близости не было и ветер дул к реке, угроза распространения пожара казалась маловероятной.
Томас поспешил к Саре. И вот она перед ним — глаза сияют, зонтик поднят, рука протянута. Рядом дымились обломки, но трава, на которой она стояла, оставалась зеленой, сырой и прохладной. Точно так же, как ежедневно в течение пяти с лишним лет, он замер, пожирая ее глазами: а вдруг удастся уловить намек, что картина вот-вот оживет? Затем, как бывало частенько, он сделал еще шаг вперед, в зону остановленного времени. Ноги, казалось, ступили на траву 1903 года, и тем не менее их обвило пламя, и пришлось немедленно отступить.
Трое или четверо замораживателей направились в его сторону. Очевидно, они завершили осмотр останков самолета и пришли к выводу, что следы крушения не стоят создания картины. Томас старался не обращать внимания на незваных гостей, но игнорировать их молчаливое присутствие было не так-то просто.
Над ним клубился дым, густой, насыщенный смрадом горящей травы, а он не отводил глаз от Сары. Она застыла во времени — и точно так же застыла и его любовь к ней. Прошедшие годы не охладили его чувство — напротив, приняли их под охрану.
Замораживатели наблюдали за ними. Теперь все восемь подошли на расстояние не более десяти футов, и все восемь глазели на Томаса, как на редкостный экспонат. С дальнего конца лужайки один из пожарных сердито окликнул его. Само собой, пожарным казалось, что он здесь один — они не видели живых картин, понятия не имели о замораживателях. Тот, кто кричал, решил подойти поближе, взмахом руки приказывая Томасу удалиться. Однако на то, чтобы приблизиться вплотную, ретивому служаке должна потребоваться еще минута, если не больше, — этого хватит…
Тут один из замораживателей сделал шаг вперед, и Томас вдруг заметил, что захваченное в плен лето начало таять. Подле ног Сары зазмеился дым, пламя лизнуло влажную, сбереженную во времени траву у ее щиколоток, а затем подпалило и кружевную оборку платья.
Рука, протянутая к Томасу, опустилась. Зонтик упал наземь. Голова девушки поникла… но Сара увидела его, и шаг, начатый тридцать семь лет назад, был наконец завершен.
— Томас…
Голос звучал ясно, как много лет назад. Томас бросился к девушке.
— Томас! Откуда этот дым? Что случилось?
— Сара, любимая!..
Когда она очутилась в его объятиях, до него дошло, что ее юбка горит, — и все равно он обвил руками ее плечи и прижал к себе настойчиво и нежно. Он ощутил ее щеку, которая все еще пылала румянцем, вспыхнувшим давным-давно. Волосы, выбившиеся из-под капора, упали Томасу на лицо, и уж точно, что руки, которые легли ему на талию, обнимали его не слабее, чем он ее плечи.
Смутно-смутно он различил позади Сары движение серых теней, и мгновение спустя все звуки погасли, а дым перестал клубиться. Пламя, охватившие было кружева на юбке, застыло. Прошлое и будущее слились, настоящее поблекло, жизнь замерла — и для Томаса вновь наступило бесконечное лето.
Автора представляет переводчик
СВИДЕТЕЛЬ ПЕРЕМЕН
В 1979 году в издательстве «Мир» вышла книга доселе у нас не известного писателя Кристофера Приста «Машина пространства». Изящный и весьма своеобразный «сиквел» двух романов Герберта Уэллса вызвал фурор в читательской среде. Когда же через четыре года в журнале «Иностранная литература» был опубликован роман «Опрокинутый мир», автор прочно занял место в ряду фаворитов любителей фантастики. Привлекали не только яркие характеры, неожиданная идея, прекрасный перевод — само детально прописанное автором кастовое общество, отгородившееся от остального человечества стальными стенами блуждающего по свету города, было и смутно знакомо, и одновременно абсолютно не похоже на то, что весьма дозированно выдавали издатели под грифом «НФ»… Остается добавить, что переводы обоих романов выполнил Олег Битов, который сегодня выступает в нашей рубрике «Автора представляет переводчик».
К сожалению, мы так и не встретились, хотя и договаривались о встрече. И я час с лишним проторчал у метро «Холборн», на перекрестке лондонских Оксфорд-стрит и Тоттнем-Корт-роуд, высматривая бородатого человека (на всех известных мне портретах Кристофер Прист гладко выбрит, но в тот момент, как было сказано по телефону, возникло желание отпустить бороду) с опознавательным знаком — русским изданием романа «Машина пространства» под мышкой. Но не дождался. Как выяснилось чуть позже, встреча сорвалась по не зависящим от Приста обстоятельствам, но факт, увы, остается фактом.
Досадный сей инцидент произошел в разрыве между двумя отечественными публикациями его самого знаменитого романа «Опрокинутый мир» — журнальной (1983 год) и книжной (1985-й). Сама история публикации романа Приста на русском языке весьма драматична.
«Опрокинутый мир» был впервые издан в Англии, затем в Америке и провозглашен лучшей фантастической книгой года.
Меж тем, вручая мне роман, работники издательства весьма прозрачно намекнули, что его надлежит «забодать». Я же поступил прямо противоположным образом. Однако издательство проявило упорство. После меня рецензентами выступили писатель Север Гансовский, переводчица Ирина Гурова и, увы, не помню, кто третий. И представьте себе: все рецензии были положительными! Но издательское решение осталось прежним: в выходе книги на русском языке отказать.
В чем же было дело? Судить прошлую эпоху с позиций нынешней — занятие популярное, но, по-моему, непродуктивное. Слишком это легко — скрежетать зубами в адрес донимавшей нас тогда цензуры и перестраховщиков, кто со страху перед цензурой отвергал хорошие книги, не дожидаясь ее вердикта, просто «во избежание». Мы же тогда мало-помалу привыкали к «правилам игры» и даже находили закономерным, что с нами не соглашаются.
Издательские суждения того времени подчинялись строгой логике: не пропускалась ни одна страница, ни одна строка, в которых можно было бы усмотреть критику, хотя бы косвенную, в адрес советской власти. Кристофер Прист подобной задачи, конечно же, не ставил. Но, в отличие от нас тогдашних, читал «Декларацию прав человека», принятую Генеральной Ассамблеей ООН еще в 1949 году. И нарисовал кастовое, тоталитарное общество, созданное в некоем Городе на колесах, который движется по поверхности неведомой, очень странной планеты. Нарисовал, разумеется, отнюдь не комплиментарно. Чего и было достаточно, чтобы волосы у издателей встали дыбом.
Для тех, кто романа не читал или забыл его, напомню, после разных, совершенно невероятных и мастерски описанных приключений выясняется, что Город никогда не покидал Землю, а чудовищные искажения восприятия пространства/времени, каким подвержены горожане, возникли как побочный эффект при работе генератора, а по сути, ядерного реактора, дающего им свет, тепло и энергию для движения. В конце концов Город, прошедший за два столетия семь тысяч миль от Юго-Восточной Азии до Португалии, упирается в Атлантический океан и тормозит волей-неволей, а в его стенах назревает переворот, и реактор остановлен. Но вот главный герой выходит на берег, бросается в волны, плывет вперед, и… для него ничто не изменилось: и Солнце, и Луна, и сама Земля кажутся ему по-прежнему не круглыми, а вогнутыми по гиперболическим кривым: усвоенные с детства представления оказались сильнее реальности.
Не так ли случилось и с теми, кто сегодня ностальгически тоскует по ушедшим временам и порядкам? Тогда обо всем думало государство, не обременяя мозги сограждан. А нынче приходится думать и действовать самостоятельно и не так, как учили в школе. Вылезать из мира опрокинутых понятий трудно и не хочется…
Разумеется, Прист наших российских событий не предвидел и не прогнозировал. Да и те, кто «бодал» его замечательный роман, не предвидели тоже. Ими руководил охранительный инстинкт, и инстинкт их, в общем, не подвел: ныне роман читается как пророческий. Правда, через семь— девять лет «Опрокинутый мир» все-таки вышел, однако жаль, что в нынешнем издательском бизнесе не находится людей, готовых напомнить читателю о хорошей книге: ей-ей, риска в таком переиздании сегодня не было бы никакого.
Но продолжу рассказ об издательских перипетиях 70-х годов. В 1976-м Прист выпустил новый роман «Машина пространства». И парадоксально — этот роман в том же издательстве «Мир» был принят с ходу. Вероятно, упрямство рецензентов 1974 года все же было не напрасным и отложилось в памяти, а этот роман выглядел по всем меркам куда менее «подрывным». Русское издание «Машины пространства» датировано 1979 годом — отставание от англичан, конечно, есть, но для докомпьютерной эры не чрезмерное.
На предыдущую книгу «Машина пространства», казалось, была абсолютно не похожа. Прист выступил с романом совершенно викторианским, соединяющим и продолжающим — тоже смелость нужна! — сюжеты Двух классических романов Герберта Уэллса, «Машины времени» и «Войны миров». И это не просто, как выразились бы в Голливуде, «римейк», не просто подражание великим образцам, а их доосмысление с позиций нашего времени. Прист не побоялся ввести в действие и самого Уэллса как литературный персонаж, и его Уэллс произносит под занавес знаменательные слова
«Мы живем на заре нового, двадцатого века, и этому веку суждено стать свидетелем неисчислимых перемен. И все эти перемены будут происходить на фоне новой великой битвы — битвы между достижениями науки и совестью. Марсиане вели такую же битву и потерпели поражение, нам на Земле предстоит ныне вступить в нее!..»
Вот она, нить, соединяющая два столь непохожих романа, более того — пронизывающая все творчество Кристофера Приста: ненависть к насилию в любой форме, яростное неприятие бесчеловечности, неважно, кто его олицетворяет — марсианские боевые треножники или гильдиеры из Города на колесах. Даже не вполне понятно, где и как эта нить вплелась в сознание будущего писателя, стала для него путеводной: в колледже он учился на клерка, потом стал бухгалтером на складе готовой одежды, и жизнь вроде бы была размеренной, и быт устоявшимся. А впрочем, талант на то и талант, чтобы заурядные житейские правила сделались для него необязательными.
И то же принципиальное неприятие насилия наполняет рассказ, который вы прочли в этом номере журнала. Небезынтересно, что «Бесконечное лето» было написано в разгар работы над «Машиной пространства» — в предисловии Прист уточняет, что во имя рассказа прервал движение «Машины» примерно на 15-й главе. Это чисто марсианская глава: песчаная пустыня, красная растительность, диковинные города и рабы, под водительством землян восставшие против чудовищ-угнетателей (совершенно в духе «Аэлиты» Алексея Толстого). Но ведь в первых главах «Машины» Прист описывал Землю, рубеж веков, милую добрую викторианскую Англию! Не могу избавиться от подозрения, что Марс, необходимый для замысла, тем не менее ему наскучил, и захотелось вернуться туда, где осталось сердце, — на Темзу, в Ричмонд. Как сказал сам Прист: «Хотя рассказ полностью независим от романа (и наоборот), они взаимно дополняют друг друга».
Насилие в «Бесконечном лете» угрожает не столько из пространства, сколько из времени — заморажива-тели! Люди будущего здесь изображены как холодные эстеты, которые существуют вне категорий общечеловеческой морали. Людские радости и горести для них всего лишь театральное действо, которое можно разбить на ряд картин. Не слишком ли мрачно? Как ни прискорбно, сумасшедший XX век избавил нас от жюль-верновской веры в животворную силу прогресса. Уэллсы — и реальный, и тем более пристовский — такой наивностью не страдали. А сам Прист, как бы он ни грустил по давней «золотой» поре, остается на сто процентов человеком нашей эпохи, излечившей людей от многих хворей и подарившей им новые, худшие, в том числе сомнение в том, что будущее безусловно прекрасно.
Ни до, ни после «Опрокинутого мира» и «Машины пространства» Кристофер Прист ничего сопоставимого по силе больше не написал. Хотя прошу не принимать такое мое суждение за истину в последней инстанции. В конце концов, Присту сейчас только 54 года, и известны примеры, когда замечательные литературные произведения создавались и в более зрелом возрасте. Скажем, Клиффорд Саймак сочинил «Заповедник гоблинов», когда ему было за шестьдесят, а Джек Финней завершил роман «Меж двух времен» в пятьдесят девять. Я специально говорю об авторах, про которых довелось писать на страницах «Если» под той же рубрикой. А Рэй Брэдбери продолжает создавать шедевры, несмотря на то, что ему уже семьдесят семь…
…В телефонном разговоре, предварявшем несостоявшуюся встречу, Кристофер Прист сказал мне, что не хотел бы терять переводчика, который стал его проводником к русскому читателю (в тот момент сроки моего пребывания в Англии не взялся бы предсказать никто). Ну вот, Кристофер, факт есть факт: вы меня не потеряли. И выражаю надежду, что еще поработаю над новой вашей книгой, не менее впечатляющей, чем «Опро-кинутый мир».
Конкурс
«Альтернативная реальность»