Однако сознательное существо не свободно решать, будет ли оно пользоваться этим правом выбора. Поскольку оно сознательно, оно обязано решать, так как решение само по себе и является осознанием. Далее, поскольку это существо просто сознательно, оно не проводит обзор всех своих разнообразных ощущений, чтобы решить затем, какое же из них заслуживает внимания. Такой обзор будет последовательным перемещением внимания по всем разнообразным ощущениям. Для того чтобы выбрать (в строгом смысле этого слова), на какое же ощущение следует обратить внимание, он должен сначала обратить внимание на все ощущения. Таким образом, свобода сознания оказывается не свободой выбора между альтернативными решениями. Это следующая ступень свободы, возникающая только тогда, когда опыт достигает уровня интеллекта.
Свобода простого сознания является, следовательно, свободой элементарного рода, однако свободой вполне реальной. На уровне психического опыта над "я" господствуют его собственные ощущения. То, что Беркли или Юм называют "силой" и "живостью" ощущений, заключается именно в этом факте господства. Ребенок чувствует боль и кричит, чувствует страх и съеживается, чувствует злобу и кусается - каждое проявление предстает абсолютно автоматической реакцией на эмоции данного момента. На уровне сознания "я" господствует над принадлежащими ему чувствами. Когда ребенок обретает сознание, он не только сознает себя переживающим то или иное ощущение, но может концентрировать внимание на одном из этих чувств, игнорируя все остальные. Если теперь он рычит от злобы, то причиной является не просто его злоба, а его внимание, обращенное на злобу. Крик становится совершенно другим, и опытное ухо не может этого не заметить: теперь это не автоматический крик чистой злобы, но осознанный крик ребенка, желающего привлечь к нему внимание окружающих. По мере того, как его самосознание становится четче и привычнее, он обнаруживает, что злобу можно укротить, просто обратив внимание на собственные действия, что можно овладеть собственными чувствами, а не позволять им властвовать над собой.
Самосознание как нечто отличное от чувств, переживаемых в данный момент, нечто, являющееся хозяином чувств, предстает, таким образом, как утверждение собственного "я", способного в принципе господствовать над собственными чувствами. В этом соотношении нельзя выявить причину и следствие. Ребенок начинает проявлять самосознание не потому, что сначала становится сознательным. И не потому, что, овладев собственными чувствами, он может осмыслить этот опыт, ему раскрывается его собственное бытие. Теоретическая и практическая деятельность, самосознание и самоутверждение вместе образуют единый и неразделимый сплав опыта.
Под воздействием этого опыта сами чувства становятся менее бурными. Они не претерпевают изменений в качестве или интенсивности, однако их буйство, их способность предопределить наши действия (включая и наши мысли, насколько вообще можно говорить о мышлении на этом первобытном уровне) уже ограничены. Теперь они уже не напоминают бури или землетрясения, опустошающие нашу жизнь. Они уже одомашнены; оставаясь реальным опытом, причем опытом того же рода, что и раньше, они включены в ткань нашей жизни, лишены права самостоятельного бытия вне зависимости от ее структуры. Разумеется, мы пока еще не можем представить эту структуру как определенное и четкое построение, предполагающее определенные цели, которым должны быть подчинены наши разнообразные действия, - все это принадлежит более поздней стадии. Однако самоутверждаясь в отношении наших собственных чувств, в принципе мы утверждаем некоторого рода структуру, пусть даже пока она для нас не ясна. Достигнув самосознания, я пока еще совсем не знаю, что я есть, но я уже уверен, что являюсь чем-то, чему принадлежат мои чувства, а не тем, что принадлежит им.
Это одомашнивание ведет и к дальнейшим результатам. Мы получаем способность по собственному желанию продлевать наши ощущения (включая и чувства). Внимание к ощущению означает удержание его перед нашим разумом, изъятие из потока просто ощущений и сохранение в течение такого времени, какое потребуется для того, чтобы его заметить. Это, опять-таки, означает продление того акта, посредством которого мы испытываем это чувство, поскольку любое чувство может возникнуть только в результате соответствующего акта, а удержание чувства предполагает продление акта ощущения. Если бы здесь шла речь о чистых ощущениях, наш язык был бы бессмысленным, однако сейчас мы говорим об ощущении, преобразованном под воздействием сознания. В общих чертах мы уже видели, как происходят эти изменения. Сознательное "я" уже неподвластно своим ощущениям, оно может выбрать и отделить любой элемент, содержащийся в ощущениях, располагая его в центре внимания. Более того, когда все это сделано, попавшее в центр внимания чувство по отношению к общему опыту "я" имеет характер не впечатления, а идеи: оно не командует, а подчиняется, оно не определяет реакций "я", а является примером господства "я" над собственными богатствами.
Если эти рассуждения применить к конкретным чувствам, мы получим такие результаты. В потоке ощущений одна картина в общем чувственном поле заменяется другой. Теперь внимание сосредоточивается на одном элементе этого поля, например на этом розовом пятне. По мере того как я смотрю на него, его красный цвет действительно бледнеет, он исчезает за наложенным на него остаточным свечением, которое секунда за секундой ослабляет зримый розовый оттенок. Однако сосредоточивая внимание на этом пятне и игнорируя все остальное, я создаю некоторого рода компенсацию этого явления. Эта последовательная перефокусировка внимания - вещь столь привычная и знакомая, что мы с большим трудом можем осознать, что она на самом деле происходит. Нам требуется некоторое усилие, чтобы заметить, что всякий цвет, который мы видим, начинает бледнеть с того самого момента, как мы впервые его увидели. Регулируя свое внимание, мы не заставляем работать по-другому наши органы чувств, мы не приподнимаем наши чувства как таковые над общим потоком. Мы получаем опыт нового рода, двигаясь, так сказать, вместе с потоком. Таким образом в течение ощутимого времени "я" и объект оказываются в некотором подобии покоя друг относительно друга. То, что мы сделали, - это, без сомнения, самая малость, однако эта малость крайне важна. На мгновение мы освободились из потока ощущений и сохранили что-то перед глазами достаточно долго, чтобы это можно было рассмотреть. В то же самое время мы преобразовали это видение из впечатления в идею. Мы осознали себя хозяевами и разрушили господство ощущений над нами. Мы повелели ощущениям замереть, и они замерли, пусть даже только на мгновение.
Мгновение означает короткий отрезок времени, но насколько же он короток? Насколько далеко поток ощущений может унести звук или цвет, прежде чем попытки сознания скомпенсировать их постепенное исчезновение потерпят неудачу? Очевидно, определенного ответа дать здесь нельзя. После того как уляжется приступ злобы, в наших действительных ощущениях остается его затухающий след, постепенно тонущий среди ощущений другого рода, и это затухание длится в течение весьма долгого времени. Пока в ощущениях остается хоть какой-то след, внимание может его выделить и, посредством описанной методики, восстановить изначальное ощущение в форме идеи. Подобные следы сохраняются значительно дольше, чем мы можем предположить. Вполне вероятно, что то, что мы называем воспоминанием эмоции, является всего лишь фокусированием внимания на следах, которые эта эмоция оставила в наших нынешних ощущениях. То же самое, наверное, справедливо и в отношении воспоминаний о цвете, звуке или запахе. В этом плане память становится каким-то двусмысленным словом, возможно, она оказывается только свежим вниманием к следам чувственно-эмоционального опыта, которые еще не полностью развеялись в потоке ощущений. Этим можно объяснить, почему с течением времени все труднее вспомнить такие переживания. Юмова "идея красного, которую мы создаем в темноте", становится все менее и менее доступной в соответствии с временем, которое протекает с момента, когда мы в последний раз пережили ощущение красного цвета, пока мы наконец вообще не теряем способность воссоздать эту идею.
Таков смысл, который мы можем пока придать утверждению Юма о том, что все идеи выводятся из впечатлений. Эту формулу можно принять за утверждение истины, которая не обесценивается от того, что Юм ошибочно применил ее к случаю понятий.
6
- 6. СОЗНАНИЕ И ВООБРАЖЕНИЕ
Нам предстоит еще долгий путь, прежде чем мы сможем полностью оправдать дерзкий язык, которым философы пользуются в разговоре о "чувствах". Они говорят как люди, привыкшие вызывать духов из бездонной глубины, причем в уверенности, что эти духи непременно явятся. Их не интересует работа сознания, быстро или медленно перерабатывающего впечатления в идеи, - та работа, которую я попытался описать в предыдущем параграфе. Они хотят не только возрождать исчезающие чувства, но даже лицезреть те, что они никогда не испытывали, хотят знать, какие чувства ожидают их в определенных гипотетических условиях, и те чувства, что сейчас испытывают окружающие. Я не сомневаюсь, что такие чудеса можно совершать, однако они исполняются не простым усилием сознания. Все это можно делать только тогда, когда сознание уже развилось в интеллект или дополнено им. Опыт, к которому обращаются эти философы, столь далек от простого чувственного опыта, что его существование зависит от вполне развитого мышления.
Однако эти рассуждения уведут нас за пределы темы нашей книги. Сейчас нас интересует вопрос, как представление о воображении, развернутое в этой главе, соотносится с тем, что было выдвинуто в главе IX. Два эти представления выглядят, разумеется, очень по-разному, и если к обоим мы пришли в результате анализа Юмова различия между впечатлением и идеей, можно сделать вывод, что, если только наши рассуждения не содержат ошибок, сам Юм смешивал два совершенно особых различия, употребляя для них одну и ту же пару терминов. Теперь мы вынуждены задать вопрос, было ли оправданно такое смешение.
В последней главе мы пришли к пониманию, что различие между впечатлениями и идеями эквивалентно различию между реальными и воображаемыми чувствами, и решили, что все это означает различие между чувствами, проинтерпретированными мыслью, и чувствами, которые не были интерпретированы. Здесь же мы представили это различие как противопоставление между простым чувством и чувством, видоизмененным под воздействием сознания, причем работа сознания во втором случае приводит к господству над чувством, а также к возможности его задержать и продлить.
Начнем с того, что проанализируем второе расхождение: в одном случае перед нами идея как чувство, не проинтерпретированное мыслью, в другом - идея как чувство, задержанное сознанием и подчиненное его господству. Мы уже говорили, что работа по определению связей между вещами должна зависеть от чего-то, ей предшествовавшего, а именно от удержания этих вещей перед нашим сознанием таким образом, чтобы мы могли сравнивать их друг с другом, оценить степень их сходства и т. п. Прежде чем решить, как связаны между собой рассматриваемые вещи, мы должны знать, что каждая из этих вещей представляет сама по себе. Знать, что некая вещь представляет сама по себе, разумеется, не то же самое, что знать, к какому роду эта вещь принадлежит. Говоря о том, что мы видим "это красное пятно", мы уходим далеко вперед по сравнению с простым знанием, что эта вещь представляет сама по себе. Мы уже успеваем оценить ее отношение к установленной системе цветов с установленными названиями. Говоря: "красное здесь и сейчас", мы уходим еще дальше и представляем эту вещь в пространственной и временной связи с другими вещами. Наше знание о том, что вещь представляет сама по себе, если мы попытаемся выразить его словами, будет сформулировано фразой "вот что я вижу" или, поскольку, говоря о видении, мы уже что-то классифицируем, фразой "вот что я чувствую". Именно такого рода вещи должны быть у нас на устах, прежде чем мы начнем интерпретировать, то есть обсуждать взаимосвязи. Право на такие высказывания мы получаем не благодаря чистым опущениям, а благодаря осознанию ощущений. Мы имеем возможность говорить эти слова, поскольку в результате работы внимания мы избираем и удерживаем некий элемент, обнаруженный в поле ощущений, и соответствующий элемент в акте чувствования.
Таким образом, два описания, предложенные мной для "воображения" или "идей", не являются несовместимыми. Чувство, осознанное нами, - это чувство, готовое к интерпретации, а не чувство, которое уже начали интерпретировать. И наоборот, непроинтерпретированное чувство, если мы имеем в виду чувство, готовое для интерпретации, может быть только чувством, которое мы осознали. Эти два описания не только совместимы, они взаимно дополняют друг друга и должны относиться к одной и той же вещи.
Что касается первого расхождения, то есть противоречия между впечатлением как реальным чувством (то есть чувством, проинтерпретированным мыслью) и впечатлением как чистым ощущением, то здесь дело обстоит по-другому. Жизнь ощущения мы разделили, по сути, на три последовательных этапа. (1) Во-первых, как чистое ощущение, пребывающее ниже уровня нашего сознания. (2) Во-вторых, как ощущение, которое мы осознали. (3) В-третьих, как ощущение, которое мы не только осознали, но и поставили в определенные отношения с другими ощущениями.
Не стоит задаваться вопросом, всегда ли эти три этапа разделены во времени. В принципе связь между ними не временная, а логическая. Если А логически предшествует В, то А не обязательно должно существовать само по себе еще до того, как началось существование В. Логическая связь может сохраниться и в том случае, если А и В возникли в один момент.
Вторая из перечисленных трех ступеней представляет собой то, что Юм имел в виду под словом идея. Две характеристики, показавшиеся нам противоречивыми и оказавшиеся впоследствии совместимыми и согласующимися, - это связи, существующие между второй и, соответственно, первой или третьей ступенями. Сначала эти характеристики показались противоречивыми потому, что мы еще не ввели разграничение между первым и третьим этапом. Предшествовавшую главу мы закончили интерпретацией слова впечатление в смысле третьей ступени, в настоящей главе мы интерпретируем его в смысле первой ступени. Правда заключается в том, что Юм не мог различить эти два значения. Для него впечатление отличается от идеи только своей силой и живостью, однако эта сила может быть двух родов. Это может быть грубая сила самовластного ощущения, еще не обузданного мыслью. С другой стороны, это может быть устойчивая сила чувства, четко поставленного на свое место в результате интерпретирующей работы мысли. Юм не осознал этого различия, и его неудача стала damnosa hereditas13 для всей последующей философии, по крайней мере для тех эмпирических учений, которые принадлежат к позитивистскому крылу нашей традиции. Для таких учений стало общим местом, что известный нам мир сконструирован каким-то образом из чувственных данных и что наши утверждения об этом мире основываются прежде всего на опыте, а затем проверяются обращением к нему же, причем опыт здесь понимается как склад или запас чего-то, называемого чувственными данными. Мы увидели, что при современном использовании этих и родственных им слов различие Юма между впечатлениями и идеями полностью игнорировалось и это привело к пагубным результатам. В начале этого параграфа мы увидели и нечто большее, а именно то, что на самом деле упомянутые слова применимы не только к первому и второму этапу, но даже, притом весьма часто, и к третьему этапу. Слова чувственные данные или чувства применимы не только к чему-то, данному в ощущениях (и в этом случае они немедленно будут у нас отняты), не только к чему-то, удержанному сознанием или воображением (в этом случае единственной областью, из которой их можно будет вызвать, окажется мир прошедших ощущений), но и к чему-то, полученному путем выведения благодаря работе интеллекта. Если уже стало привычкой смешивать все эти три вещи, то часть
вины за эту путаницу лежит на Юме, если-только я правильно читал его работы.
7
- 7. СОЗНАНИЕ И ИСТИНА
Как мы видели, деятельность сознания преобразует впечатления в идеи, то есть сырые ощущения в воображение. В качестве названия для определенного рода или уровня опыта слова сознание и воображение являются синонимами они обозначают одно и то же, а именно уровень опыта, на котором происходит это преобразование. Однако внутри единого опыта такого рода существует различие между тем, что осуществляет это преобразование, и тем, что его претерпевает. Сознание - это первое, воображение - второе. Таким образом, воображение является новой формой, которую принимают ощущения, когда они трансформируются под воздействием сознания.
В этом свете приобретает новый смысл замечание, которое я обронил в конце главы VIII, замечание о том, что воображение являет собой отдельный уровень опыта, промежуточный между ощущением и интеллектом, ту точку, в которой жизнь мысли сталкивается с жизнью чисто психического опыта. Теперь это утверждение можно сформулировать по-новому: данные для интеллекта поставляют не чувства как таковые, а чувства, которые благодаря работе сознания преобразованы в идеи воображения.
В главе VIII я дал предварительное описание структуры опыта, основанное на двучленном различии между чувством и мыслью. Сейчас может показаться, что я отбросил это построение и заменил его трехчленным различием, в котором сознание предстает как промежуточный уровень опыта, связующий чувство и мысль. Однако это не входит в мои намерения. Сознание не является чем-то отличным от мысли, это и есть сама мысль, только это тот уровень мысли, который еще не является интеллектом. То, что я называл мыслью в главе VIII, оказывается, как теперь можно видеть, не мыслью в широчайшем смысле, включающей в себя и сознание, а мыслью в более узком смысле, мыслью par excellence, то есть размышлением. Впрочем, все, что говорилось о мысли в первом параграфе этой главы, применимо не только к размышлению, но и вообще к мысли, а следовательно, и к сознанию. Целью настоящего параграфа будет осмысление именно этого момента.
Работа интеллекта состоит в понимании или создании взаимосвязей. Эта работа, как объяснялось в главе VIII, принимает две формы - первичную и вторичную. Интеллект в своей первичной функции осознает связи между тем, что в главе VIII мы назвали ощущениями. Теперь мы знаем, что это было неточно: это не просто сырые ощущения или чисто психический опыт, который я теперь называю впечатлениями. Это ощущения, видоизмененные под воздействием сознания и преобразованные в идеи. Интеллект в своей вторичной функции осмысляет связи между актами первичного размышления или между тем, о чем мы в этих актах думаем.
Сознание является такой деятельностью мысли, без которой мы не имели бы тех объектов, между которыми интеллект в своей первичной форме мог выявлять или создавать отношения. Таким образом, сознание является мыслью в своей абсолютно фундаментальной и изначальной форме.
В качестве мысли оно должно обладать той же биполярностью, которая присуща мысли как таковой. Это деятельность, которую можно исполнять хорошо или плохо; то, что мыслится, может быть истинным или ложным. Однако это кажется парадоксальным. Поскольку сознание не касается отношений между вещами и, следовательно, не мыслит в терминах концепций и обобщений, оно не может, подобно интеллекту, заблуждаться, соотнося с вещами неверные концепции. Оно, к примеру, не может думать: "это собака", когда в качестве объекта перед ним кошка. Если, как мы говорили выше, выражение того, что оно думает, примерно таково: "Вот как я чувствую", - подобное утверждение, казалось бы, не может быть ложным. В таком случае сознание будет обладать странной привилегией: это будет мысль, не подверженная заблуждениям, а это, в свою очередь, равноценно утверждению, что сознание и вовсе не мысль.
Однако утверждение "вот как я чувствую" в самом деле предполагает двойную полярность. Для него существует противоположное утверждение: "Вот как я не чувствую", - и, делая такое заявление, мы отрицаем утверждение, сделанное раньше. Даже если бы на самом деле сознание никогда не ошибалось, оно все равно имело бы эту общую черту со всеми формами мысли - оно должно жить, отвергая ошибки. Истинное сознание - это признание наших чувств, ложное сознание будет отказом от них, то есть мыслью: "Эти чувства не мои".
Возможность такого отказа уже присутствует в разделении чувственно-эмоционального опыта на то, к чему обращено внимание, и на то, что игнорируется, в признании первого из объектов "своим". Если данное чувство добивается такого признания, оно преобразуется из впечатления в идею и таким образом приручается, подчиняется сознанию. Если оно не признается, оно просто пересылается по другую сторону разделительной линии - оно остается без внимания или игнорируется. Однако существует еще и третья альтернатива. Признание может оказаться преждевременным. Может быть сделана попытка признания, но она окажется неудачной. Примерно так же мы поступаем, когда приводим в дом дикого зверька, надеясь его приручить, но когда оказывается, что он кусается, мы теряем терпение и отпускаем его на волю. Наш гость оказывается не другом, а врагом.
Придется расплатиться по векселям этого сравнения. Прежде всего, мы направляем наше внимание на определенное ощущение или осознаем его. Затем мы пугаемся того, что осознали, - не потому, что чувство как впечатление оказалось пугающим, а потому, что идея, в которую мы его преобразуем, оказывается пугающей идеей. Мы не видим путей для ее подчинения и отказываемся от попытки сохранить это чувство. Мы отпускаем его на волю и переключаем внимание на что-то менее пугающее.
Я называю это "коррупцией" сознания, так как сознание в таких случаях позволяет себя подкупить, извращает свою функцию, обращаясь от трудной и опасной задачи к чему-то более простому. Описанное здесь не просто надуманная абстрактная возможность, а крайне часто встречающийся факт. Вернемся к примеру с ребенком, который от безотчетного яростного крика переходит к сознанию себя и к осознанию гнева как собственного чувства. Новое положение вещей, если оно развивается должным образом, дает ему возможность подчинить этот гнев собственной воле. Однако если единственная цель состоит в избавлении от господства гнева, добиться ее можно двумя путями. От хлыста можно увернуться, но можно его и перехватить. В первом случае мы спасаемся от господства одного чувства, направляя внимание на другое. Внимание ребенка отвлекают от его гнева, и его крик стихает. Во втором случае мы избегаем господства чувств, концентрируя собственное внимание на том самом чувстве, которое угрожает нас поработить, и таким образом учимся подчинять его своей собственной власти.
Чувство, от которого внимание отвлечено глупыми родителями, нянькой или нашим собственным неразумным самоуправлением, не ускользает полностью от внимания. Сознание его не игнорирует, а отрекается от него. Вскоре мы научаемся подкреплять этот самообман, приписывая отвергнутый опыт другим людям. Будучи по утрам не в духе, но отказываясь признать, что вся тяжесть, висящая в воздухе, есть порождение нашего же собственного состояния, мы бываем неприятно удивлены, заметив, что вся семья за завтраком с трудом сдерживает приступы раздражения.
Биполярность, присущая сознанию как форме мысли, передается и создаваемому им воображению. Если сознание коррумпировано, воображение разделяет его коррумпированность. В случае простого воображения чего бы то ни было эта коррупция не может существовать. Воображение является лишь элементом в чувственно-эмоциональном опыте, на котором я остановил внимание и таким образом продлил его существование уже в виде идеи. В моем опыте не может быть элемента, не заслуживающего права на внимание, поэтому воображение как таковое никогда не может быть коррумпировано. Однако каждый раз, когда сознание отказывается от какого-то элемента опыта, тот другой элемент, на котором теперь фокусируется внимание, оказывается обманом. Сам по себе он в действительности не принадлежит сознанию, объявляющему на него свои права. Говоря: "Вот как я чувствую", сознание говорит правду, однако отвергнутый элемент с соответствующим ему утверждением "А так я не чувствую" заражает эту истину ложью. Картина, которую сознание строит из собственного опыта, оказывается не просто избирательной (и в этом случае она вполне могла бы быть правдивой) - теперь это уже баудлеризованная14 картина, или картина, пропуски в которой - фальсификации.
Коррумпированностью сознания, со своей стороны, немало занимались современные психологи. Отречение от опыта они назвали вытеснением из сознания, приписывание этого опыта другим людям - проекцией, слияние отвергнутых ощущений в однородную массу опыта (а такое происходит, если отречение от ощущений совершается систематически) - диссоциацией, а строительство баудлеризованного опыта, который мы пытаемся объявить своим, - погружением в фантазии. Психологи показали, сколь разрушительно воздействие коррупции сознания, если эта коррупция становится привычной, на личность, предрасположенную к таким отклонениям. Давным-давно этот же урок преподал и Спиноза, который лучше чем кто-либо другой разработал понятие правдивого сознания и объяснил важность этой правдивости как основы для здоровой духовной жизни. Для него проблема этики состояла в вопросе, как человек, постоянно и неизбежно одержимый собственными чувствами, может в своей жизни настолько ими овладеть, чтобы превратиться из passio, претерпевающего что-то, в actio, делающего что-то. Предлагаемый Спинозой ответ до смешного прост: "Affectusqui passio est, desinit esse passio, simulatque eiusclaram et distinctam formamus ideam"15 ("Этика", ч. V, утв. 3).
Ложь коррумпированного сознания не принадлежит ни к одному из общеизвестных видов лжи. Мы подразделяем ложь на два типа:
заблуждения и сознательная ложь. Когда опыт достигает уровня интеллекта, это разделение вступает в силу. Сокрытие истины - это одно, а чистосердечная ошибка, совершенная без злого умысла, - другое. Однако на уровне сознания различия между этими двумя вещами просто не существует существует только протоплазма лжи, из которой при дальнейшем развитии вырастает сознательная неправда или искреннее заблуждение. Лживое сознание, отрекаясь от определенных черт собственного опыта, не впадает в чистосердечное заблуждение - его честности доверять уже нельзя, оно уклоняется от своих непосредственных обязанностей. Однако оно не скрывает правду, поскольку еще не существует правды, которую оно могло бы знать и скрывать. Парадоксальным образом, можно сказать, что оно занимается самообманом, однако это будет лишь неуклюжей попыткой объяснить то, что происходит в рамках единого сознания, по аналогии с тем, что может происходить при общении между двумя интеллектами.
Коррумпированное сознание - это не только пример заблуждения, но и образец порока. Проводимое психоаналитиками подробное прослеживание конкретных пороков до их источников - одно из самых замечательных и ценных направлений современной науки. В этом смысле психоанализ следует изложенным Спинозой общим принципам душевной гигиены с той же добросовестностью, с какой современная ядерная физика следует изложенному Декартом проекту "всеобщей науки", основывающейся на математической физике.
Точно так же, как заблуждения мы делим на ошибки и ложь, пороки мы можем подразделить на те, от которых человек страдает, и на те, которые он порождает. Когда эти пороки влияют не на его отношения с окружающими, а на его собственное состояние, физическое или душевное, разделение становится разделением между болезнью и проступком.
Симптомы и последствия коррумпированного сознания не попадают ни в одну из этих рубрик. Они не являются в строгом смысле преступлениями или пороками, поскольку их жертва не выбирает, быть ли ей вовлеченной в них, и не может избавиться от них, решив исправить свое поведение. Это и не заболевания, поскольку они не связаны с функциональными нарушениями или какими-то вредными воздействиями на пострадавшего, а связаны с его плохим самоконтролем. По сравнению с болезнью они больше напоминают порок, по сравнению с пороком они больше напоминают болезнь.
Истина заключается в том, что они представляют собой некий род чистого или недифференцированного зла, зла в себе, еще не разделившегося на зло претерпеваемое, или несчастье, и на зло совершаемое, или злодеяние. Вопрос о том, страдает ли носитель коррумпированного сознания по своей вине или же по несчастью, - это вопрос, который вообще не возникает. Здесь человек оказывается еще в худшем состоянии, чем можно было бы предположить исходя из всех этих альтернатив. Терпящий бедствия человек все еще может сохранить целостность характера, человек злобный и порочный может все-таки быть счастливым. Человек, чье сознание коррумпировано, не получит послабления ни внутри себя, ни извне. Если такая коррумпированность подчинила его, он уже потерянная душа, для которой ад не выдумка. Независимо от того, нашли ли психоаналитики средства для спасения таких людей или хотя бы для помощи тем, у кого этот порок зашел не слишком далеко, их попытки уже завоевали почетное место в истории борьбы человека с силами тьмы.
8
- 8. ВЫВОДЫ
Теперь мы уже подошли к тому, чтобы подытожить результаты наших рассуждений в форме общей теории воображения. Всякая мысль предполагает ощущение, а всякое утверждение, выражающее результаты мысли, принадлежит к одному из двух следующих типов: оно либо является утверждением относительно ощущений, и в этом случае мы называем его эмпирическим, либо оказывается утверждением о самих действиях мысли, и тогда мы называем его apriori. Под "мыслью" здесь я понимаю интеллект, а под "ощущением" не просто ощущение, а воображение.
Собственно ощущение, или психический опыт, имеет двоякий характер: это одновременно и ощущение, и эмоция. Мы можем обратить основное или исключительное внимание на тот или иной из этих аспектов, однако в опыте чувствования, непосредственно встающем перед нами, оба аспекта нерасторжимо связаны между собой, всякое ощущение является как чувственным, так и эмоциональным. Итак, само ощущение - это опыт, в котором то, что мы в данный момент чувствуем, монополизирует все поле зрения. То, что мы чувствовали в прошлом, почувствуем в будущем или могли бы чувствовать в какой-то другой ситуации, не представлено нам вообще и не имеет для нас никакого смысла. Фактически, конечно, все эти вещи обладают для нас некоторым смыслом и мы можем составить о них какое-то представление, иногда, несомненно, довольно правильное, однако всем этим мы обязаны тому, что способны не только ощущать, но и делать кое-что еще.
Если я заявляю о каком-либо отношении между тем, что я чувствую сейчас, и тем, что я чувствовал в прошлом или должен почувствовать в какой-то другой ситуации, мое утверждение не может основываться на одном только ощущении, поскольку само ощущение, даже если и способно сообщить мне, что я чувствую в данный момент, не способно ознакомить меня с другим членом отношения. Выходит, что так называемые чувственные данные, которые считают организованными в семейства или нечто подобное, не являются ощущениями в том виде, как они на самом деле к нам поступают. Они не есть чувства с их собственным эмоциональным зарядом. Более того, это и не чувственный элемент этих ощущений, освобожденный от эмоционального заряда. Чувственные данные являются чем-то совершенно другим. Далее, простое ощущение даже не может сообщить мне, что я в данный момент чувствую. Если я попытаюсь сосредоточить внимание на текущем ощущении, стремясь получить какое-то представление о его характере, оно успеет измениться еще до того, как я смогу это сделать. Если же, выбрав другую альтернативу, я преуспею в этом (а совершенно ясно, что мы наверняка преуспеем - иначе мы никогда бы не узнали об ощущениях и того, что здесь уже сказано), то чувство, на которое я направил внимание, для того, чтобы я смог его изучить, должно обрести какую-то устойчивость и протяженность во времени. Это значит, что оно должно прекратиться как простое ощущение и войти в новую стадию своего существования.
Чувство достигает этой новой стадии не в результате некоего процесса, предшествующего акту внимания, а благодаря самому вниманию. Внимание или узнавание - род деятельности, отличный от просто ощущения и ему предшествующий. Суть этой деятельности состоит в том, что поле нашего зрения уже не полностью занято ощущениями и эмоциями текущего момента, что мы начинаем сознавать и самих себя как кого-то, ощущающего все эти вещи. В теоретическом плане эта новая деятельность представляет собой расширение нашего поля зрения, которое теперь включает в себя как акт ощущения, так и ощущаемый объект. В практическом плане - это утверждение самих себя как владельцев собственных ощущений. Посредством этого самоутверждения мы достигаем господства над своими чувствами: -они уже становятся не переживаниями, своевольно навязывающими себя нашему беспомощному, не сознающему своего положения "я", а опытом, в котором мы ощущаем собственную деятельность Их грубое господство над нами заменяется нашей властью над ними. С одной стороны, мы получаем возможность противостоять своим ощущениям, так что они уже не могут безусловно определять наше поведение, с другой - мы теперь можем продлевать и пробуждать ощущения по собственному желанию. Если раньше ощущения были впечатлениями чувств, то теперь они стали идеями воображения.
В своем новом качестве, утратив власть над нами и подчинившись нашей воле, они все равно остаются ощущениями, причем ощущениями того же сорта, что и раньше, однако они прекратили существование простых чувственных впечатлений и стали тем, что мы называем явлениями воображения. С одной стороны, воображение не отличается от ощущения: мы воображаем то же самое (цвета и т. п.), что предстает перед нами в простых ощущениях. С другой стороны, это уже совсем другое явление, поскольку оно, как было сказано выше, приручено или одомашнено. Приручением ощущений занимается сознание, которое представляет собой некий род мышления.
Говоря более конкретно, это род мышления, стоящий ближе всего к ощущениям или простым чувствам. Всякое дальнейшее развитие мышления основывается на сознании и взаимодействует не с чувствами в их сыром виде, а с чувствами, преобразованными тем самым в воображение. Для того чтобы оценить сходство или различия между ощущениями, классифицировать их или сгруппировать в какие-то другие объединения, отличающиеся от классов, для того чтобы представить их в виде временной последовательности и т. п., каждое ощущение должно быть удержано перед взглядом разума как что-то, имеющее собственный характер. Такие действия преобразуют ощущения в воображение.
Сознание само по себе не производит ни одно из этих действий. В себе оно не совершает ничего - лишь направляет внимание на какое-то ощущение, имеющееся здесь и сейчас. Обращая внимание на текущее ощущение, оно продлевает его существование, но уже ценой того, что оно превращается в нечто новое, уже не просто сырое ощущение (впечатление), а в одомашненное ощущение или воображение (идею). Само сознание не сравнивает одну идею с другой. Если, занимаясь одной идеей, я намерен вызвать другую, новая идея не располагается бок о бок со старой как два отдельных переживания, между которыми я могу выявлять взаимосвязь. Две идеи сплавляются в одну новую, предстающую в форме специфической окраски или модификации старых идей. Таким образом, воображение напоминает ощущение тем, что его объект никогда не предстает в виде множества членов со связями между ними. Этот объект всегда является неделимым единством - чистым здесь-и-сей-час. Понятия о прошлом, будущем, возможном, мыслимом для воображения столь же бессмысленны, как и для самого ощущения. Это понятия, которые появляются лишь вместе с дальнейшим развитием мысли.
Поэтому, если говорится, что воображение может вызывать чувства по собственной воле, это не значит, что, когда я воображаю, я сначала формирую некую идею ощущения, а затем, так сказать, вызываю ее как реальное ощущение. Еще меньше мои действия напоминают обзор всех ощущений, которые я мог бы испытать, с тем чтобы возбудить в себе то ощущение, которое я сейчас предпочитаю. Создавая идею чувства, мы уже ощущаем его в воображении. Таким образом, воображение "слепо", то есть не может предвидеть собственных плодов, полагая их в качестве целей, которые нужно достигнуть. Свобода воображения - это не свобода выполнения плана и не свобода выбора между альтернативными возможными планами. Все это достижения, присущие более поздним ступеням.
Той же более высокой ступени принадлежит и различие между истиной и заблуждением, понимаемое как различие между истинным и
ложным описанием взаимосвязей между вещами. Однако существует специфический аспект, в котором это различие применимо и к сознанию, а следовательно к воображению. Сознание никогда не может держать в сфере внимания больше чем одну ограниченную часть общего чувственно-эмоционального поля. Однако сознание может признать эту часть как принадлежащую себе, либо же отказаться от этого признания. Во втором случае чувства, от которых отреклись, не игнорируются, а отрицаются. Сознательное "я" снимает с себя ответственность за них, пытаясь таким образом выйти из-под их власти и не решаясь при этом вступить с ними в открытую схватку. Таково "коррумпированное сознание", являющееся источником того, что психологи называют вытеснением из сознания. В таком случае воображение тоже не может сохранить невинность: порождаются "фантазии", идеализированные или баудлеризованные отображения опыта (по Спинозе, "неадекватные идеи аффектов"), и разум, пытающийся спастись в них от фактов опыта, предает себя прямо во власть тех ощущений, которые он не решился встретить лицом к лицу.
Глава 1
ЯЗЫК
- 1. СИМВОЛ И ВЫРАЖЕНИЕ
Язык зарождается вместе с воображением как определенная черта опыта на уровне сознания. Именно здесь он получает свои фундаментальные характеристики, которые уже никогда полностью не теряет, как бы сильно он ни видоизменялся (этот процесс мы рассмотрим ниже), приспосабливаясь к требованиям интеллекта.
В исходном или природном состоянии язык является средством воображения или выражения: называя его средством воображения, мы говорим, что он собой представляет; называя его средством выражения, мы говорим, что он выполняет. Именно деятельность воображения отвечает за выражение эмоций. Интеллектуальный язык представляет собой то же самое, но уже интеллектуализированное, то есть видоизмененное для выражения мысли. Впоследствии я попытаюсь показать, что выражение любой мысли реализуется путем выражения сопутствующих ей эмоций.
Различие между этими двумя функциями языка подчеркивалось в очень многих работах, которые не стоит здесь перечислять'. Один из способов сформулировать это различие - провести границу между собственно языком и символикой. Символ (как указывает греческое слово) является тем, к чему приходят по соглашению и что принимается всеми сторонами, участвующими в соглашении, как предмет, пригодный для определенных целей. Это приемлемое описание отношений, существующих между словами современного интеллектуализированного языка и их значениями в той степени, в какой эти слова действительно интеллекту ализированы, что на самом деле редко заходит достаточно далеко. Однако это не может быть правильной характеристикой языка как такового, поскольку упомянутое соглашение, вводящее в силу значение данного слова, подразумевает предварительное обсуждение, в результате которого можно было бы прийти к соглашению, а если языка еще не существует или он еще не пригоден для формулировки обсуждаемого вопроса, само обсуждение не может даже и возникнуть.
Таким образом, символический аппарат или интеллектуализиро-ванный язык предполагает существование языка воображения или подлинного языка. Поэтому можно ожидать, что между теориями этих двух языков будет существовать соответствующая связь. Однако в традиционной теории языка эта связь вывернута наизнанку, что повлекло за собой пагубные последствия. Язык как таковой стали идентифицировать с символическим аппаратом, и если его выразительная функция игнорировалась не полностью, то делались попытки объяснить ее как вторичную функцию, выполняемую с помощью видоизменения символической функции. Когда Гоббс ("Левиафан", I. IV) говорит, что главная функция речи состоит в "приобретении знаний" и что для этой цели главным требованием должно быть "правильное определение названий", совершенно ясно, что он приравнивает язык вообще к языку интеллектуали-зированному, или символическому аппарату. Локк, определяя слово как звук, который создан знаком некой идеи ("Опыт о человеческом разуме", III. I, - 3), эту же ошибку формулирует не так явно, однако, тем не менее, в целом он тоже принимает ее на веру. Беркли, хотя в целом придерживается тех же взглядов, признает второй способ словоупотребления: "влияние на наше поведение и на наши действия, которое можно оказать, либо создавая правила для наших действий, либо порождая определенные страсти, склонности и чувства в наших душах" ("Alciphron", VII; Works, ed. Frazer, II, 327). Это различие весьма важно, однако здесь второй способ остается все-таки интеллектуализированным словоупотреблением, поскольку деятельность, связанная с поиском средств для достижения какой-либо цели (воздействие на чье-то поведение и т. п.), представляет собой интеллектуальную деятельность. Использовать язык как средство для возбуждения определенной страсти в слушателе - это вовсе не то же самое, что использовать его для выражения собственных чувств.
Сегодня уже почти общим местом стало утверждение, что язык как таковой имеет символическую природу в вышеуказанном смысле этого слова. Если это верно, мы должны наблюдать определенные результаты. Всякий символ, ради точности его использования, должен применяться в одном неизменном смысле и быть определен с абсолютной аккуратностью. Следовательно, если мы хотим правильно использовать язык, каждое слово следует как-то определить и только так использовать. Если же это окажется нереальным (а это всегда будет оказываться нереальным), следствием будет то, что "обычные" языки плохо приспособлены для выполнения своих функций и что их, ради выражения точного мышления, следует заменить научно спланированным "философским языком". И еще одно следствие. Точно так же, как всякий, кто собирается пользоваться каким-либо математическим и т. п. символом, должен получить разъяснение, что же он значит, ребенок, познавая язык своей матери, должен, казалось бы, ждать объяснения каждого слова. Обычно предполагается, что это делает его мать (или другой педагог), указывая на огонь и говоря: "огонь", указывая на молоко и говоря:
"молоко", указывая на палец и говоря: "палец". Однако оказывается,
что, когда мать указывает на огонь, она, скорее всего, говорит: "прелесть", когда дает молоко, говорит, наверное: "вкусно", а когда касается пальцев, говорит: "Сорока-белобока кашку варила", и вывод из всего этого можно выразить словами одного (наверное, мифического) школьного директора: "Родители - последние люди на свете, кому можно было бы позволить заводить детей".
Причина, почему ни одна мать на свете не учит детей языку подобным образом, заключается в том, что это невозможно. Предполагаемые жесты, указания и т. п. сами неотъемлемы от структуры языка. Либо ребенка следует сначала обучить этому языку жестов, чтобы с его помощью учить английскому языку, либо же нужно предположить что он сам "разгадает" язык жестов. Однако если язык жестов он осваивает сам, то интересно было бы знать, как он это делает и почему, допустим, это не под силу кошке (которую никогда не удастся научить понимать, что вы имеете в виду, указывая пальцем). Кроме того, интересно, почему ребенок не может (хотя на самом деле именно это ему и удается) таким же путем "разгадок" освоить английский язык.
Если бы лингвиста допустили в детскую, на самом деле он увидел бы нечто для себя неожиданное. Он бы услышал, что мать не произносит отчетливо для своего ребенка отдельные слова, а омывает его целым потоком болтовни, посвященной в основном не называнию определенных предметов, а выражению собственного удовольствия от общества сына. Ребенок отвечает ей своим лепетом и гулением. По мере того как лепет становится более артикулированным, раньше или позже появляется возможность услышать, как ребенок повторяет в исковерканной форме какую-нибудь фразу, причем говорит он ее в такой ситуации, которая напоминает ему ту, в которой эта фраза обычно произносится. Допустим, у матери, когда она раздевает ребенка, есть привычка, снимая с него чепчик, говорить: "сняли шапочку". Тогда не исключено, что как-нибудь ребенок, сняв с себя во время прогулки чепчик и выбросив его из коляски, радостно заявит: "Сяиапку!"
Здесь звук "сяиапку" не является символом. Мать и ребенок не договаривались между собой, что этот звук будет означать снятие головного убора. Ребенок считает это просто звуком, который издают, когда снимают шапку. Он всегда слышал, что его мать произносит этот звук, снимая с него чепчик, и, следовательно, произнесение этого звука само собой должно сопутствовать снятию чепчика. Связь между произнесением этого звука и снятием чепчика не имеет никакого сходства со связью (о которой ребенок еще не имеет представления) между символом и действием сложения двух членов. Еще меньше ребенок думает об этом звуке как о комбинации двух символов - одного, означающего шапку, и другого, означающего снятие. Снятие шапки представляет собой единый акт, и звук, который при этом произносится, также является единым звуком. Фонетический анализ этого звука, разложение его на гласные и согласные, грамматическое разложение на какое-то число слов настолько же недоступны ребенку, как разложение действия на определенное количество мускульных движений.
Мы окажемся ближе к правде, если перестанем считать это "сяиапку" символом и сочтем его выражением. Этот звук не выражает акт снятия шапки, а выражает особое удовлетворение, которое по каким-то причинам ребенок испытывает, снимая шапку. Иначе говоря, звук выражает ощущение, испытываемое при выполнении этого акта. Говоря еще более точно, экспрессивную функцию несет не звук "сяиапку", а акт произнесения этого звука. Если мы скажем, что один акт выражает другой акт, мы скажем бессмыслицу. Если мы скажем, что акт выражает ощущение, в этом высказывании можно ожидать какого-то смысла. Теперь попробуем определить, в чем же этот смысл состоит.
2
- 2. ПСИХИЧЕСКОЕ ВЫРАЖЕНИЕ
Начнем мы с того факта, что лингвистическое выражение - это не единственный способ выражения и, естественно, не самый первичный способ. Есть еще один вид самовыражения, который, в отличие от выражения языкового, происходит независимо от сознания и является чертой опыта на чисто психическом уровне. Его я назову психическим выражением.
Оно состоит в исполнении непроизвольных и, наверное, даже целиком бессознательных физических актов, особым образом связанных с эмоциями, которые, как считается, они выражают. Так, определенное искажение лица выражает боль, расслабление мышц и бледность кожи выражают страх и т. п. В этих случаях мы ощущаем как выражаемую эмоцию, так и физический акт или комплекс таких актов, выражающий эту эмоцию. Отношение между явлениями, которые мы имеем в виду, когда говорим о действиях, выражающих эмоции, представляет собой отношение непременной связи, причем связи асимметричной: наше лицо искажается гримасой именно "потому", что мы чувствуем боль, а не наоборот. Однако слово потому используется для указания зависимости любого вида и не отличает один вид от другого.
В некотором смысле эта зависимость напоминает связь между чувством и его эмоциональным зарядом. Общей здесь является непосредственность связи: два связанные между собой явления оказываются не двумя отдельными переживаниями, а элементами единого неразделимого опыта. Чувство мышечного напряжения, вызванное гримасой боли, самым тесным образом связано с чувством боли. Точно так же в нашем более раннем примере ощущение красного цвета, напугавшее ребенка, связано с вызванным у ребенка ужасом. Однако, хотя эти два примера подобны в плане близкой связи между их элементами, структурный порядок в этих элементах различен, и более того, противоположен. Чувство страха является эмоциональным зарядом ощущения цвета, и в логическом плане (естественно, не во временном) ощущение цвета первично. Боль не является эмоциональным зарядом напряжения лицевых мышц, и здесь чувство не первично, а вторично по отношению к эмоции.
На самом деле оба эти случая описаны недостаточно полно. В первом мы опустили изначальное чувство (например, рези в животе), а во втором выражение ужаса у ребенка, сложную реакцию, которую можно описать как плач. Эти пропуски неплохо иногда делать; эти два случая параллельны, и мы получаем анализ, благодаря которому признание элемента психического выражения обогатит описание детского испуга, приведенное в главе VIII.
Теперь у нас имеется (1) чувство красного цвета (а точнее, зрительное поле, содержащее этот цвет), (2) ужас как эмоциональный заряд этого цвета или этого поля, (3) внешние проявления этого ужаса. Во втором случае мы имеем (1) колики в животе в качестве чувства (а точнее, поле ощущений, вызванных процессами во внутренних органах, включающее это чувство), (2) боль, являющуюся эмоциональным зарядом этого поля, (3) гримасу, выражающую боль.
Каждый из случаев представляет собой единый и неразделимый опыт, в котором при внимательном рассмотрении мы можем выделить три элемента, связанных между собой в определенном структурном порядке. Всякий род и оттенок эмоций, встречающихся на чисто психическом уровне опыта, приводит к соответствующим изменениям в мышечной, обменной системе или в системе внутренней секреции, и эти изменения являются выражением эмоций в том смысле, который мы сейчас обсуждаем. Насколько эти изменения поддаются наблюдению и правильной интерпретации, зависит от мастерства наблюдателя. Как я понимаю, лишь недостаток этого мастерства не позволяет нам читать как открытую книгу мир психических эмоций каждого, с кем нам приходится иметь дело. Однако наблюдение и интерпретация - интеллектуальный процесс, а это не единственный путь, по которому психическое выражение может передавать свой смысл. Существуют определенные эмоциональные взаимодействия, которые происходят помимо всякой интеллектуальной деятельности. Для них не требуется даже наличия сознания. Это знакомый факт, пугающий своей необъяснимостью, когда он наблюдается среди людей. Распространение паники в толпе связано не с тем, что каждая личность, составляющая толпу, испытывает независимый ужас. Эта паника передается и не с помощью речи. Паника распространяется подобно эпидемии, помимо сознания, и каждый поддается страху лишь потому, что ужасом охвачен его сосед. Психическое выражение страха у одного человека для другого предстает в виде комплекса чувств, непосредственно заряженных страхом. Ужас - не единственная эмоция, способная распространяться подобно эпидемии. То же самое можно сказать о любой эмоции, принадлежащей к уровню психического опыта. Так, лишь один вид человека, испытывающего физические страдания, или звук его стонов рождает в нас отзвук его боли, и это "эхо" физически выражается в чувстве, что нас бросает в холод или жар, в определенных внутренних ощущениях и т. п.
Эта "симпатическая связь" (самое простое и точное название для пагубного влияния, которое я описал) хорошо заметна среди животных, не принадлежащих к виду homo sapiens, и даже среди животных разных видов. В качестве примера можно привести отношения между человеком и домашними животными. Собака кидается на человека из страха перед ним, и самый лучший способ натравить на себя чужую собаку - испытывать страх перед ней. Как бы успешно (на собственный взгляд) вы ни скрывали вашу робость, собака ее почувствует, а точнее, она ощутит собственную нервозность, которой она заразилась от вас. Подобные отношения существуют также между человеком и дикими животными.
Насколько человек "подвержен такому заражению", зависит, конечно, от психической структуры воспринимающего сознания. Ужас кролика передастся преследующей его собаке уже не как ужас, а как жажда убийства, поскольку собака обладает психической "природой" животного-охотника. Каждый знает, что собаки гоняются за кошками только потому, что кошки от них убегают. Когда кошка обнаруживает свой ужас, вряд ли собака рассуждает таким образом: "Эта кошка меня боится. Очевидно, она думает, что я могу ее убить. Наверное, так оно и есть. Попробуем!" Напротив, собака реагирует в непосредственном плане, и ее реакция принимает форму агрессивных эмоций.
Психическое выражение - это единственный вид выражения, доступный для психических эмоций (их можно выразить и другим способом, но только в том случае, если работа сознания преобразует их из впечатлений в идеи, - как это делается, мы увидим в следующем параграфе), однако психические эмоции это не единственные эмоции, которые могут передаваться посредством психического выражения. Существует определенная группа эмоций, возникающая лишь благодаря самосознанию. В качестве примеров можно привести ненависть, любовь, гнев или стыд. Ненависть представляет собой чувство антагонизма, она является отношением к чему-то, что, на наш взгляд, противодействует исполнению наших желаний или причиняет нам боль, а такое отношение предполагает сознание собственного "я". Любовь - это чувство к чему-то, что мы считаем неразрывно связанным с нашим собственным существованием, так что зло или благо для объекта нашей любви представляется злом или благом для нас самих. Гнев хотя, в отличие от ненависти, и не предполагает существования какого-либо объекта, который мог бы нас разгневать, предполагает осознание собственного "я" под угрозой давления или препятствования извне. Стыд - это осознание собственной слабости или неспособности.
Эти "эмоции сознания", в отличие от чисто психических эмоций, допускают выражение посредством языка - в виде фразы, управляемого жеста и т. п. Однако они предполагают и собственное психическое выражение, например краску стыда, сопровождаемую мышечным расслаблением, или краску гнева, сопровождаемую мускульным напряжением. Итак, психическая эмоция - это эмоциональный заряд чувства, однако эмоция сознания представляет собой эмоциональный заряд не чувства, а определенного состояния сознания. Следовательно, если мы зададим вопрос, каково же чувство, для которого эмоциональным зарядом является стыд, и обнаружим (совершенно справедливо), что никаких чувств, кроме жара в щеках и мускульного расслабления, нет и в помине, мы можем опровергнуть суждение здравого смысла, что люди краснеют от стыда, и представить собственное ошеломляюще открытие, что мы стыдимся потому, что краснеем. Однако все это производит на свет парадокс, основанный на неправильном понимании. Прежней последовательности (1) красный цвет, (2) чувство страха, (3) его внешние проявления, имевшей место в случае с психическими эмоциями, для эмоций сознания будет соответствовать такая последовательность: (1) сознание нашей собственной неполноценности (которое является не чувством, а видом сознания), (2) стыд, (3) покраснение. Здравый смысл оказался прав, а теория Джеймса-Ланге ошибочна.
Почему эмоции сознания выражаются в двух столь различных формах? Ответ можно найти в отношениях между любым уровнем опыта и тем уровнем, который расположен выше. Высший уровень отличается от низшего новым принципом организации. Он не исключает низший уровень, а налагается на него. Низший тип опыта продолжает существование в высшем примерно так (хотя это сравнение не очень точно), как материя продолжает существовать, когда на нее накладывается новая форма. С этим сходством следует обращаться осторожно и использовать его только метафорически, как описание. В этом метафорическом смысле каждый новый и более высокий уровень опыта можно описать одним из двух способов. В формальном плане это нечто новое и уникальное, доступное для понимания только в собственных терминах. В материальном плане это лишь специфическое сочетание уже существовавших на низшем уровне элементов, легко описывающееся через характеристики этих низших элементов. Сознание (если применить к нему такое разделение) в формальном плане уникально, совершенно не похоже на то, что можно найти в сфере простого психического опыта. В материальном плане оно лишь некоторое новое расположение элементов психического опыта. Следовательно, такое состояние сознания, как стыд, в формальном плане является не чем иным, как состоянием сознания, но в материальном плане - это констелляция или синтез элементов психического опыта.
Два способа выражения соответствуют двум сторонам природы сознания. Однако, когда мы говорим о констелляции или синтезе, мы не имеем в виду, что наблюдается объединение тех элементов, которые ранее существовали по отдельности, и что это новое качество сознания (в данном случае стыд) является простой производной, "вырастающей" из такого объединения. Если бы дело обстояло именно так, теория Джеймса-Ланге никогда бы не возникла, поскольку всегда можно было бы с легкостью выявить разнообразные чувства, для которых, если их объединить определенным образом, стыд оказался бы эмоциональным зарядом. Тот факт, что сделать этого нельзя, может служить экспериментальным доказательством, что по крайней мере в данном случае теория "зарождения" ошибочна. Сознание отнюдь не является простым свойством новой структуры, возникшим в результате нового объединения элементов психического опыта. Сознание - это деятельность, благодаря которой упомянутые элементы располагаются именно этим, строго определенным, образом.
Можно упомянуть еще один аспект этого двойного выражения. Если опыт и в самом деле организуется на различных уровнях таким образом, что каждый уровень предоставляет для следующего материал, на который накладывается новая форма, то каждый уровень должен самоорганизовываться в соответствии с собственными принципами еще до того, как совершается переход к следующему уровню. Если это не будет сделано, мы не будем располагать сырьем, необходимым для создания следующего уровня. Как мы видели, эмоции сознания можно выразить двумя способами: формально, как состояния сознания, и материально, как констелляции психических элементов. Если выше уровня сознания расположен другой, а именно уровень интеллекта (как мы и предположили), из этого следует, что, прежде чем можно будет перейти к уровню интеллекта, эмоции сознания должны быть выражены формально или лингвистически - не только материально или психически. Формальное или лингвистическое выражение является необходимым элементом при объединении опыта на уровне сознания. Чисто материальное выражение таких эмоций оказывается, напротив, шагом назад, при котором сознательный уровень сводится к понятиям психического и тормозится развитие опыта в направлении высших уровней. Не то чтобы само по себе материальное выражение было реакционным. Даже наоборот, именно таким образом сознание устанавливает собственное господство над психическим опытом как таковым, создавая новые комбинации из его элементов. Однако если подобная деятельность не сопровождается формальным выражением, она изобличает разум, не желающий испытывать собственную судьбу в дальнейших приключениях.
Глава 1
- 3. ВЫРАЖЕНИЕ ВООБРАЖЕНИЯ
Особенность психического выражения заключается в том, что оно совершенно неуправляемо. В физиологическом смысле гримасу боли или страха можно считать действием, однако поскольку оно происходит в нас само по себе, его можно считать таким явлением, которое просто приходит к нам и нас подчиняет. Психическое выражение обладает тем же характером животной данности, который специфичен для выражаемых эмоций и для тех чувств, которые несут эти эмоции в качестве эмоционального заряда. Это лишь самые общие свойства опыта на его чисто психическом уровне.
На уровне сознания происходят определенные изменения. Грубая, животная данность заменяется сознанием опыта как нашего собственного опыта, как чего-то принадлежащего нам и подчиненного силе нашей мысли. Это изменение сказывается на всех трех элементах, отмеченных в предыдущем параграфе. То, как сознание влияет на чувственные и эмоциональные элементы, подробно обсуждалось в предшествовавших главах. Мы уже видели, что работа сознания преобразует впечатления от грубых чувств и животных эмоций в идеи, во что-то такое, что мы уже не просто чувствуем, но чувствуем в той новой сфере, которая названа воображением. Теперь следует рассмотреть, как те же изменения проявляются в физических актах выражения, поднимая их от грубо психического уровня к уровню воображения.
Общую природу этого изменения можно определить следующими словами. Поскольку наши эмоции уже не возникают в нас как неуправляемые животные факты, а подчинены нам таким образом, что мы можем вызывать, подавлять или видоизменять их благодаря действиям, которые мы сознаем как свои собственные, а следовательно, свободные действия (хотя их и нельзя назвать избирательными или целенаправленными), постольку физические действия, выражающие эти эмоции, уже не являются простыми автоматическими реакциями нашего психофизического организма, а переживаются в нашем новом самосознании как деятельность, принадлежащая нам самим и управляемая в том же смысле, что и выражаемые эмоции.
Выражающие определенные эмоции физические действия, в той степени, в какой они подчиняются нашему управлению и поддаются осознанию, действия, осознаваемые нами как выражение эмоций, являются языком. Слово язык используется здесь не в узком и этимологически строгом смысле, как деятельность органов речи, но в более широком смысле, включающем в себя любую деятельность любого органа, если эта деятельность может что-либо выражать в том же смысле, в каком что-либо может выражать человеческая речь. В этом более широком смысле язык представляет собой просто физическое выражение эмоций, подчиненное мысли в ее примитивной форме, то есть подчиненное сознанию.
Таков язык в своей изначальной форме. Ему придется еще проделать долгий путь. Позже он претерпит глубокие изменения, для того чтобы соответствовать требованиям интеллекта. Однако любая теория языка должна начинаться именно с этого места. Если мы сразу начнем с изучения этих более поздних модификаций, с языка, который мы используем для выражения наших мыслей о мироздании и о структуре самой мысли, если мы примем этот высокоразвитый и узко специализированный язык за отражение универсального и фундаментального характера языка как такового, мы никуда не сможем прийти. Грамматические и логические свойства интеллектуализированного языка не более существенны для языка как такового, чем сочленения костей существенны для живой ткани. За всей разработанностью специализированного организма кроется первобытная жизнь отдельной клетки, за всей изощренной техникой слова и предложения лежит первобытный язык простого высказывания, язык управляемых действий, в которых мы выражаем наши эмоции.
В материальном плане это действие совсем не отличается от действий, связанных с психическим выражением. Точно так же как идея отличается от впечатлений не своей внутренней природой, а отношением к общей структуре опыта, акт выражения может оставаться одним и тем же вне зависимости от того, какова его выразительность - психическая или выразительность воображения. Всякий, кто привык ухаживать за маленькими детьми, может не только отличить крик боли от крика голода (это различные виды психического выражения), но и заметить, чем отличается непроизвольный крик неуправляемой эмоции от осознанного крика, который представляется (даже если делать скидку на некоторые преувеличения со стороны слушателя) умышленным, с целью привлечь внимание к своим нуждам и поворчать на того, кто так невнимателен к ним. Такой крик все еще остается криком, это еще не речь, но уже язык. Он находится в новом отношении ко всему опыту ребенка. Это крик ребенка, сознающего и утверждающего собственное "я". С этим первым произнесением рождается язык. Его оформление в полностью развитую английскую или французскую речь всего лишь дело технических подробностей. Принципиальная новизна состоит в том, что ребенок, вместо того чтобы издавать звуки автоматически, непроизвольно, научился их издавать, как мы говорим, "с целью", - правда, здесь мы имеем в виду не то, что у ребенка есть цель в строгом смысле, план propositum sibi, предварительное знание того,что нужно делать,чтобы выполнить этот план. Мы имеем в виду лишь то, что его действие теперь уже не автоматическое, а управляемое.
Чисто психическое выражение эмоций является высокодифферен-цированным средством, однако его разнообразие - ничто по сравнению с дифференциацией, достигнутой языком. Прежде чем ребенок научается управлять своим криком и преобразовывать его в высказывания, его крик уже становится очень разнообразным и выражает разнообразные эмоции. Однако это разнообразие весьма ограниченно по сравнению с обилием звуков, которые ребенок научается издавать, когда осваивает искусство управляемых высказываний. Никто бы не создавал и не сохранял такое богатство разнообразия, если бы в нем не было необходимости, а эта необходимость определяется тем, что эмоциональная жизнь осознанного опыта несравненно богаче, чем жизнь опыта на психическом уровне. Совершенно в стороне от специфических новых эмоций сознания, о которых кое-что говорилось в предыдущем параграфе, преобразование впечатлений в идеи, осуществляемое работой сознания, многократно умножающего количество эмоций, требующих выражения. На уровне чисто психического опыта то, что я слышу в настоящий момент, представляет собой некий шум, несущий какой-то эмоциональный заряд. Если я сосредоточу внимание на этом шуме, мне станут слышны некоторые отдельные уличные шумы, пение нескольких птиц, тиканье часов, скрип моего пера, шаги на лестнице и все эти звуки будут отделены друг от друга фокусирующим действием внимания, и каждый из них будет нести собственный эмоциональный заряд. Дальнейшая работа воображения и внимания может вызвать к жизни те звуки, которые все еще звучат в моей памяти, хотя я и признаю, что на самом деле я не слышу их в данный момент. Это и хриплая январская песня дрозда, чье мелодичное майское пение я слышу теперь, и стук пишущей машинки, которая иногда работает за стеной. Для всех этих переживаний мыслящий разум должен создать выражение, в то время как чисто психический опыт, сводящийся к слышанию единого шума с одним эмоциональным тоном, обошелся бы одним достаточно простым выражением. Таким образом, опыт воображения в результате бесконечной работы преломления, рефлексии, расчленения создает для себя бесконечное количество эмоций, требующих для выражения бесконечной тонкости в языковых формулировках.
Какому бы уровню опыта ни принадлежала эмоция, она не может остаться невыраженной. Не существует невыраженных эмоций. На психическом уровне это легко увидеть. Психическая эмоция если ощущается, то сразу же выражается в виде автоматической реакции животного, которое ее ощущает. На уровне сознания это не так очевидно. На самом деле мы привыкли к противоположному мнению. Обычно думают, что дело художника состоит в том, чтобы отыскать выражение для эмоций, которые он уже ощущает, но не может выразить. Однако это не может быть верно, если выражение, создаваемое художником, соответствует выражаемым эмоциям. Ведь художественное выражение - это сознательное выражение, созданное разумом, а такое выражение может соответствовать только таким эмоциям, которые сами принадлежат к сознательному уровню опыта. С помощью языка можно выразить не все эмоции, а только эмоции сознания или психические эмоции, поднятые до уровня сознания. То же сознание, которое порождает эти эмоции или преобразует их из впечатлений в идеи, одновременно создает для них и соответствующее лингвистическое выражение.
Что же в таком случае мы имеем в виду, когда говорим, что художник находит выражение для еще невыраженных эмоций? Мы подразумеваем, что эмоция, принадлежащая сознательному уровню опыта, обладает двоякой природой "материальным" и "формальным" аспектами. В материальном плане это определенная констелляция психических эмоций, в формальном плане - эмоция осознанная. Однако констелляция психических эмоций представляет собой просто некоторый набор психических эмоций, каждая из которых уже имеет соответствующее психическое выражение. Человек, начинающий сознавать себя как ощущающего эти психические эмоции, таким образом создает в себе сознательную эмоцию, формально отличающуюся как от каждой отдельной психической эмоции, так и от всей их совокупности. Параллельно процессу такого осознания человек создает и осознанное выражение этой эмоции. Итак, то, что называют невыраженными эмоциями, оказывается эмоциями некоторого уровня опыта, уже выраженными в средствах, соответствующих этому уровню. Однако человек, ощущающий эти эмоции, пытается их осознать, то есть пытается преобразовать их в материал для опыта более высокого уровня. Если такое преобразование удастся, результатом этой работы будет одновременно и эмоция на более высоком уровне, и соответствующее ей выражение.
Теперь вернемся к случаю, который я описал в самом начале этой главы, и поинтересуемся, насколько полезным в понимании приведенного примера оказалось последовавшее обсуждение. Ребенок срывает с головы шапочку и бросает ее на землю с восклицанием "Сяиапку!" По сравнению с осознанным криком ребенка, упомянутым в начале этого параграфа, данная ситуация представляет высокоразвитое и утонченное использование языка. Для начала рассмотрим эмоции, лежащие в основе этой ситуации. Может быть, ребенок снял шапочку потому, что в ней ему было неудобно - она, видимо, щекотала или мешала как-нибудь еще. Однако удовлетворение, выраженное криком "Сяиапку!", представляет собой не просто психофизическое удовольствие, подобное тому, которое испытываешь, когда сгонишь с носа навязчивую муху. В данном случае здесь выражается чувство торжества, эмоция, возникающая в результате обладания самосознанием. Ребенок доказывает, что он такой же человек, как и его мать, которая раньше снимала эту шапочку со словами, которым он теперь пытается подражать. Нет, он даже лучше своей матери, поскольку недавно она надела на него эту шапку и хочет, чтобы она оставалась на месте. Таким образом, здесь мы наблюдаем конфликт двух воль, противоборство, в котором ребенок чувствует себя победителем.
Это чувство, как и любое другое, должно быть выражено физическим действием. Поскольку это чувство порождается самосознанием, то есть возникает на том уровне опыта, который связан с воображением, оно должно выражаться управляемым действием, действием, совершаемым "целенаправленно", а не простой автоматической реакцией. Однако в нашем случае мы наблюдаем два целенаправленных действия. Ребенок срывает шапочку и издает ликующий вопль. Почему в этом случае он не мог обойтись только одним действием?
Связь между снятием шапочки и криком аналогична описанной в предыдущем параграфе связи между пугающим цветом и проявлениями испуга. Смею напомнить, что эти явления занимали первое и третье места в последовательности, составляющей единый и неделимый опыт. Второе место в этой последовательности было занято эмоцией страха. В настоящем примере снятие шапочки стоит на первом месте, эмоция торжества на втором, а крик на третьем. В совокупности эти явления образуют единый опыт, переживание ребенком торжества над своей матерью.
Это переживание представляет собой значительную победу самосознания ребенка. Оно вырастает из другого переживания, принадлежащего тому же уровню: ребенок обнаруживает, что он одет, посажен в коляску и даже пристегнут к ней ремешком. Благодаря работе самосознания ребенок осознает себя в этом положении и понимает, что все это устроено по воле его матери и без его согласия. Поэтому он чувствует себя униженным. На этом этапе перед ребенком открыты два пути, хотя сам он, разумеется, этого не знает. Ребенок не выбирает, он просто действует так, как ему подсказывает его природа. Ребенок может найти какой-нибудь способ избежать этой ситуации, например он может искать прибежища в каком-нибудь действии, хотя бы в капризном плаче. Такая мера окажется бесплодной, ибо в данном случае жалость к себе совершенно незаслуженна. Но ребенок может и напрямую отстаивать свои права в этой ситуации, доказав каким-либо действием, что он уже не младенец, а полноценная личность. Наш ребенок выбрал второй путь. Он срывает с себя символ своего младенчества, сердце его исполнено радости победы, и для выражения этого ликования он с удивительной и парадоксальной точностью перехватывает инициативу у своей матери, произнося (насколько это ему удается) те самые слова, которые выражали ее превосходство.
Если нам будет угодно, мы можем описать ту же ситуацию, сказав, что ребенок "подражает" своей матери. Однако это будет неудачное определение, поскольку оно гасит интерес к тому, как и почему происходит такое подражание. Многие пытались объяснить освоение ребенком языка, ссылаясь на воображаемый инстинкт подражания, который требует имитации всего, что делают окружающие. По этой причине, слыша разговоры окружающих, ребенок и сам стремится овладеть этим искусством. Но даже если и предположить, что существует такой инстинкт, поведение, подчиняющееся этому инстинкту, никогда не разовьется в язык, если не вырвется из-под управления инстинкта и не подчинится сознательной власти воли ребенка, если его поведение не начнет выражать то, что ребенок стремится выразить. Это может произойти в том и только в том случае, если ребенок обретет самосознание. Однако как только появится сознание, ребенок начнет говорить без всякой помощи этого инстинкта. Из этого можно заключить, что упомянутый инстинкт подражания принадлежит к числу тех сущностей, которые не следует распространять за пределы необходимого. Единственная сфера, где этот инстинкт может быть использован, - это объяснение, как ребенок, еще не достигнув уровня самосознания, уже может осваивать многие физические движения, которые впоследствии, уже на сознательном уровне, будут использованы в качестве элементов языка. Впрочем, на самом-то деле ребенок начинает осваивать сложное речевое поведение лишь тогда, когда его сознание уже развилось до уровня, на котором это поведение необходимо. Ребенок подражает чужой речи, поскольку уже понимает, что эти звуки представляют собой речь.
4
- 4. ЯЗЫК И ЯЗЫКИ
До сих пор мы употребляли слово язык, обозначая любую управляемую и выразительную физическую деятельность, вне зависимости от того, какая часть тела включена в эту деятельность. Многие склонны думать, что существует только один род такой деятельности или, по крайней мере, один род, несравнимо превосходящий в своей выразительности любую другую деятельность. Имеется в виду речь, то есть деятельность органов речи. Иногда этот гипотетический факт подкрепляют и физиологическими соображениями, утверждая, что именно речевые органы, в отличие от всех других частей тела, могут выполнять огромное количество тонко дифференцированных действий, необходимых для создания развитого языка. Мне кажутся более чем сомнительными и изначальная гипотеза, и ее обоснование. По-видимому, любой род физических действий в равной степени подходит для функций выражения. Предпочтение, оказываемое одному из этих органов, зависит, наверное, от исторического развития той или иной цивилизации. Говорящие по-разному используют части своего речевого механизма. Немцы при разговоре больше пользуются голосовыми связками, а французы - губами. Очень может быть, что благодаря отмеченному различию французы наделены более тонким управлением движениями губ, а немцы - более чутким горлом, но, конечно, неверно, что различие в языках основывается на физиологическом различии, независимом и первичном по отношению к нему, - различии, вследствие которого немцы обладают более чувствительным горлом, а французы - более чувствительными губами. Если бы в этом было дело, эти особые виды чувствительности представляли бы собой биологические характеристики, наследуемые подобно форме черепа или цвету кожи, а способность правильно говорить по-французски или по-немецки зависела бы от генеалогии говорящего. Совершенно ясно, что в действительности все не так. Классификации, признанные физической антропологией, не совпадают с классификациями, проводимыми антропологией культурной.