ПРЕДИСЛОВИЕ
Тема репрессий против историков, еще совсем недавно казавшаяся неактуальной, сейчас вновь привлекает внимание общественности. То, что произошло в 2000–2001 годах с деканом исторического факультета Санкт-Петербургского университета И. Я. Фрояновым, а сегодня происходит с известными российскими историками О. А. Платоновым и М. В. Назаровым, наводит на мысль о хорошо организованном погроме русской исторической науки национально-патриотического толка.
Инициаторами травли И. Я. Фроянова, закончившейся уходом ученого сначала с должности декана истфака (2001 год), а затем и с должности заведующего кафедрой (2003 год), были представители оголтелой, прозападно настроенной так называемой прогрессивной общественности Москвы и Петербурга, ориентированной на правый фланг политического спектра современной России («Демократический выбор России», «Яблоко», «Союз правых сил»), — и тут же поддержанные рядом тесно связанных с ними петербургских историков либерального толка. Им удалось добиться решения ВАК (в декабре 2004 года) о прекращении «по ходатайству Санкт-Петербургского государственного университета» деятельности возглавляемого И. Я. Фрояновым диссертационного совета. Что же касается власти, то она в этой ситуации вела себя вяло, равнодушно взирая на травлю выдающегося русского историка.
Тщательно спланированная и, несомненно, щедро проплаченная кампания против известного ученого в средствах массовой информации, дикие обвинения, выдвинутые против него (антисемитизм, великодержавный шовинизм, черносотенство, ксенофобия и национал-большевизм), — все это по своему размаху превзошло организованные в свое время шумные пропагандистские кампании против С. Ф. Платонова, Е. В. Тарле и связанного с ними круга старой профессуры. Следует отметить, что характер обвинений — и это, пожалуй, самое важное в этом деле — не претерпел с тех пор серьезных изменений. Великодержавность, антисемитизм, черносотенство — по-прежнему остаются теми жупелами, которыми продолжают пугать нас недруги русской национальной мысли.
Объектом нападок, травли и клеветы оказываются не просто историки, а историки русские, причем государственно-патриотического, национального направления. Во всяком случае, преемственность организаторов и участников травли И. Я. Фроянова с «неистовыми ревнителями» конца 1920-х — начала 1930-х годов не подлежит сомнению.
Не успело затихнуть «дело Фроянова», как началась новая пропагандистская антирусская акция, направленная против О. А. Платонова и М. В. Назарова. Ее организаторами стали московские «правозащитники» А. Брод и В. Новицкий. Слово «правозащитники» взято здесь в кавычки не случайно, ибо как могут считаться защитниками прав человека те, кто совершает противоправные действия, нарушающие основные законы страны?
Статья 29 Конституции РФ гарантирует каждому гражданину России свободу мысли и слова. Как справедливо пишет Ю. Мухин в своей статье «Не те следователи» (газета «Дуэль», 20 сентября 2005 года): «В России каждый может быть фашистом, коммунистом, еврейским расистом и кем угодно. Это его право думать, как он хочет». Другое дело — преступления на почве расизма, но ими должны заниматься никак не общественные правозащитные организации, а прокуратура!
Однако, обвиняя Платонова и Назарова в «русском фашизме» и антисемитизме, Брод и Новицкий призывают применить к ним санкции, которые обычно применяются к преступникам, — то есть наши «правозащитники» уже сами вынесли этим историкам приговор и разыскивают лишь компетентных лиц, готовых привести его в исполнение. Впрочем, не дожидаясь появления судебных приставов, Брод и его подельники начали исполнять приговор самостоятельно: объявив всероссийскую акцию «Город без фашистских книг», они требуют изъять из продажи издания «идеологов российского неонацизма» — и что удивительно, книжные магазины подчиняются требованиям этих «правозащитников» так, как будто распоряжение исходит от официальных органов власти!
Понятно, что к разряду «идеологов неонацизма» борцы за свободу личности относят всех тех, кто придерживается взглядов, отличающихся от их собственных…
Между тем, русские историки национально-патриотического толка никогда не стояли на позициях фашизма и огульного осуждения всего еврейского народа. Еврейский вопрос рассматривался ими «не как расово-национальный (с чем обычно и связана возможность возбуждения национальной вражды и ненависти), а как политический, нравственный и духовный». Это определение дано, кстати, в постановлении прокуратуры об отказе в возбуждении уголовного дела в отношении М. В. Назарова (см. газета «Русский вестник», № 19, 2005 год). В том же постановлении сказано, что главный интерес вызывает у М. В. Назарова не еврейский вопрос как таковой, а роль евреев в русской истории, и он пытается объективно разобраться в этой проблеме. Подобные слова можно отнести ко всем русским историкам национально-патриотического толка.
Можно с уверенностью утверждать, что погромы российской исторической науки, которые периодически проводятся определенными силами в нашей стране, имеют совсем иные цели, чем защита от антисемитизма или от «русского фашизма», — и в данной книге приводятся наглядные примеры этого.
Часть I
ИСТОРИЧЕСКАЯ НАУКА В 1920-Е ГОДЫ
1. ИДЕОЛОГИЧЕСКИЕ УСТАНОВКИ 20-х гг
Судьба русской национальной историографии после 1917 года не отделима от так называемого русского вопроса. «Только ненависть и презрение может вызвать прежняя царская Россия. Новая, свободная рабоче-крестьянская Россия, иное объединение трудящихся является нашим путем»{1}, — утверждал, выступая в 1922 г. на XI съезде РКП(б), один из видных тогдашних партийно-советских функционеров, ярый украинский националист Н. А. Скрыпник (1872–1933). Еще жестче был поставлен вопрос на XII съезде РКП(б) (апрель 1923 г.), призвавшем к «решительной борьбе с пережитками великорусского шовинизма»{2}. Этот вопрос, заявил здесь Г. Е. Зиновьев (Апфельбаум), «мы должны безусловно поставить ребром»{3}, и потребовал, чтобы партия «каленым железом прижгла всюду, где есть хотя бы намек на великорусский шовинизм»{4}.
Таким образом, было положено начало целенаправленной политики игнорирования национальных интересов русских. Правда, надо отметить, что особенно рьяно проводилась эта антирусская политика все же только в 1920-е гг., когда как никогда сильны были надежды Кремля на мировую революцию. Специфика подхода большевиков к русскому вопросу определялась в это время «новой, — говоря словами И. В. Сталина, — ситуацией в международном положении, тем, что мы должны здесь, в России, в нашей федерации национальный вопрос разрешить правильно, образцово, чтобы дать пример Востоку, представляющему тяжелый резерв нашей революции, и тем усилить их доверие, тягу к нашей федерации»{5}.
Революционный романтизм 1920-х гг. доходил до того, что не считалось даже нужным скрывать, что по мере освобождения «угнетенных народов» от капиталистического рабства они тут же должны будут присоединиться к СССР как к «отечеству мирового пролетариата и трудящихся всего мира». «СССР — это ныне прообраз будущих социалистических штатов всего мира, где не будет угнетения, как экономического, так и национального», — говорилось в обращении Исполнительного комитета Коммунистического Интернационала по случаю 10-летнего юбилея Великой Октябрьской социалистической революции. Заканчивается же оно следующими словами: «Да здравствует восстание трудящихся во всем мире!»{6} «Два класса столкнулись в смертельном бою. Наш лозунг — Всемирный Советский Союз!» — распевала комсомольская молодежь того времени{7}. «Всякая страна, совершившая социалистическую революцию, входит в СССР»{8}, — отмечала в связи с этим Малая советская энциклопедия (1930).
Нацеленность Советского государства на всемирную революцию неизбежно вызывала критическое отношение к истории в те годы. Однако опыт человечества свидетельствует, что историческая память и осознание сопричастности к деяниям предков — необходимое условие жизнестойкости и выживания народов. Лишить народ исторической памяти, национального самосознания, значит уничтожить или победить его. И большевики должны были признать это. «Восемь-девять лет тому назад, — писал в 1927 г. М. Н. Покровский, — история была почти совершенно изгнана из нашей школы — явление, свойственное не одной нашей революции. Детей и подростков занимали исключительно современностью…»{9}
Далеко не лучшим образом обстояли дела и с преподаванием истории в высшей школе, причем и здесь во многом был виноват все тот же М. Н. Покровский. «Когда в наших вузах леваки стали снимать лекционные курсы и заменять их только практическими занятиями, Покровский приветствовал это и провел через ГУС учебные планы вузов, построенные на этом принципе (Дальтон-план и пресловутый бригадно-лабораторный метод. —
Покровский написал и учебник по истории, одобренный властями. «Сейчас трудно найти человека, — отмечал в 1924 г. Н. Л. Рубинштейн, — который, интересуясь историей, не читал бы работ М. Н. Покровского. Мало кто заглядывает в Ключевского, а учащиеся и вовсе не знают о недоброй памяти учебнике Платонова»{11}.
Итак, на смену «недоброй памяти» учебнику С. Ф. Платонова и учебникам других буржуазных авторов пришла марксистская «Русская история в самом сжатом очерке» М. Н. Покровского. Написана она под тем углом зрения, что история есть нечто иное, чем политика, опрокинутая в прошлое. Правда, на публичное оглашение этого сомнительного тезиса М. Н. Покровский решился только в 1928 году, когда в связи с общей оценкой трудов дореволюционной буржуазной историографии взял да и заявил, что «история, писавшаяся этими господами, ничего иного, кроме политики, опрокинутой в прошлое, не представляет»{12}. И хотя, строго говоря, слова эти сказаны в адрес буржуазных историков, настойчивые призывы как самого М. Н. Покровского, так и его учеников к более тесной увязке тематики исторических исследований со злобой дня, задачами социалистического строительства и борьбой на идеологическом фронте СССР не оставляли на этот счет никаких сомнений.
В основу своего курса М. Н. Покровский положил тезис об особой роли в истории торгового капитала. Именно он, по его мнению, собственно, и являлся подлинным руководителем и организатором всего русского исторического процесса. Романовскую монархию М. Н. Покровский всецело связывал с торговым капиталом, якобы одержавшим при поддержке «помещиков-крепостников» убедительную победу в гражданской войне в начале XVII в. (Смута). В XVIII веке наряду с торговым капиталом растет и крепнет капитал промышленный, противоречиями между которыми и объяснял М. Н. Покровский русскую историю XVIII — начала XX вв., используя в качестве своеобразного ключа к пониманию событий этого времени динамику хлебных цен в России и реакцию на них торгового капитала.
Однако самый большой грех учебника М. Н. Покровского — это все же не ошибочная концепция, а его обличительный характер. М. Н. Покровский не ограничивается простым освещением русской истории с точки зрения экономики и классовой борьбы. Нет, он ее еще и обличает, «вскрывая в ней действие своекорыстных интересов, классовый смысл в идеях, политике, положении групп населения и отдельных личностей»{13}. М. Н. Покровский заявляет, что патриотизм и национализм для него — равнозначные понятия, и как интернационалист недвусмысленно дистанцируется от них, заключив в кавычки слова «русские» и «Русское государство».
Усердие революционных хулителей России было так велико, что еще в середине 1920-х гг. они готовы были объявить наш народ родоначальником русского фашизма, «который, оказывается, больше чем на десятилетие старше европейского»{14}. «Все, что было в русской жизни темного, некультурного, вся накипь тяжелой и мучительной русской истории — все это цепко держалось за царизм. Звериный национализм и зверская церковность, кулаческие и сословные вожделения — все это тянулось к «подножию трона» и там искало опоры и защиты от неотвратимого хода истории, от неотвратимых веяний времени, от развала изжившего себя социально-политического строя. Все это создавало русский фашизм или черносотенство»{15}.
Естественно, что искать русских фашистов при столь широком определении этого понятия долго не пришлось. Ими у него буквально кишела русская земля. «Русский фашизм, представленный в Думе, — отмечал С. Б. Любош, — крайними партиями и националистами, представлял удивительную смесь. С одной стороны, оплотом этого фашизма было «Объединенное дворянство», главные представители которого заседали, впрочем, не здесь, а в Государственном совете, составляя там правое крыло… С другой стороны, «Союз русского народа» проявлял демагогические наклонности, стараясь привлечь к себе темные народные массы, рабочих, железнодорожных служащих и городскую голытьбу. Большую роль в этих фашистских организациях играло православное духовенство».
Николай II, негодует С. Б. Любош, «открыто носил на своем мундире почетный знак Союза русского народа, отличие погромщиков и наемных убийц»{16}. Этого ему, конечно, С. Б. Любош и его единомышленники простить не могли. «Царь Николай II был одним из самых некультурных русских людей… Только в самых заброшенных углах России, где еще не вымерли герои «темного царства», можно было встретить такую жалкую отсталость»{17}.
Все, что было в России отжившего, «все обреченное, разлагавшееся, отсталое и бессильно злобное в своем чувстве обреченности — все это чувствовало в последнем обреченном царе свое близкое, родное. Не было такого отпетого прощелыги из союзной чайной, не было такого убожества, обозленного за свою никчемность, который не чувствовал бы в последнем царе родственную душу»{18}, — заключал он. Особую ненависть у интернационалистов вызывали царские генералы — «усмирители» Польши и Кавказа, «завоеватели» Средней Азии. Характеристика генерала А. П. Ермолова как «яркого представителя колониальной политики России», «залившего кровью кавказских народов значительную часть Кавказа»{19}, может считаться типичной для этого времени.
«Я разучил по книгам сейчас, Россия, историю злую твою!» — так реагировал на эти откровения М. Н. Покровского и его школы комсомольский поэт той поры Джек (Яков) Алтаузен{20} и ничтоже сумняшеся предлагал немедленно «расплавить Минина»:
И Джека Алтаузена можно понять. Ведь история, которой пичкала учащихся и студентов Страны Советов школа М. Н. Покровского, это действительно была «злая история», предназначение которой, в отличие от истории «буржуазной», прививавшей любовь к Родине, как раз и состояло в том, чтобы внушить учащимся негативное восприятие исторического прошлого дореволюционной России: «для того, чтобы ненавидеть их, надо знать, как жили они!»{22}
Таково было отношение в те годы новой власти и ее интеллигентской обслуги к истории своей страны…
В те же годы выходит в свет сборник «Русская историческая литература в классовом освещении» под редакцией М. Н. Покровского, где новоиспеченные историки-марксисты дают уже самый настоящий бой «шовинистическому свинству» знаменитых русских историков: К. Д. Кавелина, Б. Н. Чичерина, С. М. Соловьева, В. О. Ключевского. С. М. Соловьев, утверждал здесь З. Лозинский, смотрел на процесс образования Русского государства «глазами националиста-великорусса. Он отрицает сколько-нибудь значительное влияние других народностей, кроме великоруссов, на ход русской истории, утверждая, что на Восточной равнине не наблюдалось даже развитого провинциализма»{23}.
И содержание сборника, и кавычки при слове «русская» история ясно указывают на то, что русскому народу его авторы отказывали в праве на свою национальную историю. О том, как крайне неблагоприятно складывались для русского этноса идеологические установки правящей верхушки, свидетельствует характерный для того времени эпизод. Выступая на состоявшемся в 1927 году Всероссийском съезде краеведов, московский историк С. В. Бахрушин в духе времени призвал своих коллег энергичнее собирать сведения о быте и культуре народов разных национальностей Советского Союза, «забыв» в то же время упомянуть среди них о самой крупной народности — русской.
«Все это хорошо, — возразил С. В. Бахрушину саратовский профессор С. Н. Чернов, — и очень нужно. Но не следует среди разных национальностей нашего Союза забывать еще одну национальность — русскую. Нужно предоставить и ей право позаботиться о фиксировании исчезающих явлений быта, а также выходящих из употребления вещей. Почему слово «русский» почти исчезло теперь из употребления?» — вопрошал С. Н. Чернов и получил в ответ от своих более «понятливых» коллег упреки в «великодержавной вылазке».
Неудивительно, что по обвинению в русском шовинизме в январе 1929 года С. Н. Чернов был уволен из Саратовского университета{24}. Вся вина профессора состояла в том, что, оказывается, на своих лекциях он с нескрываемой симпатией говорил о Дмитрии Донском и русской победе на Куликовом поле{25}…
7 сентября 1930 г. известный в то время пролетарский поэт Демьян Бедный опубликовал в «Правде» свой очередной поэтический фельетон под названием «Слезай с печки!», полный нескрываемого презрения к русскому народу, его менталитету, национальному характеру, истории и культуре.
Дело тут совсем не в том, насколько справедливы традиционные обвинения русских в якобы присущей им лени и рабской психологии, а в том, что прозвучали они не из уст иностранца и не со страниц записок какого-нибудь заезжего русофоба, а в самой России, или, вернее, уже СССР, со страниц центрального органа правящей партии, что было, разумеется, недопустимо. Можно, конечно, презирать свой народ, но чтобы публично афишировать — этого позволить себе не могли, казалось бы, даже большевики. Тем не менее позволили, и никто из партийных идеологов того времени не заметил прокола «Правды» и не возмутился. Скорее наоборот. Стихотворения-фельетоны Д. Бедного нашли полную поддержку у Л. З. Мехлиса, Е. М. Ярославского (Губельмана) и редактора «Правды» М. А. Савельева{27}.
Парадоксальность ситуации состоит в том, что за поруганную интернационалистом Демьяном Бедным честь русского народа вступился грузин. Речь идет, конечно же, об И. В. Сталине. Однако до этого Демьян Бедный успел опубликовать все в той же «Правде» еще один свой опус под весьма красноречивым названием «Без пощады», в котором призвал трудящихся к борьбе не только против явных врагов Советской власти, но и врагов, так сказать, тайных в лице «подлецов и лжецов-патриотов» начиная «от Гомера, философа Платона и историка Карамзина до вредителя Рамзина». Объявить людей, любящих свое Отечество и готовых ради него не только пожертвовать своим благополучием, но и отдать за него в случае необходимости свою жизнь, подлецами — это было, конечно, говоря современным языком, круто. Но это, как говорится, еще не все. Мы уже знаем, каким злобным нападкам подвергался со стороны интернационалистов в конце 1920-х — начале 1930-х гг. памятник Кузьме Минину и Дмитрию Пожарскому на Красной площади в Москве как символ возрождения и величия так ненавистного им русского духа. Но Демьян Бедный в этом отношении превзошел, кажется, всех.
Этого Демьян Бедный терпеть, конечно же, не хотел, а поэтому взял да и предложил ничтоже сумняшеся «взорвать динамитом» так ненавистный ему и его единомышленникам памятник русской славы: слишком уж больно было ему наблюдать, как
Желая как можно сильнее уязвить национальное чувство русских, Демьян Бедный в свойственной для него нагловато-хамской манере завел речь о том, что более естественным с исторической точки зрения было бы, если бы на Красной площади стоял памятник не Минину и Пожарскому, а… крымскому еврею Хозе Кокосу, который помог Ивану III в свержении ордынского ига:
резюмировал поэт{29}.
Это было уж слишком — и разразился скандал! 6 декабря 1930 г. фельетоны Д. Бедного срочно были обсуждены на заседании Секретариата ЦК ВКП(б). В специальном постановлении по поводу этих позорных публикаций говорилось: «ЦК обращает внимание редакции «Правды» и «Известий», что за последнее время в фельетонах тов. Демьяна Бедного стали появляться фальшивые нотки, выразившиеся в огульном охаивании «России» и «русского» (стихотворения «Слезай с печки», «Без пощады») и объявлении «лени» и «сидения на печке» чуть ни национальной чертой русских («Слезай с печки»)».
Перетрусивший поэт 8 декабря 1930 г. пишет письмо И. В. Сталину, в котором он уверял вождя, что все написанное им соответствует линии ЦК. Создается впечатление, что он, видимо, действительно не очень хорошо разбирался в политике партии. В своем ответе от 12 декабря 1930 г. И. В. Сталин со свойственной ему грубоватой прямотой разъяснил поэту, в чем заключается его ошибка. Существует, заявил вождь, «новая (совсем «новая» троцкистская «теория»), которая утверждает, что в Советской России реальна лишь грязь… Видимо, эту «теорию» пытаетесь и вы теперь применять к политике ЦК ВКП(б) в отношении крупных русских поэтов… Весь мир признает теперь, что центр революционного движения переместился из Западной Европы в Россию… Революционные рабочие всех стран единодушно рукоплещут советскому рабочему классу и, прежде всего, русскому рабочему классу, авангарду советских рабочих, как признанному своему вождю… Руководители революционных рабочих всех стран с жадностью изучают поучительную историю рабочего класса России, его прошлое, прошлое России, зная, что кроме России реакционной существовала еще Россия революционная, Россия Радищевых и Чернышевских, Желябовых и Ульяновых, Халтуриных и Алексеевых. Все это вселяет (не может не вселять!) в сердце русских рабочих чувство революционной национальной гордости, способной двигать горами, способной творить чудеса»{30}.
Очевидно, продолжал далее И. В. Сталин, разъясняя поэту позицию ЦК ВКП(б), что, «проделав Октябрьскую революцию», русские рабочие «конечно, не перестали быть русскими», и, следовательно, обвинять русских в лени, а прошлое России объявлять «сосудом мерзости и запустения» есть не большевистская критика, а самая что ни на есть «клевета на русский народ, развенчание СССР, развенчание пролетариата СССР, развенчание русского пролетариата»{31}.
Постановление Секретариата ЦК ВКП(б) от 6 декабря 1930 г. было одним из первых сигналов того, что положение И. В. Сталина в руководстве страной укрепилось и безудержному поношению космополитами-интернационалистами всего русского скоро будет положен конец. Однако услышан этот сигнал был не сразу и далеко не всеми. Пока же тон в стране во всем, что касалось исторической науки и идеологии, по-прежнему задавали квазиинтернационалисты, ориентированные на мировую революцию.
Как ни странно, эти квазиинтернационалисты и пламенные революционеры, яростно критикуя «буржуазную» либеральную русскую историографию, во многом переняли от нее свой антигосударственный пафос. От так называемой освободительной историографии, в частности дореволюционной кадетской, унаследовала школа М. Н. Покровского и характерную для нее неприязнь ко всему русскому, национальному, что, конечно же, не было случайностью. «Вы готовы, — с горечью замечал в связи с этим, обращаясь к либеральной братии, Н. А. Бердяев, — были признать национальное бытие и национальные права евреев или поляков, чехов или ирландцев, но вот национальное бытие и национальные права русских вы никогда не могли признать. И это потому, что вас интересовала проблема угнетения, но совершенно не интересовала проблема национальности»{32}. В сущности, так оно и было.
«Школа Покровского, — заявил в 1944 г. на совещании историков в ЦК ВКП(б) директор Института истории академик Б. Д. Греков, — своими оценками грозила морально разоружить народ. А разве не занимались тем же и до школы Покровского? Конечно, на иной лад и манер. Долго уже на палитре историков лежат только две краски — белая и черная, которыми историки пользуются весьма усердно. А между тем жизнь многокрасочна. Партия давно призывает историков покончить с «покровщиной», суть которой не только в самом Покровском и его «школе», а и в его предшественниках»{33}. Нельзя не согласиться с Б. Д. Грековым. Нигилизм советских да и постсоветских историков в отношении дореволюционного прошлого своей страны имеет, конечно же, куда более глубокие корни, нежели «ошибки» М. Н. Покровского и его учеников.
На кого прозрачно намекал в своем выступлении академик Б. Д. Греков, мы, таким образом, уже знаем. Что же касается определения царской России как «тюрьмы народов», приписываемого обычно В. И. Ленину, то стоит заметить, что оно было в большом ходу не только у марксистов, но и у злейших врагов большевизма — кадетов. Это же относится и к столь популярной для школы М. Н. Покровского теме исторической вины русских перед другими народами Российской империи. «Еще в досоветское время, — пишет в связи с этим отечественный историк Генрих Иоффе, перебравшийся в 1990-е годы в Канаду, — идея «вины России» (тюрьма народов) перед инородцами, но, пожалуй, прежде всего перед евреями, подпитывалась идеологическими и политическими интересами антицаристских (в России) и антицаристских вперемежку вместе с антироссийскими (на Западе) сил»{34}.
Вот, оказывается, какие глубокие корни имеют истерические крики ряда представителей радикально настроенной сегодняшней российской интеллигенции об угрозе русского фашизма, их настойчивые призывы к покаянию русских перед другими народами как собственно в самой России, так и на всем пространстве бывшего СССР!
2. НА ЗАЩИТЕ ИНТЕРЕСОВ НАУКИ: С. Ф. ПЛАТОНОВ В ПОСЛЕРЕВОЛЮЦИОННЫЕ ГОДЫ
Урон, нанесенный исторической науке в 1920-е годы школой М. Н. Покровского, мог бы быть куда большим, если бы не активное противостояние ей со стороны так называемой старой профессуры, продолжавшей на первых порах играть видную роль на университетских кафедрах и в Академии наук и после 1917 года. Естественным центром, или скорее символом, этого притяжения суждено было стать в 1920-е годы русскому историку академику Сергею Федоровичу Платонову{35}.
Родился он 16(28) июня 1860 года в городе Чернигове в семье типографского служащего. В 1869 году семья переехала в Петербург. После окончания в 1882 году историко-филологического факультета Санкт-Петербургского университета С. Ф. Платонов был оставлен профессором К. Н. Бестужевым-Рюминым при университете для подготовки к профессорскому званию. Крупнейшими вехами творческой биографии С. Ф. Платонова стали его магистерская («Древнерусские сказания и повести о Смутном времени XVII века как исторический источник») (1888) и докторская («Очерки по истории Смуты в Московском государстве XVI–XVII вв. Опыт изучения общественного строя и сословных отношений в Смутное время») (1899) диссертации.
Особенно важное значение в этом плане имела докторская диссертация С. Ф. Платонова, сразу же поставившая его в ряд с наиболее выдающимися русскими историками: В. О. Ключевским, Д. И. Иловайским, М. А. Дьяконовым, А. С. Лаппо-Данилевским. Возглавив в 1890 году, после Е. Е. Замысловского, кафедру русской истории Санкт-Петербургского университета, С. Ф. Платонов воспитал на ней целую когорту первоклассных историков: А. Е. Преснякова, С. В. Рождественского, С. Н. Чернова, Б. А. Романова, П. Г. Любомирова, А. И. Заозерского.
Нельзя не сказать и о напряженной административной деятельности С. Ф. Платонова в дореволюционные годы в качестве декана историко-филологического факультета (1900–1905) Санкт-Петербургского университета и директора Женского педагогического института в 1903–1916 гг. Впрочем, к 1917 году С. Ф. Платонов во многом уже отошел от дел, сохранив за собой минимум часов в университете, и лишь Октябрь 1917 года с его общественными катаклизмами заставил чуть было уже не ушедшего на покой ученого снова встать в ряды, говоря его словами, «повседневных работников»{36}.
Грозная опасность, нависшая в связи с революционными событиями 1917 г. над архивными и культурными ценностями, побудила С. Ф. Платонова не только вернуться к активной административной деятельности, но и подвигла его на, в общем-то, неординарный шаг: в мае 1917 г. он неожиданно вступает в Лигу русской культуры П. Б. Струве{37}.
По замыслу ее организаторов, Лига должна была объединить вокруг себя «все общественные слои, дорожащие традициями русской духовной культуры» и в «противовес разлагающему влиянию антипатриотических и интернационалистических идей» сыграть роль оплота национального возрождения. Сам П. Б. Струве шутя говорил, что Лига русской культуры есть в иностранных словах выраженное понятие «Союза русского народа». «В этой шутке, — отмечал С. Л. Франк, — содержалась горькая мысль, что в старой России патриотизм и национальное сознание стали монополией демагогических реакционных кругов — тогда как сами носители русской культуры и освободительных идей его чуждались»{38}.
«Русской культуре, — отмечал в июне 1917 г. В. Шульгин, — грозит в настоящее время серьезная опасность. Ненависть ко всему, что связано с прошлым, в революционное время сильна. Ведь сейчас люди, которые желают выслужиться перед толпой, поносят не только вчерашних владык, они поносят всю русскую историю»{39}.
«Вещи, — вторит ему П. Б. Струве, — следует безбоязненно называть своими именами: мы переживаем неслыханный в мировой истории кризис идеи науки и государства, и место, где разыгрывается эта бесовская трагедия национально-государственного отступничества, — есть душа русского народа». В результате «тяжелых испытаний», выпавших на его долю «в наши дни», в «широких народных массах оказался утраченным тот здоровый патриотический инстинкт, без которого невозможно ни нормальное международное бытие народа, ни здоровая внутренняя жизнь государства»{40}.
Несомненно, что присущее инициатору Лиги критическое мировоззрение, основывающееся «не на каких-то партийных принципах, но только на заботе о конкретной судьбе России…»{41} и присущий П. Б. Струве «либеральный консерватизм», в результате чего он «одинаково ценил» и «свободу человеческой личности и мощь организованного в государство народа»{42}, импонировали С. Ф. Платонову и были созвучны его собственному мировоззрению историка-государственника, прямо писавшего в 1918 г. о «мраке нашей современности» и ужасах «того распада, который сводит на нет плоды векового народного труда»{43}.
В пореформенный период, благодаря широкому распространению образования в народе, интеллигенция теряет свой исключительно дворянский характер. В условиях сознательного отстранения ее от общественных и государственных дел русская интеллигенция, отмечал он, «привыкла к осуждению правительственных порядков и взглядов и, следуя космополитическим убеждениям западников, стала переносить свое отрицание современной политической системы на особенности русской жизни вообще. Отсюда было уже недалеко до утраты того горячего патриотического чувства, которым была богата и сильна старая Русь и которым сравнительно стали бедны ближайшие к нам поколения интеллигенции»{44}.
«В период Февральской революции и Временного правительства, — показывал С. Ф. Платонов на допросе от 31 января 1930 г., — стало совершенно для меня, Дружинина, Чечулина (историк — умер) и других ясно, что слова Дурново из его записки: «Раз началась революция, дойдет до торжества крайних партий», сбываются. Такая точка зрения была и среди других ученых кругов. Неспособность к твердой власти Временного правительства, общее положение страны — наличие фронтов, демократизация (фактическая) армии и проблема социальной революции при полной неподготовленности нашей страны — вопросы ставит прямо и конкретно. Все мы, т. е. я и мои единомышленники, считали необходимостью конституционного строя во главе с твердой властью, которая одна только и может спасти страну…»{45} «Народную бурю, — считал С. Ф. Платонов, — надобно выдерживать, как выдерживают здоровые листы на крепком стебле» (письмо С. Д. Шереметеву от 21 августа 1917 г.){46}.
Важно подчеркнуть, что на государственно-патриотических позициях стоял в это время не один только С. Ф. Платонов, но и большинство университетских русских историков. «Считаю, — отмечал в своем письме к нему М. К. Любавский, — что все происходящее есть кара Божия нашей буржуазии и интеллигенции. Буржуазии за то, что временем войны воспользовалась для наживы, и интеллигенции — за ее легкомыслие, с которым она расшатывала институт монархии, смешав его с личностью монарха. Думаю, что и народу придется расплачиваться за то, что остался таким бессильным, каким был в XVII веке, с тою же небогобоязненною натурою, о которой говорит Котошихин»{47}.
Участие С. Ф. Платонова в «Лиге русской культуры», пусть даже символическое, важно еще и в том смысле, что оно выявляет глубинную сущность не только исторических общественно-политических взглядов С. Ф. Платонова, но и мотивы «соглашательства» этого «монархиста» с большевиками в первые послереволюционные годы — ярко выраженный патриотизм и государственность. Характерно в этом плане выступление С. Ф. Платонова, относящееся к началу 1919 г., на одном из собраний «Кружка молодых историков» в университете. По словам присутствовавшего на собрании Ю. Г. Оксмана, выступление профессора свелось к тому, что «Февральскую и Октябрьскую революции нужно рассматривать как крушение России с ее культурой и вообще великорусской национальности»{48}.
Не судьбой романовской династии, а судьбой России были озабочены наши историки-государственники в февральско-октябрьские дни 1917 года. «Революция, — пояснял свою мысль М. М. Богословский, — плохой порядок, но все же порядок, сменила беспорядком и потому может быть для нас гибельна»{49}.
«Пессимист и я. Не пугают меня теоретические кликуши, пугает «стихия», некультурная и слепо-злая и эгоистичная. Очень она стала заметна… Ну, да что же можно делать нашему брату, кабинетному ученому в настоящую минуту? Только ждать», — отмечал в апреле 1917 года С. Ф. Платонов в письме к С. Б. Веселовскому{50}.
Однако продолжался этот выжидательный период недолго. Развал государства и реальная опасность, нависшая в связи с этим над русской культурой и самим существованием единого русского народа, — вот что подвигло С. Ф. Платонова, забыв о своем духовном завещании и уже загодя приобретенном участке на Миусском кладбище, вновь встать после Октябрьской революции 1917 года «в ряды повседневных работников»{51}.
Как и для большинства его коллег, сама эта революция оказалась полной неожиданностью для С. Ф. Платонова. Дело в том, что Россия, по его мнению, была совершенно не подготовлена к «социальной революции» ни с какой точки зрения. Отсюда вывод ученого о случайном характере «Октябрьского переворота», победа которого объясняется им «общей в то время русской действительностью, войной и различного рода кризисами»{52}.
Так продолжалось около полугода, пока известный большевик Д. Б. Рязанов не привлек Платонова вместе с другими архивистами и историками к работе над организацией Главархива. Беседы с ним по разным вопросам той политической минуты внесли некоторую ясность в понимание С. Ф. Платоновым происходивших событий.
Впрочем, ясность эта была не полная и в целом период «недоуменного, но горячего осуждения коммунистического режима» продолжался до 1920 года, когда он окончательно втянулся в правильную работу по управлению Петроградским отделом Главархива и стал «сотрудничать» в других советских учреждениях, одним словом, превратился в «участника общей работы»{53}. Хронологически период окончания «горячего осуждения» С. Ф. Платоновым «коммунистического режима» совпадает с окончанием Гражданской войны, и тут его, казалось бы, можно понять: сама жизнь заставила профессора превратиться в «участника общей работы» с коммунистами.
Но представляется, что это было бы слишком поверхностное суждение о мотивах примиренческой позиции С. Ф. Платонова к большевистской революции. Корни ее значительно глубже и связаны с общеисторическими взглядами С. Ф. Платонова и его круга. На большевиков и их политику С. Ф. Платонов смотрел, прежде всего, как историк-государственник, видевший в них реальную силу, способную навести порядок в измученной войной и революцией стране. Показателен в этом отношении его разговор с сослуживцем по Центрархиву А. Изюмовым. «Это было, по-видимому, в самом начале 1920 г., — вспоминал Изюмов, — мы вместе вышли из Архивного управления в Ваганьковском переулке. С. Ф. Платонов сам начал говорить о том, что он не возлагает никаких надежд на Белое движение — «кто в лес, кто по дрова, а здесь централизованность и полное единомыслие»{54}. А где «централизованность» и «единомыслие», там и сила, без которой, конечно, ни о каком «государственном порядке» и умиротворении общества не может быть и речи. С. Ф. Платонов не только это понимал, но и умел ценить.
Твердая, устойчивая власть, государственный порядок — вот что привлекало С. Ф. Платонова в большевизме. «Общий ход жизни, — отмечал он, — поддерживал мое «примиренчество», вопросы питания и вообще снабжения теряли свою остроту, террористические выпады власти прекратились, и мне казалось, что гражданский строй получил устойчивые и мирные формы… Являлась надежда на то, что страна постепенно изживает переходный период смуты». Практическая же работа С. Ф. Платонова с новой властью еще более убедила его в том, что «новый порядок есть действительно порядок. В нем многое может не нравиться, но его нельзя не признавать, поскольку он охватывает те стороны жизни, которые имеют значение не классовое или партийное, а общенародное, поскольку для него надо работать не за страх, а за совесть»{55}.
2 апреля 1918 г. в Петрограде был образован Центральный комитет по управлению архивами, преобразованный 1 июня 1918 г. в Главное управление архивным делом (ГУАД) во главе с представителем Наркомпроса РСФСР Д. Б. Рязановым. Правой рукой Д. Б. Рязанова — его заместителем — стал С. Ф. Платонов, возглавивший организованное 1 июня 1918 г. Петроградское отделение Главархива{56}.
В этом же году С. Ф. Платонов становится директором Археологического института (1918–1923), а 31 декабря 1918 г., после смерти графа С. Д. Шереметева, коллеги избирают С. Ф. Платонова председателем Археографической комиссии.
Из других обязанностей общественного порядка, которые взвалил на себя в эти годы С. Ф. Платонов, можно отметить его председательство в созданной в 1919 году по инициативе Г. Я. Красного и И. А. Блинова Комиссии при наркомпросе РСФСР по изучению и изданию документов судебных процессов XIX века в России по обвинению еврейских сектантов в ритуальных убийствах. С самого начала еврейская часть комиссии (С. М. Дубнов, Л. Я. Штернберг, Г. Б. Слиозберг, вскоре его сменил С. Г. Лозинский) стала рассматривать предполагаемую публикацию как свое, чисто еврейское дело, с прицелом создать в дальнейшем на ее основе крупный еврейский исследовательский центр{57}. Отсюда ряд недоразумений и несогласий между русской (С. Ф. Платонов, И. А. Блинов, В. Г. Дружинин, Л. П. Карсавин) и еврейской частью Комиссии. В разгоревшейся в связи с этим дискуссии между ними С. Ф. Платонов настаивал на том, чтобы передавать публикуемые документы буква в букву, ибо нельзя, отмечал он, забывать, что «следует соблюдать полную объективность в вопросах племенных. Публикуемые документы могут вызвать остроту племенных разногласий. Надо считаться с тем, что будущие читатели — будет ли это, например, Замысловский или изувер-еврей — все равно могут сказать, что комиссия произвольно исправляет текст»{58}.
Однако поддержки у еврейской части комиссии точка зрения С. Ф. Платонова не нашла. «Прения интересные, — отмечал в своем дневнике за 17 апреля 1920 года С. М. Дубнов. — Русские члены несомненно верят отчасти в ритуальную легенду, но тщательно скрывают это. Однако и профессор Платонов проговорился о возможности существования тайной секты, совсем в духе Костомарова (Николай Иванович, выдающийся историк. —
Как видим, очевидная для русских членов комиссии установка на нерешенность вопроса о самой возможности существования ритуальных убийств у отдельных еврейских сектантов-изуверов сразу же была интерпретирована еврейским патриотом С. М. Дубновым как скрытый антисемитизм. Любопытен в этой связи его разговор с одним из уже известных нам русских членов Комиссии В. Г. Дружининым. «После заседания, — пишет он, — подходит ко мне Дружинин и говорит, что его друг, покойный барон Давид Гинцбург, сказал ему по поводу ритуального навета: «А кто его знает! Может быть, у евреев есть неизвестная изуверская секта, совершающая ритуальные убийства». — «Я был поражен», — комментирует заявление В. Г. Дружинина С. М. Дубнов{60}.
Ничего необычного в размежевании русской и еврейской части комиссии не было. «Какая-то часть еврейства, — проницательно отмечал в 1921 году П. Б. Струве, — не может не рассматривать русскую историю иначе как под углом зрения еврейских погромов»{61}.
Как бы то ни было, свою часть введения (другую часть должен был писать С. М. Дубнов) к практически уже подготовленному Комиссией к печати первому тому документов так называемого Гродненского ритуального дела 1816 года С. Ф. Платонов так и не написал, и опубликован он так и не был. Как полагает уже современный еврейский историк Савелий Дудаков, «возможно», что и в этом «отчасти был виноват С. Ф. Платонов»{62}, вновь намекая тем самым на некие антисемитские предрассудки выдающегося русского ученого. В декабре 1920 года Комиссия была закрыта.
В эти годы не прерывалась преподавательская деятельность С. Ф. Платонова в университете и Педагогическом институте. Угроза разрыва научной традиции, общего упадка русской науки, если в результате революции «несколько молодых поколений пройдут, не получив научных интересов и не приобретя навыков научной работы», — вот что, по словам одного из близких друзей С. Ф. Платонова в 1920-е гг. — М. М. Богословского — волновало профессуру в первые послереволюционные годы. Занятия научно-педагогической деятельностью в этих условиях он рассматривал как «научный подвиг, свидетельство гражданского мужества и нравственной зрелости ученого»{63}.
Важную роль в жизни С. Ф. Платонова сыграло избрание его в 1920 г. действительным членом Академии наук. Конечно же, избрание это могло состояться намного раньше, если бы не отрицательное отношение к его кандидатуре со стороны ряда влиятельных академиков кадетского толка, и в первую очередь А. С. Лаппо-Данилевского. «С течением времени, — отмечала в 1919 г. жена Сергея Федоровича Надежда Николаевна, — когда Академия наук превратилась всецело в гнездо партии конституционных демократов, да еще при нетерпимом отношении к Сергею Федоровичу со стороны Лаппо-Данилевского, произнести имя Сергея Федоровича в Академии наук было все равно, что показать быку красный платок. Теперь, когда Лаппо-Данилевского нет уже, Сергей Федорович имеет полное право сказать, что он никогда не делал никакого зла Лаппо-Данилевскому, а от него много зла видел»{64}.
Даже если Н. Н. Платонова и сгустила краски, то не намного, и реальные шансы Сергея Федоровича попасть в Академию при жизни А. С. Лаппо-Данилевского были действительно равны нулю. Неожиданная смерть А. С. Лаппо-Данилевского 7 февраля 1919 г. не только устранила главное препятствие на пути избрания С. Ф. Платонова в Академию наук, но, учитывая сложное положение, в котором она оказалась после прихода к власти большевиков, даже делала его крайне желательным.
Процедура избрания в Академию, начавшаяся еще 3 апреля 1920 г., завершилась 2 августа. Именно в этот день, 2 августа 1920 г., учитывая большой вклад в развитие исторической науки, С. Ф. Платонова избирают в действительные члены Академии наук по ее II отделению (исторических наук и филологии). «С избранием его в Академию наук, — писала Н. Н. Платонова своей дочери Вере 19 января (1 февраля) 1920 г., — у него появилось много нового дела и интересов, и он постепенно сокращает свои занятия в других местах: оставил директорство и чтение лекций в Археологическом институте, не читает это полугодие и в Педагогическом институте».
Свидетельством резко выросшего после 1917 г. влияния С. Ф. Платонова среди русских историков стало торжественное празднование ими 40-летнего юбилея его научно-педагогической деятельности, состоявшееся 12 июня 1922 г. в заседании русской секции научно-исследовательского института (университетский исторический семинарий){65} и вышедший по этому же случаю в том же году «Сборник статей по русской истории, посвященных С. Ф. Платонову». «У меня много литературной работы, — отмечал он в письме дочери В. C. Шамониной от 4 июня (22 мая) 1920 г., — и я даже не знаю, успею ли выполнить к сроку все данные обещания… Со смертью А. С. Лаппо-Данилевского и М. А. Дьяконова мое положение стало новым: я — один из представителей (уже немногих) своего поколения и попадаю всюду в центр: надо отбиваться от массы предложений»{66}.
Говоря о сотрудничестве С. Ф. Платонова с советской властью в первые послереволюционные годы, нельзя не отметить и его работу в смешанной советско-польской комиссии по исполнению Рижского договора. Приглашен туда С. Ф. Платонов был в 1922 г. в качестве эксперта делегации по передаче Польше архивных и библиотечных фондов. Вскоре он становится уполномоченным делегации по передаче этих фондов в Ленинграде. Благодаря С. Ф. Платонову удалось отстоять ценнейшую коллекцию редких книг, вывезенных в свое время из Польши в эпоху ее разделов. «Они до сих пор благополучно пребывают у нас», — говорил он с довольным видом{67}.
Из того, что напечатано С. Ф. Платоновым после октября 1917 г., только немногие его статьи и публикации документов представляли новое слово в науке, пусть даже в узких вопросах. Так получилось, что основные усилия ученого в эти годы оказались сосредоточенными на подготовке книг научно-популярного характера («Борис Годунов», «Иван Грозный», «Петр Великий», «Смутное время», «Москва и Запад в XVI–XVII вв.»), повторяющих выводы его прежних специальных работ, главным образом «Очерков по истории Смуты». Ничего принципиально нового в научном плане читателю они не давали.
Другое дело — общественно-политическое звучание этих работ. В условиях полного краха старого государственного порядка, торжества новых хозяев жизни и внедрения новых общественных отношений уже само обращение ученого к опыту русской Смуты начала XVII века, с совсем другими героями и приведшей к совсем другим результатам, было прямо-таки обречено на поиски в его книгах некоего политического подтекста. Особенно преуспели в этом недоброжелатели С. Ф. Платонова из числа учеников М. Н. Покровского, после ареста ученого обнаружившие в его книгах целый букет тягчайших, с их точки зрения, «преступлений», начиная с проповеди монархизма и кончая пресловутыми «антисемитизмом», «черносотенством» и «великодержавным шовинизмом»{68}. Один из наших историков (А. Н. Фукс), ознакомившись с этими обвинениями, назвал их «бредом»{69}. Конечно, «националистом-черносотенцем» С. Ф. Платонов никогда не был…
В условиях, когда на наших глазах происходит разрушение государства, оправдываемое «интересами демократии», важно подчеркнуть, что С. Ф. Платонов и его коллеги являлись убежденными сторонниками территориальной целостности и единства страны, а также твердой власти, которая, по их мнению, только и могла спасти государство от разрушения. Так они думали в 1917 году, презирая Временное правительство за его слабость и осуждая своих коллег — С. Ф. Ольденбурга и В. И. Вернадского, вошедших в его состав{70}. Не изменилась позиция С. Ф. Платонова в этом вопросе и после 1917 года. Не о «демократии без берегов» мечтал С. Ф. Платонов, а о «конституционном строе во главе с твердой властью», способной не только защитить своих граждан, но и обеспечить единство и территориальную целостность государства{71}. Что же касается «великодержавности» С. Ф. Платонова и его коллег, то заключалась она лишь в том, что они осмеливались осуждать в частном порядке крайности насильственной «украинизации» русского населения на территориях, отошедших к Украине, и настаивали на том, что хотя «национальности» могут воспользоваться правом «широкого самоуправления»: «государственный язык должен быть один — литературный русский»{72}.
Из всех отделившихся от России после Октября 1917 года народов лишь поляки и финны показали, с точки зрения Платонова, себя достаточно жизнеспособными, чтобы существовать в качестве полноценных суверенных государств. Что же касается Латвии, Литвы и Эстонии, их отделение от России С. Ф. Платонов считал искусственным и надеялся на скорое возвращение этих республик в лоно русского государства в силу их экономической несостоятельности{73}.
Особого внимания заслуживает вопрос о монархизме С. Ф. Платонова (что касается религии, то, будучи человеком верующим, ее С. Ф. Платонов считал «вторичной ценностью, которая должна подчиняться разуму и науке»){74}. «Касаясь своих политических убеждений, — заявил С. Ф. Платонов на одном из допросов в ОГПУ в январе 1930 г., — должен сознаться, что я убежденный монархист. Признавал династию и болел душою, когда придворная клика способствовала падению авторитета бывшего царствующего дома Романовых»{75}. Возвратившись к этому вопросу в своих показаниях от 12–14 января 1930 г., ученый вновь счел необходимым отметить тот бесспорный факт, что по воспитанию своему, как и по кругу своих исторических занятий, он «жил монархическими взглядами». В то же время, как подчеркивал С. Ф. Платонов, «1905 год и безобразия последующих лет» (Гермоген, Распутин и пр.) уничтожили в нем «всякое уважение к династии», а «погибель» семьи Николая II и вовсе убедила в том, что «роль династии сыграна и династическое преемство невозможно»{76}.
После отречения Николая II С. Ф. Платонову стало ясно, «что монархия в России окончилась навсегда», и он «стал думать, что естественный выход для страны — конституционно-демократический республиканский строй… Никаких династических или монархических тенденций, — подчеркивал С. Ф. Платонов, — я с той поры и до сей минуты не питаю, ибо считаю их в России навсегда погребенными»{77}. Таким образом, очевидно, что никаких иллюзий в отношении возможности реставрации старых порядков С. Ф. Платонов не питал.
«По своим политическим убеждениям, — показывал С. Ф. Платонов на допросе 26 июня 1930 года, — в прошлом я являлся и являюсь в настоящем и в будущем сторонником германской ориентации для нашей страны»{78}. Это же подтверждают и показания Е. В. Тарле. Платонов, по его словам, являлся убежденным германофилом, считающим большой ошибкой, вызванной «минутным ослеплением», русско-германскую войну 1914–1917 годов, и никогда не упускавшим случая, чтобы отметить «трудолюбие, организованность и культуру немцев»{79}. Германия, считал С. Ф. Платонов, сыграла крупную роль в экономической и культурной жизни России XVIII–XIX вв. Ценил он и ее заслуги в развитии русской исторической науки, которую называл дочерью науки германской. Оказавшись в результате Первой мировой войны в одинаково «униженном» положении, и Россия, и Германия должны были, по мнению С. Ф. Платонова, стремиться «к возвращению им прежнего положения великих держав, хотя бы и с новым внутренним строем, политическим и социальным, но с абсолютной свободой от каких бы то ни было давлений внешних и внутренних». Как перед русской, так и перед германской патриотически настроенной интеллигенцией стояла, считал С. Ф. Платонов, по сути одна и та же задача — «стать во главе движения по достижению национального освобождения»{80}.
Болезнь и смерть 11 июня 1928 г. жены, скончавшейся от рака, а также категорический отказ Москвы в заграничной командировке, которой он безуспешно добивался с 1927 г.{81}, тяжело отразились на самочувствии С. Ф. Платонова. Из тягостного внутреннего состояния его отчасти вывело участие в организованной в июле 1928 г. германским Обществом изучения Восточной Европы Неделе русских историков в Берлине. Правда, старый недоброжелатель С. Ф. Платонова М. Н. Покровский был против его участия в Неделе и согласился на его включение в состав советской делегации лишь в последний момент благодаря требованиям немецких ученых, в частности профессора Ионаса.
Осознание С. Ф. Платоновым логического конца своей административной и научной карьеры просматривается в это время в его переписке с Ф. А. Брауном, к которому он прямо писал о своей мечте «освободиться от всех своих должностей, кроме Археографической комиссии»{82}.
Но покойной старости, на что вправе, казалось бы, был рассчитывать С. Ф. Платонов, не получилось. Неожиданное избрание С. Ф. Платонова 7 марта 1929 г. академиком-секретарем отделения гуманитарных наук АН СССР — избрание, которому он не мог или не захотел противиться, не только положило конец этим планам, но и окунуло престарелого академика в водоворот событий, выплыть из которого ему уже не удалось.
Часть II
«ДЕЛО» АКАДЕМИКА С. Ф. ПЛАТОНОВА 1929–1931: ПОДЛИННЫЕ ТВОРЦЫ И «СОАВТОРЫ»
1. ПРЕЛЮДИЯ ТРАГЕДИИ — «АКАДЕМИЧЕСКАЯ» И «АРХИВНАЯ» ИСТОРИИ 1929 ГОДА