Я отлично вижу, как Джоан подмигивает остальным, но сейчас для меня ее слова все равно что для корабля тихий порт в бурю.
— Да, — говорю я, быть может, чересчур громко. — Наш брак — это симбиоз. А студентки… Они звонят ему для того, чтобы предупредить, что не могут прийти на занятия, спросить насчет чего-то, что написал Аристотель, или договориться о частной консультации…
А Бонни говорит:
— О частной консультации? Это, значит, они к нему в кабинет приходят? Вот я и говорю…
Но Джоан и на нее рявкнула.
— Дайте человеку сказать…
А Лили тем временем расстилает на столах свои новые акриловые салфетки — те, французские, двухцветные, с бахромой и мягкой подкладкой. И бренчит, и звенит ножами и вилками, но молчит. Она молчит, а мне от этого молчания становится все хуже и хуже.
Я не знаю, отчего человек иногда начинает плакать просто ни с того ни с сего. Но когда я заплакала, Лили перестала звенеть посудой, а Джоан взяла бумажную салфетку, в которую собиралась завернуть ножи, и дала мне. Когда я вытерла глаза и высморкалась, она сказала:
— Бонни и Лили не хотели тебя обидеть, Гвендолин. Они вообще не имели в виду ничего такого, просто у них язык без костей. Мы все знаем, что проф тебя любит.
— Я тоже знаю, — отвечаю я. — Все дело в том, что он никогда ничего мне не говорит.
А в руках у меня было несколько вилок. Я сама не знала, что они все еще у меня. И я сжала их с такой силой, что наколола палец до крови. На коже выступила круглая красная капля, и я слизнула ее языком.
Никто не сказал ни слова. Они только смотрели на меня широко раскрытыми голодными глазами и молчали. Я не знала, что означают их взгляды, но они меня не успокоили.
Тогда я говорю:
— Я спрашивала и у моего лося, но он ничего не смог посоветовать. Что же мне теперь делать?
Но девчонки по-прежнему вели себя так, словно они меня не слышат, и я поняла, что напрасно упомянула о лосе. Слава Богу, в большинстве случаев люди просто не замечают подобные вещи. Они думают это что-то вроде… ну, выражение такое. «Я спросила у лося»… Просто такой оборот.
И все-таки я заметила, как Лили и Бонни переглянулись. Они как-то странно друг на друга смотрели, но что это значит, я сначала не поняла.
Но потом мне все стало ясно. «Он ей изменяет» — вот что означал этот взгляд.
В тот день я рано легла спать. Мне не хотелось ни о чем думать, и я решила — утро вечера мудренее. Когда я проснулась, умытое и яркое солнце светило вовсю. Рядом со мной свернулся клубком мой профессор, хотя вчера, когда я ложилась, его еще не было.
И тут такая меня взяла досада, что я вскочила, сорвала с него одеяло и закричала:
— Чему ты учишь? Чему ты учишь? Чему ты учишь?!
Я действительно крикнула это три раза, прежде чем он всхрапнул и сел на кровати.
— Эй, — говорит, — что случилось?
— Ничего, — отвечаю. — Только, во-первых, я тебе никакая не «Эй»; зови меня Гвендолин, ясно?… А во-вторых, я хочу знать, что ты преподаешь у себя в университете.
А он говорит:
— Какая тебе разница?
— Очень большая, — отвечаю. — Потому что, Богом клянусь, Эл: если ты не объяснишь, я покончу с собой.
— Я еще не проснулся, — говорит он, но я чувствую: передо мной никакой не Эл. Передо мной — неприступная крепость. Форт-Профессор или что-то в этом роде…
Тогда я вскакиваю, распахиваю свой шкаф, вытаскиваю оттуда целую охапку платьев, брюк, блузок на «плечиках» и прочего и швыряю все это на кровать. Потом начинаю рыться в этой куче в поисках чего-нибудь посимпатичнее, а сама говорю:
— Сегодня, Альцибиадис, я сама пойду к тебе на лекцию и узнаю, чем ты там занимаешься.
— Никуда ты не пойдешь, — говорит он и трясет головой, потому что на голове у него мой бежевый брючный костюм. — Ты с ума сошла, Гвендолин! Что с тобой сегодня?!
— Со мной — ничего, — говорю я, а сама одеваюсь.
Еще никогда в жизни я не одевалась так быстро и так шикарно. Я хотела, чтобы все видели, какая у профессора жена.
— За что ты меня любишь, Эл? — добавляю я и достаю из шкафа свои лучшие «лодочки» и сумочку из кожзаменителя. — За что?! Ведь я глупа, как пробка. Думаешь, я этого не знаю? Знаю, дорогой, еще как знаю. Я даже школу не закончила — ушла из последнего класса.
— За что я тебя люблю?… — повторяет он. — Ну, этого в двух словах не объяснишь.
— Да, — говорю я. — Это очень трудно объяснить в двух словах, потому что я толстая, глупая неудачница. Просто круглая дура, потому что вообразила, будто могу быть твоей женой.
— Но ведь ты — моя жена, что же тебе еще нужно?
При этих словах я чуть не сорвала с пальца кольцо — то самое, которое он мне
И все-таки я его люблю…
Поэтому вместо того, чтобы снять кольцо, я бросила в него сумочкой — своей светло-коричневой сумочкой из кожзаменителя — и попала ему в лицо. Он не стал уворачиваться, он просто сидел неподвижно, и сумочка угодила ему в лоб. Разумеется, он моргнул; человек не может не моргнуть, когда что-то летит ему прямо в лицо, это рефлекс. Но в остальном мой профессор даже не шелохнулся, не попытался хотя бы наклонить голову. Сумочка царапнула его по лбу и завалилась за кровать, а он все так же сидел и смотрел на меня.
Я подняла сумочку. Просто не знаю, что это за человек!..
— Так за что ты меня любишь, Эл?
— Не знаю. Просто люблю и все.
У него был такой вид, что любая на моем месте пожалела бы его, но я с собой справилась.
— Рассказывай, — говорю я. — Рассказывай все.
Это прозвучало как ультиматум.
Но он только сказал:
— Тебе даже не известно, как добраться до университета.
А я ему:
— Очень даже известно. И еще я знаю, что ты читаешь лекции по философии Платона и Аристотеля, а твой семинар имеет номер 203.
Он не нашелся, что на это сказать. Не сразу нашелся, а кроме того, я его опередила. Я сказала:
— И вовсе я не шпионила, потому что я — твоя жена.
Тут он встал — встал и даже не заметил, что сбросил на пол всю мою одежду. Мой профессор спит в костюме Адама, и я готова поспорить на что угодно: вы в жизни не видели такого волосатого мужчины. У него волосы растут и на спине между лопатками, и на животе, и в других местах. Если не считать небольшой лысинки на макушке, у него не кожа, а сплошной мех. И должна признаться — я считаю это очень, очень эротичным.
Вы скажете: я спятила? Не знаю, вряд ли. Кстати, я опередила его еще в одном: не успел он подняться, как я уже протянула ему его любимую одежду — этот его французский свитер и прочее. Одежда Эла хранилась в специальном мешке на молнии, какие дают в химчистках, потому что иначе вся она давно бы потерялась или испачкалась. (Я уже упоминала, что квартира, в которой он жил, перед тем как переехать ко мне в мотель, была больше похожа на переполненную пепельницу, чем на человеческое жилье.) В мешке, в отдельном пакете, были даже ботинки.
— Вот, — говорю я и протягиваю ему одежду. — Одевайся. Я буду ждать тебя в Бантинг-холле, в аудитории 214-1.
Пусть поорет, выпустит пар, думаю я, потому что слышу негромкое гортанное ворчание, которое, как мне известно, всегда предвещает грозу: «Гр-рм, гр-рм, гр-рм…».
Но, в конце концов, не одному ему сейчас плохо.
И прежде чем Эл успевает сказать хоть слово, я выбегаю из номера и с грохотом захлопываю за собой дверь. Выбегаю — и едва не налетаю на мистера Балтазара, который стоит в коридоре прямо напротив нашей двери. Что он там делал, я не знаю — может, подслушивал у замочной скважины, старый козел. Лицо у меня красное, вены на шее и на висках вздулись, глаза мокрые, а он глядит на меня пристально, точно кот на мышиную нору, и кивает. Морда у него — одна сплошная морщина, одежда изжевана, брови топорщатся, как старая зубная щетка.
— Что вам надо? — говорю.
А он отвечает:
— Я знаю, это все ваш лось. И если ива погибнет, в этом будете виноваты вы!..
Можете не сомневаться: в Бантинг-холле, среди всех этих девчонок, едва вышедших из школьного возраста, я выглядела как самая настоящая старая калоша, хотя на мне был мой лучший светло-бежевый брючный костюм. Который, кстати, изрядно пованивал нафталином. Щеки у меня горели, по спине текло, но я вовремя вспомнила, что я — чертова профессорша, и немного успокоилась. Кроме того, никто из этих молокососов не обращал на меня внимания. Каждая соплячка считала себя примадонной, каждый сопляк — примадоном; иными словами, им было не до меня. Они не смотрели ни на кого. Им было нужно только одно — чтобы все смотрели на них, но я не собиралась доставлять им это удовольствие.
Аудитория 214-1 оказалась большим залом с наклонным полом. Кресла здесь стояли рядами, как в кино, только перед каждым был маленький столик, на котором можно писать. Я сидела в одном из задних рядов — аккурат между двумя девицами, каждая из которых была страшна, как семь смертных грехов, однако исходивший от них запах богатства и умело наложенная косметика делали их весьма и весьма привлекательными. Я сама едва в них не влюбилась — до того миленькими они казались. Разумеется, упакованы они были по самую макушку: у каждой и портативный компьютер, и сотовый телефон; одна — во французском берете, другая набросила на плечи свитер крупной вязки и завязала рукава на груди (в точности как Альцибиадис, когда я увидела его в первый раз).
Иными словами, рядом со мной сидели две самые обычные богатенькие стервы.
Глядя на них, я почти пожалела, что не пошла учиться в колледж.
Чтобы не выделяться, я захватила из дома несколько листов бумаги и ручку. Теперь я достала их из своей сумочки из коричневого кожзаменителя, положила на столик перед собой и выглядела, наверное, как остальные студентки. Я больше не краснела и не потела — я строчила. А писала я вот что:
Узнаёте? С этого я начала свой рассказ, только теперь я следила за орфографией и расставляла запятые. Я как раз дошла до того момента, когда мы с Элом поехали в кино, когда все вокруг неожиданно затихли. Я подняла голову. На возвышение внизу всходил…
Мой лось.
Я не вру.
Клянусь!..
Почему-то я сразу поняла: мой лось и мой муж — это одно и то же существо. Я вышла замуж за лося. Впрочем, Альцибиадис почти наверняка был не простым лосем; его превращения, подумала я, как-то связаны с луной. Что ж, такие вещи иногда случаются, рассудила я, и ничего удивительного в этом нет. Это как предвыборный значок: если взглянуть на него под одним углом — видно лицо кандидата; под другим — какой-нибудь политический лозунг. Я готова поклясться, что все эти студенты и студенточки видели перед собой совершенно нормального мужчину в белой сорочке, шерстяных брюках и оксфордских туфлях, в то время как я видела лося. Должно быть, подумала я, после того, как я швырнула в него сумочкой, ему стало стыдно, и он решил показаться мне в своем натуральном виде.
Ну как, скажите на милость, можно не любить человека, который так переживает из-за самой обыкновенной семейной ссоры?
В эти минуты Альцибиадис выглядел… даже не знаю, как сказать. Одухотворенным, что ли… Одухотворенным и страдающим. Медленной поступью он взошел на возвышение внизу, встал за кафедрой, тряхнул своей лосиной бородкой, замычал и зафыркал. Весь зал дружно вздохнул и начал писать конспекты.
Потом студенты и студентки задавали вопросы, и он снова мычал и всхрапывал, а они опять записывали.
Я смотрела на моего лося и чувствовала, что влюбляюсь в него с новой силой. Мне хотелось подойти к нему, обнять за шею, поцеловать в нос с горбинкой и погладить его тяжелые рога, но я только склонилась к столу, чтобы записать то, что вы уже прочли. На той лекции я написала большую часть своего рассказа, если только это можно назвать рассказом. Я бы назвала это своим любовным посланием…
Единственное, о чем я жалела, это о том, что рядом со мной нет мистера Балтазара. Он бы сразу перестал переживать из-за своего дерева, если бы увидел, как гордо мой лось стоит на лекторском возвышении, увидел его широкую грудь и могучие рога.
Когда я выходила из аудитории, мне захотелось разыскать Винни, чтобы поделиться с ним своей радостью. На первый взгляд, это может показаться странным, но на самом деле ничего необычного в подобном желании нет. Человек, который выигрывает огромную сумму в лотерею, в девяносто девяти случаях из ста не бежит в банк, чтобы получить деньги. В девяносто девяти случаях из ста он первым делом звонит своей любимой тетушке Минни или еще кому-то. Так и я. Я не спешила. Мне хотелось немного потянуть время, чтобы снова увидеть Эла таким, каким он был раньше — увидеть большие печальные глаза, маленькую лысинку на макушке, французский свитер на плечах и никаких рогов. Меня переполняла любовь. Она переполняла меня до такой степени, что мне стало трудно дышать, а в подобных случаях я начинаю смеяться, как бы глупо это ни выглядело со стороны. Я об этом уже говорила. Мне было все равно, что обо мне подумают, потому что сама я могла думать только о своем Альцибиадисе. Я поняла, что он для меня — все. Даже больше, чем все, потому что теперь я знала, какой он на самом деле. С одной стороны, он — мой профессор, и он любит меня, заботится обо мне, покупает мне всякие вещи и так далее, но, с другой стороны, он — мой лось, который всегда будет жить в моей душе, в моем сердце. И я считаю, что это совершенно научно и естественно, потому что человек не может и не должен быть чем-то одним.
Так или примерно так я сказала женщине, которая сидела рядом со мной в автобусе. Прямо взяла и брякнула ни с того ни с сего: мол, если бы я говорила, что он — обыкновенный лось, меня можно было бы прямо сейчас закатать в сумасшедший дом, но дело в том, что он не просто лось. Он одновременно и лось, и человек, и это абсолютно нормально. То есть в этом нет ничего удивительного. Каждый может быть чем угодно и в то же время оставаться собой. Так я и сказала той женщине. Если, говорю, какой-нибудь ученый скажет, что видит только человека, это будет означать, что он смотрит на предвыборный значок под каким-то одним определенным углом, не так ли? Такое мое мнение, мисс. В конце концов, мы живем в Америке, а не где-нибудь еще, и каждый имеет право думать так, как он считает правильным.
А она мне ответила:
— Разумеется, милочка, мы живем в Америке, а не где-нибудь еще, поэтому будь добра — убери с моих коленей свою сумку, о'кей?…
Мне хотелось найти Винни, потому что он мой ангел или что-то вроде того. Я знала, что даже если он за что-то на меня сердится, я сумею пробиться к нему, какими бы толстыми стенами он от меня ни отгородился. Конечно, иногда он выглядит как самый настоящий Форт-Винни, но для меня это не крепость. Во всяком случае, не с
Так я проездила несколько часов, но Винни так и не встретила. Зато выйдя на последней остановке, я вдруг подумала, что «Папикс» находится всего в трех-четырех кварталах и что было бы очень славно зайти туда повидать девчонок. Словом, я отправилась на Глайд-стрит, и что же вы думаете? Угадайте, кто сидел в «Папиксе» у стойки и трепался с Джоан и Лили?!
Винни я узнала еще до того, как толкнула стеклянную дверь, хотя он и сидел ко входу спиной. На нем была эта его джинсовая курточка и вязаная шапка. Винни не спеша помешивал ложечкой кофе со сливками. «Кремора»[2] и два сахара — или я не знаю этого парня!.. Когда я вошла, колокольчик под притолокой звякнул, и Винни обернулся. Конечно, он меня увидел и узнал, но — вот странность — не вскочил и не поздоровался. Так и остался сидеть, повернувшись ко мне вполоборота и болтая с Лили, словно ничего не произошло.
— Винни, — сказала я. — Здравствуй Винни! Ты что, не рад мне?
— Конечно, он рад, — ответила за него Лили. — Ты и цирроз печени… Винни рад вам обоим, не знаю только, кому больше…
— Ты разбила ему сердце, Гвендолин, — объяснила Джоан.
И только Винни промолчал. Он опустил голову и даже не посмотрел на меня.
Ну, я напустила на себя веселый вид.
— О чем вы тут беседуете? — спрашиваю.
А Лили этак по-особому кладет руку Винни на плечо. Сексуально, если вы понимаете, что я хочу сказать…
— Не обращай на нее внимание, Винни, — говорит она. — Гвендолин теперь замужняя женщина.
Последние два слова она произнесла — словно козявку стряхнула.
И Джоан туда же:
— Я думаю, Гвен, тебе лучше уйти, — говорит.