И вскоре по Петербургу было разослано анонимное письмо, где Пушкину присваивалось звание рогоносца (обманутого мужа).
Это началась многоходовая игра, которую общество с охотой, потешаясь, затеяло вокруг великого поэта. Он уже насолил всем своими беспощадными эпиграммами, вольностью поведения и бьющей в глаза литературной славой среди черни (простой публики). Мужчины, кроме того, повально завидовали ему из-за женитьбы (Натали была бы, по сегодняшним меркам, звездой ранга Мэрилин Монро), а сама его прелестная жена не давала покоя дамам. Да и внимание к ней царя всех взвинчивало: ревность — страшное, невольное и убийственное чувство.
Пушкин, защищая свою честь и доброе имя жены, вызвал врага на дуэль.
Тот предпринял следующий ход: он сделал предложение сестре Натали, которая была старше его на четыре года и к тому же красотой не отличалась. Да и приданого за ней не наблюдалось.
То есть французик как бы оправдывал свое поведение тем, что под прикрытием флирта с Натали желал быть поближе к ее сестрице Катерине.
Что называется, не слишком находчиво он спасал свою шкуру.
Но жадный французик перед свадьбой все-таки вытребовал у брата Катерины большие деньги, какое-никакое приданое (бережлив был даже в этой ситуации: хоть маленький барыш, да наш).
Свадьба состоялась, Пушкин отказался от вызова, не желая причинить своей родственнице Катерине горе (участников дуэли ожидали если не ранения и смерть, то арест и изгнание).
Но, женившись, французик продолжал на всех балах танцевать с Натали и преследовать ее. Как-то даже слишком нарочито.
И вот тут светская приятельница Гончаровой, некто И., пригласила жену Пушкина в гости. Якобы надо обсудить создавшееся тяжелое положение.
Будто бы свидания добивается французик, который угрожает покончить с собой от несчастной любви. И он говорит, что его молодая жена, как-никак родная сестра Натали, неизвестно что с собой сделает из-за его самоубийства. И надо все-таки совместно решить проблему, смягчить ее, хотя бы ради счастья Катерины. Это был тоже хорошо рассчитанный ход.
В день свидания И. ровно в назначенное время уехала.
Вместо нее в гостиную к прибывшей Натали вышел один французик. Приставив пистолет к своей завитой голове, он стал угрожать, что тут же застрелится, ежели дама не ответит на его любовь.
Сцену эту прервала дочь И., случайно услышавшая громкие возгласы испуганной Натали. Все кончилось прилично, гостья убежала, а сама И. тут же рассказала всему свету о таком интересном событии…
Эту встречу жены Пушкина с ее новым французским родственником объявили в светских кругах любовным свиданием.
Натали во всем призналась мужу.
Пушкин вызвал французика на дуэль и был смертельно ранен.
И шахматная партия вроде бы закончилось. Светское общество освободилось от тяжелого, непредсказуемого, чужеродного человека. От его ядовитых эпиграмм. Начальство и их жены, какое им дело было до того, что он там писал и как к нему относились низшие слои.
Дело было сделано. Сытые поглазели на мертвого, нищего, опозоренного поэта и пожали плечами.
Обесчещенная Натали надолго скрылась с детьми в деревне у брата.
Другое дело, что позднейшие исследователи выяснили: светская покровительница Натали, та самая И., ненавидела Пушкина давно, еще с Одессы, он вроде бы не обратил на нее должного внимания, едучи с ней в карете, короче говоря, пренебрег девушкой.
И именно злопамятная И. подстроила все — то, что блондин французик (тот самый белый человек из предсказания) начал всюду нагло и беспрестанно преследовать Гончарову (а на самом деле они, французик и И., таким образом скрывали свои довольно близкие отношения…)
Эта дама, И., имела, кроме того, в преданных поклонниках ротмистра Петра Ланского.
Он даже дежурил у ее дома, как шестерка, пока Наталья Пушкина беседовала там с французиком. Он должен был не допустить никого, кто мог бы помешать свиданию!
Предваряя будущее, скажем, что именно за него через семь лет после смерти Пушкина царь выдал Натали замуж. Насмешка судьбы, что и говорить.
Незадолго до этой женитьбы Ланского внезапно повысят в чине… Это было «особым знаком царской милости». Небогатого, немолодого полковника сорока четырех лет, который бесплодно ожидал хотя бы скромного места армейского командира в какой-нибудь захолустной части, вдруг назначили командующим лейб-гвардии конного полка, шефом которого состоял сам государь, дали чин генерал-майора и предоставили ему обширную казенную квартиру. Как пишет его дочь: «Ему выпало негаданное, можно даже сказать, необычайное счастье».
Следующее счастье не заставило себя ждать, поскольку Ланской неожиданно быстро женился на Наталье Пушкиной.
Как писал в своей книге «Царь Николай и Святая Русь» хорошо изучивший обстановку в России француз Галле де Кюльтюр, «Царь — самодержец в своих любовных историях, как и в остальных поступках. Особа, привлекшая внимание божества, попадает под надзор. Предупреждают супруга, если она замужем… о чести, которая им выпала. И нет примеров, чтобы обесчещенные мужья… не извлекали бы прибыли из своего бесчестья».
Затем Натали родит дочь, и император, что было большой честью, станет ее крестным отцом, будет навещать ребенка. А Ланскому «выпадет» огромная честь: он дослужится до петербургского генерал-губернатора.
А чем же все закончилось для И. с ее идеей мести?
Она добилась своего, отплатила. Но ее французика выслали из России, Ланской в конце концов женился на ненавистной Натали.
И. осталась не у дел.
Были свидетели, которые записали, что, когда в Одессе десятилетия спустя открыли памятник Пушкину, старая карга И. стала прилюдно угрожать, что придет и плюнет на него.
Заметим, что власти по отношению к мертвому поэту поступили по-своему хитроумно — из трусости перед несметными толпами людей, которые, когда Александр Сергеевич умирал, стояли у дверей пушкинского дома на Мойке.
Назначенный для отпевания храм, Исаакиевский собор, тайно переменили, ночью перенесли тело в церковь на Конюшенную. «Жандармы заполнили ту горницу, где мы молились об умершем, нас оцепили, — пишет поэт Жуковский, который безотлучно находился при умиравшем поэте и после его смерти, — и мы, так сказать, под стражей, проводили тело до церкви».
Над Пушкиным пропели заупокой в присутствии десятка ближайших друзей и отряда жандармов…
По воспоминаниям современников, утром 1 февраля 1837 года толпы приглашенных на отпевание и тех, кто пришел отдать последний долг поэту, нашли двери Исаакиевского собора запертыми.
Но народ всегда все узнает неведомыми путями.
Людская молва распространила известие о том, где на самом деле стоит гроб, и утром площадь вокруг церкви Спаса на Конюшенной площади (пишет современник) «представляла собой сплошной ковер из человеческих голов».
Именно из голов: мужчины стояли без шапок.
Это и были его настоящие читатели. Им не дали возможности по-христиански проводить поэта. В храм пускали только по билетам. Там, следует предполагать, пребывала блестящая публика, вся знать. Там, возможно, присутствовали многие из тех, кто травил Пушкина сплетнями. Его любопытствующие палачи.
«И когда тело совсем выносили из церкви, — продолжает вспоминать современник, — то шествие на минуту запнулось: на пути лежал кто-то большого роста, в рыданиях. Его попросили встать и посторониться». Это был студент, князь Павел Вяземский.
С детства князь Павел обожал Пушкина, поэт дурачился с ребенком, забавлял его и даже написал ему знаменитый стишок «Душа моя Павел».
Молодой князь Вяземский, которого не допустили в храм, лег у порога.
Кончилось отпевание, и люди перед церковью увидели только, как гроб был вынесен из церкви и поспешно перетащен в соседние ворота, в заупокойный подвал…
«Все мелькнуло перед нами на один только миг», — написал потом студент-очевидец. Студентам университета, кстати, строго запретили покидать занятия в тот день.
Проводить поэта народу не дали, боясь беспорядков.
Люди не находили себе места от горя, жаждали отплатить за нанесенную им обиду, плакали.
Это было национальное негодование, равное, может быть, гневу во время нашествия Наполеона.
Власти, помнившие бунт декабристов, тщательно скрывали, где поэт будет похоронен.
3 февраля 1837 года, в полночь, тело Пушкина тайно увезли в соседнюю псковскую губернию, в простой телеге без кузова, называемой «дроги»; гроб, обернутый грубой рогожей, был попросту завален соломой… Впереди скакал жандарм. Сзади гроба ехал вместе с почтальоном назначенный властями «старый друг» из дворян, ничем крамольным себя не запятнавший, общий знакомец А. И. Тургенев. На дрогах, у гроба, весь путь по морозу просидел Никита Козлов, верный слуга Пушкина, состоявший при нем от колыбели.
«Смотреть было больно, как он убивался, — писал впоследствии сопровождающий жандарм. — Не отходил почти от гроба: не ест, не пьет».
Неподалеку от Петербурга одна петербурженка, проездом увидев на почтовой станции странную процессию, спросила у какого-то крестьянина, что это такое.
— А бог его знает что! Вишь, какой-то Пушкин убит, его мчат на почтовых в рогоже и соломе, прости господи, — как собаку.
Сопровождавший гроб Тургенев, остановившись во Пскове и приехав прямо к губернатору на вечеринку, привез ему письмо с поручением от Бенкендорфа о воле «государя императора, чтобы вы воспретили всякое особенное изъявление, всякую встречу, одним словом, всякую церемонию, кроме того, что обыкновенно по нашему церковному обряду исполняется при погребении тела дворянина. К сему не излишним считаю, что отпевание тела уже совершено».
5 февраля, в темноте, в седьмом часу вечера, гроб с телом поэта наконец доставили в Святогорский монастырь.
Почти сутки рыли в мерзлой земле могилу (с помощью крестьян) — и они же, крепостные, вместе с Никитой Козловым вынесли на плечах гроб и схоронили Пушкина — это было уже 6 февраля.
Надо сказать, что панихиду все-таки отслужили.
«Немногие плакали, — пишет А. И. Тургенев, — я бросил горсть земли, выронил несколько слез… Предложили мне ехать в Михайловское. …Мы вошли в домик поэта, где он прожил свою ссылку и написал лучшие стихи свои. Все пусто. Дворник, жена его плакали».
Летит тройка почтовых. Метель. До утра далеко. Тот самый зимний путь из Петербурга. Но Он — Он еще жив. Он едет, его качает, трясет. Строчки сами собой набегают, равномерно, неуклонно, под топот копыт.
«Мчатся тучи, вьются тучи… Невидимкою луна освещает снег летучий. Мрачно небо, ночь темна».
Стихи о зимней ночной дороге. Печальные вроде бы.
Но не то важно, о чем эти строчки. Они — музыка. Прочитайте их вслух, скачущие, четкие звуки, которые то и дело взмывают над снегами. Войдите в их ритм.
Мчч-цц, т-чч, в-цц, т-чч. И сразу же — полет в небеса: невиди-имкою луна-аа… и опять топот копыт: осев, щщт, снь-глль-тучч, мр-ччн — и снова вверх: неебо… ноочь тем-наа-а.
Того, кто написал эти простые стихи, нет на земле уже без малого два века. И еще столько же пройдет, и еще столько же.
А его люди всё будут помнить. Дай-то им Бог.
Андрей Битов
ПОСЛЕДНИЙ ЗОЛОТОЙ
Выхожу один я на дорогу…
Давным-давно бродили мы как-то с одним поэтом по ночной Москве. И, поравнявшись с той из высоток, что неподалеку от площади Трех Вокзалов, я с удивлением прочитал на мемориальной доске, что
Действительно,
И в это наше время мы удивляемся, как это современники не понимали, не ценили таких гениев, как Пушкин или Лермонтов… Вот мы бы на их месте… Хотя «на их месте» совершаем то же самое, «отдавая должное» классикам: то есть заточая их в бронзу и празднуя их юбилеи, но совсем уже не вникая в смысл их слова.
Поэтому все, что я напишу, я постараюсь написать не столько
Но сначала надо все же поставить его в некие «рамки» — хотя уж кто-кто, а Лермонтов никакими рамками ограничиться не захотел бы.
…Век просвещения, мощно продвинувшийся при Екатерине II, поддержанный посильными трудами русских писателей (Кантемира, Тредиаковского, Ломоносова, Державина, Радищева), оказался не завершенным, а прерванным. Прервала его даже не смерть великой государыни (1796), а начало Французской революции (1789), ввергшая весь мир в состояние тревожного исторического ожидания. Россия дождалась Отечественной войны 1812 года, победы над Наполеоном и опять замерла в ожидании великих перемен — вплоть до восстания декабристов в 1825-м.
От застоя до застоя — таким всегда был пульс Империи.
Чудо золотого века русской литературы сопряжено с этим ритмом и риском:
Пушкин написал эти строки в 1823 году. Уже закончена первая глава «Евгения Онегина», поэт уже преодолел романтизм, его раздражает сравнение с Байроном — с этой поры можно отсчитывать биографию уже
Лермонтов в эти годы еще только «первоклассник»: «Кто мне поверит, что я знал уже любовь, имея 10 лет от роду? (…)…Это была страсть, сильная, хотя ребяческая:;то была истинная любовь: с тех пор я еще не любил так. О! сия минута первого беспокойства страстей до могилы будет терзать мой ум! — И так рано!.. Надо мной смеялись и дразнили, ибо примечали волнение в лице. Я плакал потихоньку без причины, желал ее видеть; а когда она приходила, я не хотел или стыдился войти в комнату. (…) И так рано! в 10 лет… о эта загадка, этот потерянный рай до могилы будут терзать мой ум!., иногда мне странно, и я готов смеяться над этой страстию! — но чаще плакать».
В конце своего пути
1823–1841… До окончания Гоголем первого тома «Мертвых дуга» в 1842 году сколько пройдет времени? А это и есть весь наш золотой век, включивший в себя гибель Грибоедова, Пушкина и Лермонтова. Каких-то двадцать лет… вот оно,
Пульс коллективного тела любой нации бьется в определенном ритме: от застоя до застоя — или от кризиса до кризиса, от переворота до переворота, от войны до войны. Поэтому так важен Наполеон.
Я берусь утверждать, что именно Наполеон заразил (зарядил?) весь XIX век такой энергией, такой силой амбиции, что именно она, амбиция, стала катализатором не только конституционных изменений в Европе, но и всей европейской литературы, нашего золотого века в частности. (Да что говорить! Не только золотого века — без Наполеона не было бы у нас ни «Преступления и наказания», ни «Войны и мира».)
Восхождение. Возможность перейти с развевающимся стягом из капралов в императоры, завладеть миром… Взлет и падение. Остров Святой Елены. Сто дней… Судьба Наполеона именно такова, какую и пристало иметь романтическому герою.
Пушкин относил себя к «военному поколению»: его старшие друзья (Чаадаев, Грибоедов, Вяземский и, уж конечно, Денис Давыдов) успели повоевать с Наполеоном.
Лермонтов родился уже после войны. Ему во время восстания декабристов было примерно столько же лет, сколько Пушкину во время войны с Наполеоном. Он младше всех тех, на кого готов равняться.
В первой половине 1820-х ушли из жизни оба кумира романтического поколения: и Наполеон, и Байрон.
У юного Лермонтова остался только Пушкин.
Измерением того, насколько повлиял на Лермонтова Пушкин, озабочено всё лермонтоведение.
(В скобках: меня давно уже удивляло, как любит русское сознание пары, как регулярно соединяем мы одно и другое или одного и другого союзом «и»… Пушкин и Лермонтов, Петербург и Москва, Толстой и Достоевский, Маркс и Энгельс, Ленин и Сталин и т. п. То ли попытка отделить добро от зла, то ли попытка рассматривать их как неделимое целое. Но, как шутили еще в добрые брежневские времена: «Карл Маркс и Фридрих Энгельс не только не муж и жена, но четыре разных человека»… Кстати, используя это «и», мы при его помощи подчеркиваем не только взаимосвязь упомянутых вещей, но еще и зависимость второго элемента в этом ряду от первого: поэтому говорящий «Петербург и Москва» и говорящий «Москва и Петербург» говорят о разном…)
Так вот, к теме «Пушкин и Лермонтов». Можно сказать, что союз «и», втиснутый между этими именами, ничем не обоснован, кроме того, что и один убит на дуэли, и другой, что двух поэтов объединяет и соединяет пуля, словно бы прошедшая навылет. Но в то же время он обоснован тем, что, по словам Есенина, «нельзя указать ни на одного поэта, кроме Лермонтова, который был бы заражен Пушкиным».
Он единственный был его учеником — но «учеником» он был лишь в ту пору, пока Пушкин был еще жив. Довольно старательным[2], но не слишком многого добившимся. Ученичество — оно и есть ученичество. «Ученик не бывает выше своего учителя», — сказано в Писании. «К сожалению, — посетовал один заслуженный лер-монтовед, — ранние произведения Лермонтова дошли до нас в полном объеме». В самом деле, «к сожалению», ибо в тумане голубом поэтической юности Лермонтова белеет один лишь «Парус» одинокий, а все гениальные произведения этого поэта вполне умещаются в одном томе самого полного собрания его сочинений, и написаны они в рекордный срок, за четыре с половиной года: от гибели Пушкина до его собственной гибели. Пройти столь стремительно путь от ученичества до рав-новеликости не под силу было бы никому, даже Пушкину (поравнявшись с Байроном и Гете, Пушкин на Шекспира, однако, не посягал).
Литературные достижения в некотором смысле уместно сравнить со спортивными, где серебряная медаль хотя и само по себе весьма достойное достижение, но все же важнее, что она — не золотая. В литературе это не совсем так: в поэзии, по-видимому, каждый гений — первый. Но все-таки безусловно «первым» он может стать лишь тогда, когда предыдущий «первый» уходит со сцены, перестает заслонять путь. Поэтому Лермонтов не мог стать Лермонтовым при Пушкине.
(И опять «в скобках»: я с детства люблю одну сказку, английскую (Лермонтов, кстати, возводил свое происхождение к древнему шотландскому роду, который уже дал миру великого барда, чуть ли не автора «Тристана и Изольды»):
Перед Лермонтовым открылось будущее, как только Пушкин стал прошлым.
От «Паруса» до «Смерти поэта» проходят четыре с половиной года практически творческого бездействия. Положим, Лермонтов в это время учился на офицера, был увлечен светскими похождениями, пробовал свои силы в жанрах драмы и прозы, но только одно произведение довел конца, а именно драму «Маскарад» (1835–1836), — видимо, соблазненный громким успехом «Пиковой дамы» Пушкина (все понтируют на тройку, семерку и туза).
Так что не «Пушкин и Лермонтов», а Лермонтов, который начинается со стихотворения на смерть Пушкина — «Смерть поэта». Стихи эти, которые, надеюсь, и до сих пор входят в школьную программу (в мое время их полагалось выучить наизусть), набело написаны Лермонтовым при свидетелях 28 января 1837 года, когда Пушкин еще был жив, — первая часть произведения, до стиха «А вы, надменные потомки…» То есть уже 28 января было сказано все от «погиб поэт!» — до «и на устах его печать».
Сохранились свидетельства, что лермонтовский текст в его первоначальном виде был прочитан кем-то Николаю I и что император будто бы заметил: «Этот, чего доброго, заменит России Пушкина». (Получается, что первое «и» между именами Пушкина и Лермонтова прозвучало уже тогда…)
И только последние, обличительные шестнадцать строк (которые так любила советская власть) — о палачах «Свободы, Гения и Славы», «жадною толпой стоящих у трона», — были приписаны после, через несколько дней после похорон Пушкина.