Прощаясь, решили сойтись у Ольги на третий день Рождества.
Сочельник. Я убираю елку в первой комнате, в то время как во второй мне готовится сюрприз. Какой, я не знаю, но смутно догадываюсь о чем-то невыразимо сладком и приятном.
Елочка у меня самая скромненькая, и украсила я ее совсем маленькими дешевыми безделушками. Но маленькому принцу, которому десять дней тому назад стукнул год, она, разумеется, должна казаться роскошной. От рыцаря Трумвиля под елкой лежит письмо и подарок — белая, как снег, сибирская доха для принца и теплый беличий голубовато-серый меховой жакет для меня. Тут же беленькая, как пух, детская папаха и мое подношение сынишке: заводной зайчик на колесах, барабан, волчок. Саше и Анюте по свертку шерстяной материи…
Когда загорятся елочные огни, придут Ольга, Маруся, Коршунов и Рудольф. Может быть, забежит Кареев, наш общий любимец, со своей флейтой, на которой он играет мастерски, и Саня Орлова с Береговым и Федей. Но это еще не наверняка: в Рождественский сочельник все предпочитают сидеть по домам.
Я зажигаю на елке последнюю свечу и подхожу к плотно замкнутой двери.
— Мой сюрприз готов, а твой, Саша? — кричу я срывающимся от радостного предчувствие голосом.
— Сейчас, сейчас. Вот и мы.
Широко распахивается дверь, и я вижу моего маленького принца, самостоятельно стоящего на еще не окрепших детских ножонках.
— Ах! — всплескивая ручками, не то вздыхает, не то захлебывается восторгом мое сокровище и делает первый, второй и третий шаги по направлению к елке. Затем, подняв ручонку, лепечет, указывая на огни.
— Ма-ма-ма!
Да, это сюрприз!
Я подхватываю мое дитя на руки и подношу к елке, осыпая поцелуями.
Его восторгает все: и огоньки, и белый зайчик, и барабан.
Зову Анюту и Сашу. Обе довольны, обе сияют, хотя подарки такие пустячные.
— Гости будут? — таинственно осведомляется Анюта. — А что же подадим к чаю?
— Пустяки. Что-нибудь. Колбасу, булки, как всегда.
— Деньги пожалуйте.
Эти ужасные деньги, которых у меня так мало и которые способны отравить все мое существование! Последние дни были расходы, огромные для нашего скромного бюджета. Надо было купить подарки, традиционного праздничного гуся, а главное, раздать на чай дворникам, швейцару в школе, почтальонам, трубочисту…
— Денег нет, — говорю я мрачно.
— Тогда позвать татарина, как давеча? — предлагает Анюта.
— Татары под праздник сюда не придут.
— Тогда, может быть, ты, Саша, выручишь… — нерешительно заикается Анюта.
— Тсс… — слышу я отчаянный шепот за моей спиной, оглядываюсь и вижу какие-то знаки со стороны Саши.
Анюта пожимает плечами.
— А по мне скрывай, коли охота, все одно узнается когда-нибудь.
— А еще божилась, что никто не узнает! Куда как хорошо! — возмущается Саша, и все ее милое с мелким бисером веснушек лицо отчаянно краснеет.
— Чего я не должна узнать? Чего я не должна узнать? Да говорите же! — кричу я и, предоставив сынишке одному заниматься зайчиком и барабаном, хватаю за руку Сашу и увлекаю ее в детскую.
Какое-то темное предчувствие угнетает меня.
— Саша, — говорю я. — Покажи мне твой сундук, покажи, ради Бога.
— И не подумаю. С какой радости, — ворчит она. Я знаю, что в углу сундука у Саши имеется деревянный слон-копилка, в которой хранятся ее сбережения: всего-навсего 67 рублей двадцать пять копеек. А рядом «министерство финансов», то есть наша общая касса, в которую в начале месяца мы кладем получаемые мною деньги и понемногу расходуем их на хозяйственные нужды.
Саша открывает сундук.
— Ну, еще чего. Сказано, не твое дело… Видано ли, слыхано ли, чтобы рыться по чужим вещам?
Я сгораю от нетерпения. Предчувствие оправдываются, последние сомнения исчезают.
Бросаюсь открывать кассу — она пуста. Раскрываю слона — там на дне лежит одна тщательно сложенная десятирублевка.
— Саша! — кричу я в отчаянии. — Саша, ты истратила на нас все твои деньги! Какой ужас! И я этого не знала, Саша!
Она смотрит на меня с минуту и, вдруг сердито махнув рукой, опускается на край постели и начинает с плачем причитать во весь голос.
— Да что ты взялась душу мою вымотать христианскую, что ли! Да что это, в самом деле, за разбой среди бела дня! Да что ты лезешь ко мне, скажи на милость! Ну, истратила! Ну, истратила. Не на тебя, барынька-сударынька, госпожа гордая, а на сестру свою, на дитятко ее тратила, на молочного сынка своего. Эка невидаль, сделай милость! Я тебе все одно, что сестра родная, ты меня не как прислугу, мужичку лядащую, как сестру почитаешь, а мне не дозволено потратить каких-то рублев злосчастных на вас. Да что я вам чужая, что ли? Или стыдно тебе, гордость тебя обуяла, что простая мужичка на тебя, барыню-сударыню ученую, свои гроши смеет расточать? А?..
И уже новым, злым взглядом глядят на меня заплаканные глаза Саши.
— Молчи, Саша! Ради Бога, молчи!
Я бросаюсь к ней на шею, и мы обнимаемся и плачем.
В дверях появляется Юрик и при виде этого ревущего дуэта прикладывает пальчик к губам и тоже заливается звонким плачем.
— Недурное трио, нечего сказать! И если встречать Рождество Христово таким концертом, то уж лучше бы предупреждали добрых людей не приходить.
И длинный Боб, на ходу сбрасывая свою ветром подбитую шинельку, идет к нам. Саша вскакивает. Слез как не бывало.
— Да ты рехнулся, батюшка! — кричит она запальчиво. — С морозу прямо в комнату лезешь, ребенка застудишь. Ишь пару сколько напустил.
— Да, да, отойдите, Денисов, — подтверждаю я.
— Слушаюсь, миледи, — с комическим видом расшаркивается он.
Ольга и Володя Кареев выглядывают из прихожей.
— А Маруся? Она тоже обещала, — недоумеваю я.
— Они с Борисом Коршуновым, с Костей и Федей к Орловым махнули. А мы, как видите, миледи, верны вам, — с новым, изысканным поклоном рапортует Боб.
После таинственного совещания между Сашей и Анютой появляются колбаса, пряники и булки.
За столом я не выдерживаю и рассказываю моим друзьям о «подвигах» Саши.
Маленький принц уже спит, но Саша бодрствует в детской. И Боб Денисов предлагает «чествовать» ее.
Он исчезает за дверями детской и появляется снова под руку с Сашей.
— Да ну тя, оглашенный! Юреньку разбудишь! — отбивается она от своего навязчивого кавалера.
Но тот, не слушая, подводит свою «даму» к столу, сажает ее на почетное место и, опускаясь на низенькую скамеечку у ее ног, начинает:
— Лорды и джентльмены! (хотя джентльмен, кроме самого оратора, всего только один, в лице Володи Кареева). И вы, миледи! Сия юная дочь народа выказала пример исключительного самопожертвования и великодушия, и за это я позволяю себе поднять сей сосуд с китайским нектаром, — он поднял стакан с чаем, — и осушить его за ее здоровье и облобызать ее благородную руку. Миледи, — обратился он к Саше, ни слова не понявшей из его речи, — разрешите облобызать вашу руку в знак моего глубокого уважения к вам.
— Что-то он там лопочет? Я никак в толк не возьму! — удивляется та.
— Он просит поцеловать твою руку, — пояснила я ей самым серьезным образом.
— Руку! Да что я поп, что ли? Ах, ты, озорник этакий! У попа да у отца с матерью руки целуй, — наставительно обратилась она к Бобу, — а другим не моги. Слыхал?
— Слыхал, — покорно соглашается Боб.
— А тапереча нечево мне прохлаждаться с вами. К Анюте пойду, посуду ей пособлять убрать. А вы, слышьте, не шумите больно. Юреньку разбудите. Тогда берегись.
И она исчезает, погрозив нам на прощанье пальцем.
Как тихо и нежно поет флейта в руках Володи при догорающем свете елочных свечей! Какая дивная мелодия! Такая же тихая, дивная и простая, как поступок Саши, как ее чудная душа…
Под эти звуки в моей собственной душе слагается решение работать не покладая рук. Я попробую переводить с французского и немецкого и буду помещать мелкие переводные рассказы в журналах. Таким образом, я скоро выплачу Саше истраченную на нас такую крупную в моих глазах сумму и увеличу хоть отчасти мой скромный доход.
Делюсь этой мыслью с моими друзьями. Ура! Они одобряют ее.
И опять тихие, кроткие, как пастушья свирель далекого альпийского края, звуки наполняют собой мою крошечную квартиру и вселяют в душу новые смелые мечты.
У моих родных в Царском Селе, куда я попадаю на другой день, огромная, под потолок, елка и ликующая толпа детей. По обыкновению у них званый рождественский вечер с массой нарядных взрослых и ребят.
Меня подводят к седым в шуршащих шелках дамам и важным господам в пенсне. За мной ходят по пятам мои братья: Павлик и Саша, мальчики восьми и десяти лет, сестра Нина и крошка Наташа.
Я окунаюсь в совершенно новую жизнь. Здесь не говорят о лекциях, о театральном училище, о практических занятиях и о сцене. Здесь свой мир, далекий от борьбы, смелых дерзновений и горячей юношеской мечты. Интересы здесь другие. И только милые, полные тревоги и любви глаза моего «Солнышка», как я называю моего отца, обращаются ко мне и словно спрашивают меня:
— Ну, что же, довольна ты своей судьбой, неспокойное, вечно ищущее борьбы и бури дитя?..
Из шумного зала, где веселье, смех и резвый ребяческий топот смешались с принужденной светской болтовней и звуками рояля, проскальзываю в маленькую комнату, находящуюся позади детской. Это настоящая келья монахини. Образа с теплющимися лампадами озаряют скромную узкую кровать, стол и комод, уставленный видами монастырей и церквей.
Худенькая с желтым некрасивым лицом девушка поднимается мне навстречу.
— Лидочка! Наконец-то! Я знала, что ты зайдешь.
— Варя! Милая, здравствуй! — и я бросаюсь к ней на шею.
Это Варя, воспитательница моих братьев и сестер и мой давнишний друг. С некоторых пор она стала очень странной, эта Варя. Бредит поступлением в монастырь, горит желанием стать монахиней.
У детей теперь веселая швейцарка Эльза, которая сумела их привязать к себе. Варя же все свободное время просиживает у себя в келейке, как сама называет свою комнату, молится, читает священные книги и плачет. И все оставили ее в покое и не мешают ей.
— Ну, как дела, Варя? — осведомляюсь я.
Она смотрит на меня проницательно.
— А ты все крутишься. Все тешишь сатану. Бесовские действа изображаешь в своем театре. Прельщаешься мишурою, суетою. Куда как хорошо. Небось, как рыба в воде плаваешь. У, недостойная! Уйди ты от меня! Знать тебя не хочу! Уйду в обитель, за ваши грехи молиться буду… Отмолю, отмолю, отмолю!
Она начинает класть земные поклоны и твердит одно и то же, одно и то же по сто раз подряд. И глаза ее лихорадочно сверкают в полутьме комнаты, и губы кривятся на бледно-желтом лице.
Мне становится жутко. Кажется, что имеешь дело с сумасшедшей, тянет уйти, но я пересиливаю в себе это чувство.
— Полно, Варя, — говорю я, кладя ей руку на плечо. — Перестань так узко и односторонне смотреть на людей: каждому свое дорого. Ты чувствуешь призвание к монастырю, меня влечет к искусству. И не будем мешать друг другу.
— Мешать?
Она кривит судорожно губы.
— Нет, я буду мешать тому, что считаю неправым… Тебя ждут разочарование и борьба, меня — тихая пристань. Пойдем со мною, Лидочка, возьми сына и пойдем. Я ручаюсь, что никакие невзгоды, никакие печали не коснутся тебя за прочными дверями монастыря. Я укрою тебя от них, родная!
При этих словах она быстро поднимается с колен, бросается ко мне и крепко-крепко обхватывает мою шею.
— Идем со мною! Идем со мною! — твердит она в каком-то забытьи, и глаза у нее жутко закатываются при этом.
Тяжелое, гнетущее впечатление. Я чувствую, что только усилием воли смогу привести ее в чувство.
— Перестань, Варя, — говорю я строго. — Это уже не религиозность и не набожность, а какой-то суровый фанатизм. Оставь мою шею, ты меня задушишь. Я люблю Бога и исповедую Его не менее тебя, но в монастырь я не пойду.
— Не пойдешь! — взвизгивает она у самого моего уха и так крепко сжимает меня снова, что у меня мутится в глазах, потом бросается на стул и рыдает.
— Заблудшие овцы! Заблудшие овцы! — всхлипывая, повторяет она.
Тут входят Эльза и дети.
Любимец Вари, брат Саша, со всех ног бросается к ней.
— Не плачь, Варенька, не плачь, — говорит он, сам готовый разреветься.