— Прощайте, барышни… — лепечет он смущенно в то время, так остальные, толкаясь в дверях, выскакивают с смехом за порог каморки.
Звонок заливается оглушительно в верхнем дортуарном коридоре.
— Бежим прямо в залу… Все равно не успеем проскочить в классы, попадемся навстречу «Четырехместной карете»… — заметила тихо «Донна Севилья».
— Mesdam'очки, чур! Если встретим Ханжу. — передники на голову и спасаться бегством. По крайней мере, лиц не увидит…
— Ну, разумеется.
— Mesdames, хорошо как! Удалось Тайночку порадовать. Теперь бы в залу пробраться без последствий…
— Все спокойно пока… Тихо, гладко и безмятежно… «Привет тебе, приют священный…» — неожиданно запевает арию Фауста на весь коридор Эля Федорова, неимоверно фальшивя на каждой ноте.
— Федорова, ты в своем уме? Эля! Молчи! Мол…
Увы, слишком позднее предупреждение. Из-за стеклянной двери, ведущей на вторую половину нижнего коридора, как раз навстречу институткам выкатывается инспектриса института, Юлия Павловна Гандурина. Это — маленькое кривобокое существо в черной наколке с морщинистым лицом и тонкой осиной талией. Она — бич воспитанниц. Она постоянно и повсюду ловит и выслеживает девочек, выговаривая им за малейшую провинность, и постоянно грозит небесной карой и взысканием «свыше», за что и получила прозвище «Ханжи». В церкви и на молитвах, в то время, как она, лицемерно подняв глаза к небу, изображает всем существом своим олицетворенную молитву и смирение, — маленькие пронырливые глазки успевают одновременно зрить и горние высоты, и юных проказниц, нарушающих в данный момент институтские традиции.
— Это — Ханжа!.. Бежим… Спасемся… — сорвалось с уст Шарадзе, и она первая помчалась вперед, минуя инспектрису, с накинутым на голову белым фартуком.
— Тер-Дуярова, куда?
Скрипучий голос Юлии Павловны, словно гвоздь, прибивает к месту армянку, и бедняжка Тамара как бы обращается мгновенно в неподвижный столб.
— Баян!.. Чернова!.. Тольская!.. Галкина!.. Лихачева!.. Иванова!.. Ну, конечно, все отпетые шалуньи… — произносит инспектриса, презрительно оттопыривая нижнюю губу. — Очень жаль, что такая хорошая ученица, как Мари Веселовская, за одно с вами, и Сокольская тоже… Вообще дружба Черновой с Веселовской и Сокольской с Тольской не приведет к добру…
Юлия Павловна рассчитывала продолжать нотацию, но вдруг остановилась на полуфразе.
— Кто это так надушился? Кто посмел? Лихачева, вы? — сказала она, грозно сдвигая брови.
Красная, как кумач, Маша выступила вперед.
— Что это такое? — грозно накинулась на нее «Ханжа».
— Это… это… «шипр».
Эффект получился неожиданный.
Маша растерялась, и трепещущие губы девушки произнесли то, чего от нее и не требовалось вовсе. Вопрос инспектрисы отнюдь не относился к названию духов, он просто выражал высшую степень негодования.
— Ага, «шипр»! Вы осмеливаетесь еще и дерзить, мало того, что отравляете воздух этой дрянью!
— Это «шипр»… — уже ни к селу, ни к городу подтверждает окончательно растерявшаяся Лихачева в то время, как другие трясутся от усилия сдержать обуревающий их смех.
— Прекрасно. Вы отправитесь сегодня же в лазарет и примите ванну… Слышите ли? — Ванну, чтобы избавиться от этого ужасного запаха… — повышает голос инспектриса.
— Но… Но… Это невозможно… — лепечет смущенная Маша — я впиталась в него…
— Что такое? — грозно поднимаются брови инспектрисы, и ее маленькие глазки сверкают.
— Что?
— То есть, он… То есть, «шипр» впитался в меня… — поправляется еще более некстати Маша.
— О, это бесподобно! — насмешливо улыбается инспектриса. — Это великолепно! Молодая девушка, вступающая через полгода в свет, впитывает в себя не основы религии, не правила добродетели, а какие-то скверные духи…
— Они не скверные, m-lle. Уверяю вас; они стоят семьдесят копеек.
Последняя фраза в конец погубила бедную «Фабрику Ралле». С жестом, полным презрения, с саркастической улыбкой на тонких губах, инспектриса махнула рукой.
— Вам будет сбавлено два балла по поведению за «шипр» и два за дерзкий ответ, — проскандировала она зловещим голосом и тотчас же обратилась к другим воспитанницам, отвернувшись от вконец смущенной Маши:
— Теперь я желала бы знать, где вы были?
Что было ответить на такой вопрос? Все, что угодно, только не правду. Сказать правду — значило бы погубить Тайну, Ефима и Стешу. А этого ни под каким видом делать было нельзя. И Ника Баян, заранее возмущаясь неизбежной ложью, выступила вперед.
— Мы были около сторожки Ефима, m-lle. Нам надо было сторожа… — произнесли покорно ее розовые губки.
— Зачем? Чтобы послать его за какой-нибудь дрянью, в роде чайной колбасы или дешевых леденцов? — С новой презрительной улыбкой допытывалась Гандурина.
Легкое замешательство задержало ответ Ники. Отвечать, что они, действительно, хотели послать за покупкой Ефима, конечно, было нельзя. Сторожам и девушкам-прислуге было строго-настрого запрещено ходить за сладкой провизией и другими покупками для институток. Все это должно было приобретаться при благосклонном участии классных дам, под их неизменным контролем. Каждый нарушивший это правило со стороны сторожа или прислуги неизбежно платился наказанием или же вовсе лишался места.
И, зная это прекрасно, Ника избрала совершенно иной план действия, более сложный и утонченный, не грозивший никому, кроме ее самой… Вся раскрасневшаяся, с потупленными глазами и дрожащими от смеха губками, она сделала шаг вперед.
— M-lle, — тихим, кротким и печальным голосом произнесла шалунья, — я… я… виновата во всем одна. Ефим не знает даже, что я была здесь… И моих подруг я уговорила пойти со мной… Такой ранний час… Так темно и тихо… Такая жуткая мертвецкая… Мне было страшно одной…
— Но зачем же вы пришли сюда? — чуть ли не взвизгнула Юлия Павловна, снедаемая любопытством.
Ника замирает на мгновение в молчании. Все ждут ее ответа; больше всех инспектриса Гандурина. И вот с дрогнувших губок Ники срывается никем не предвиденный ответ:
— Я… я… хотела поговорить с «ним».
— Что? Что вы сказали?
Пальцы Юлии Павловны остро впиваются в руку девушки. Ее глаза, прыгающие от любопытства, как две стрелы, пронзают Нику. Если бы эти стрелы имели возможность убивать, то хорошенькая Ника Баян, наверное, уже лежала бы у ног инспектрисы, пронзенная ими насмерть. Но лицо самой Ники внезапно приобретает ее обычное задорное веселое выражение.
— Ну, что ж такого, m-lle… — говорит она, тряхнув плечами — ну, что ж такого? Я хотела поговорить с Ефимом…
О, этого еще не доставало! Институтки трясутся от усилия удержать смех. Лица их красны, черты искажены — Гандурина до того растерялась от этого неожиданного признания Ники, что положительно теряет дар слова.
И только после продолжительного молчания, она поднимает палец к небу и торжественно говорит.
— Баян, я уважаю вашего отца и жалею его, потому что, воистину, горькое испытание иметь такую дочь… Вы интересуетесь разговором с простым сторожем! Ужас! Ужас!.. Я не хочу наказывать вас за это, Баян, так как вы были чистосердечны и покаялись мне во всем откровенно, но… Я требую, чтобы вы выбросили вашу дурь из головы, а для этой цели молились бы ночью. Молитесь, кладите по десяти поклонов утром и вечером, читайте по две главы Евангелия ежедневно, и, может быть, Господь милосердный избавит вас от наваждения и просветит ваш ум… А затем я требую, я беру с вас честное слово, что вы не будете искать больше случая увидеть Ефима и караулить его здесь. Вы должны дать мне это слово, Баян, — торжественно заключила свою речь инспектриса.
— Я даю вам его, m-lle. Я постараюсь исполнить все то, что вы говорите, и надеюсь, что ваши советы спасут меня… — исполненным смирения и покорным тоном шепчет Баян.
Юлия Павловна растрогана и польщена. Обаяние этой очаровательной девушки-ребенка действует и на нее. Никто еще с ней не говорил так чистосердечно. И потом, не так уже, в сущности, грешна эта девочка с поэтичной головкой, с глазами, как две далекие небесные звезды, что чувствует потребность поговорить с «посторонним» человеком. И костлявая рука инспектрисы протягивается, к юному свежему личику, а скрипучий голос бубнит протяжно:
— Вы дали мне слово, и я вам верю. Вы всегда держите ваше слово, Баян. А теперь ступайте все в залу на молитву и чтобы я вас никогда не видала здесь.
С этими словами Гандурина исчезла так же быстро, как и появилась, за колоннами нижней площадки, а семь юных девушек птицами взвились во второй этаж по лестнице, дрожа и задыхаясь от смеха.
— Вот так ловко придумала!
— Ай да Никушка! Ай да молодец!
— Умереть от хохота можно!
— Нет, ведь выдумать надо: хотела поговорить с Ефимом!
— Ха, ха, ха!
Подруги хохочут неистово, не будучи в силах сдерживать смех, но сама Ника грустна. В поэтично растрепанной головке проносятся сбивчиво тревожные мысли:
«Ложь, невольная хотя, но все-таки ложь. И бедный добрый Ефим точно явился посмешищем… И Ханжа тоже… Некрасиво это в сущности, но что же делать? Был единственный выход спасти троих людей, другого выбора не было, пришлось пойти на сделку с собственной совестью с ее, Никиным, „рыцарством“ за которое ее так любит ее институт».
И успокоенная отчасти, она последовала за подругами, бочком проскользнувшими в зал, где уже собрались все классы, в ожидании общей молитвы.
Глава VII
На дворе трещит декабрьский морозец. Белые снежинки-мухи крутятся за окнами.
Одиннадцать часов утра. В классе выпускных сидит учитель словесности, высокий некрасивый, с худым болезненным лицом и глубоко запавшими глазами. Его фамилия Осколкин, но есть и прозвище, как это водится в институте: за постоянное прибавление фразы «благодарю вас» после каждого ответа, его так и прозвали институтки «Благодарю вас».
Он подробно и красочно объясняет воспитанницам значение Пушкина, разбирает повести Белкина, говорит о романах и поэмах великого поэта. Мелькают названия: «Арап Петра Великого», «Капитанская дочка», «Полтава», «Цыганы», «Евгений Онегин».
У окна за столиком, низко склонив голову с близорукими глазами, сидит над изящной полоской английских кружев вторая французская классная дама, Анна Мироновна Оль, прозванная институтками «Четырехместной каретой». Анна Мироновна не в меру полна, не в меру мала и очень добродушна. Но прозвище «Четырехместной кареты» она заслужила отнюдь не за свою толстенькую шарообразную фигуру; нет, это прозвище имело гораздо более глубокий смысл. У добродушной и снисходительной, много спускающей с рук институткам Анны Мироновны есть «пунктик»: она постоянно повторяет воспитанницам, что для каждой благовоспитанной девушки необходимо соблюдать четыре правила, а именно: прилежание, любовь к занятиям, веру в успех и почтение к педагогическому начальству. За это ее и прозвали «Четырехместной каретой». Сейчас Четырехместная карета так углубилась в тщательное обметывание кружков английской прошивки, наметанной на длинную полосу батиста, что и не видит того, что происходит в классе. А происходит нечто не совсем обыкновенное.
Перед Никой Баян лежит тонко разрисованная красками художественная программа. В ней малиновым шрифтом по голубому полю значится:
Затем следовали номера исполнения:
Программа обещала быть крайне интересной. Ее составили накануне шесть заговорщиц во главе с Никой: Наташа Браун, Золотая Рыбка, Хризантема и Алеко с Земфирой. Составили по необходимости: наступила зима, а у Глаши, то есть у «Тайны», дочери института — ничего не было: ни теплого платья, ни сапог, ни галош, ни пальто. А малютка рвалась на прогулку. Решили сообща устроить вечер, первый платный вечер в институте, в пользу бедной сиротки, якобы проживающей в деревенской глуши.
Смелые Никины мечты полетели далеко. Было условлено просить начальницу назначить день, дать залу, разрешить пригласить родных, братьев, кузенов, устроить после вечера танцы. Ах, все это было так заманчиво и интересно! А главное, обещало известную сумму денег в пользу Глаши. Входные билеты были назначены по гривеннику. Сумма крохотная, в сущности, доступная каждому; она бы не стеснила никого, а для маленькой «Тайны» составила бы весьма и весьма многое.
Все это вихрем проносится в кудрявой головке Ники, пока она с сосредоточенным видом берет в руки карандаш и самым тщательным образом высчитывает, сколько может принести денег этот вечер.
Вдруг на крышку тируара (пюпитра, на институтском языке) падает скомканная бумажка.
Ника вздрагиваёт и оборачивается назад.
С последней парты, приподнявшись над скамьею, ей кивает головой и машет руками возбужденная и красная, как мак, Шарадзе.
— Читай скорее! Читай скорее! — говорит её разгоревшийся взор.
Баян развертывает бумажку и читает:
Едва успевает Ника дочитать последнюю фразу, как худощавое лицо Осколкина обращается в ее сторону.
— Госпожа Баян, — звучит его спокойный, всегда немного иронический голос, — соблаговолите повторить хо, о чем я только что говорил.
Ах!
Ника мучительно краснеет. Менее всего любит она попадать в смешное и глупое положение. Она слишком горда и самолюбива и знает себе цену, эта юная, щедро одаренная природой Ника.
— Я не слышала, извиняюсь, я была занята другим, — говорит она совсем откровенно и просто.
Но учитель, по-видимому, далеко не удовлетворяется таким ответом.
— Вы, госпожа Баян, так сказать, блистали своим отсутствием, — иронизирует Осколкин, — и это не похвально: такая добросовестная ученица и вдруг… Благодарю вас, — неожиданно обрывает он самого себя и чертит что-то в своей книжке.
«Четырехместная карета» волнуется. Отбрасывает изящную вышивку, и близорукие глаза приковываются Нике.
— Будьте внимательны, Баян, — взывает она резким голосом и тоном по-французски.
— Госпожа Тер-Дуярова, не пожелаете ли вы исправить ошибку вашей предшественницы… — обращается к Тамаре неумолимый Осколкин.
«У-у! Противный! Все высмотрит, все заметит!» — волнуется Ника, проворно пряча злополучную программу вечера в тируар.
Тамара еще менее «присутствовала» на уроке, нежели Ника. Вся малиновая, обливаясь потом, поднимается она со своего места.
— Вы говорили… Вы говорили про… Про Пушкина… — выпучив глаза, выжимает из себя она с трудом.
— Совершенно верно… Совершенно верно, госпожа Дуярова, — продолжает ее мучитель, — но о каком же из его произведений я говорил сейчас?
Глаза Осколкина неумолимы. Этот худой, болезненного вида человек, — поэт и художник в душе, каких мало. Он искренно любит свой предмет и не прощает невнимания к великим классикам, которым свято поклоняется, как апостолам и носителям истинного искусства.
Заранее раздраженный предчувствием нежелательного ответа, он недоброжелательно поглядывает на Тамару, и два красные пятна ярко вспыхивают у него на щеках.
— Ну-с, госпожа Тер-Дуярова, я жду… Он ждет…
Бедная Тамара. Она меняется в лице со скоростью движения секундной стрелки. Ах, скорее бы спасительный звонок! У ее соседки, Ольги Галкиной, имеются черные часики под пелеринкой. Глазами, полными безнадежности, несчастная Шарадзе как бы спрашивает подругу:
«Сколько минут остается до звонка?»
Поняв эту богатую мимику, донна Севилья растопыривает под партой пальцы обеих рук.
Это значит: осталось еще десять минут.
Кончено! Все пропало!..
Шарадзе смотрит на учителя, выпучив глаза; учитель — на Шарадзе.