— Скажите, пожалуйста, m-lle, известный художник Камский не приходится ли вам сродни?
О, мамочка, это была лучшая минута, которую я когда-либо переживала!
— Это мой отец! — вырвалось у меня с такой стремительностью, гордостью и восторгом, что все эти девочки обратили на меня изумленные глаза. А с кафедры уже неслись приятные, неожиданные для меня слова историка:
— Я знаю картины вашего отца. Они в полном смысле этого слова прекрасны. Особенно «Солнечный день»!
Золотая, наш «Солнечный день»! Наш «Солнечный день» похвалил он в первую голову! А!
— О, это лучшая картина! — помимо моей воли вырвалось у меня, и твой Огонек запылал снова по своему обыкновению.
Я не помню, как кончился этот урок, но когда он кончился, я была окружена четырьмя десятками девочек, и все они смотрели на меня так, точно твой глупый Огонек, мамуля, была жительницею Марса, неожиданно свалившеюся на Землю, сюда, в класс. Они все наперебой жали мне руку, поздравляли с успешною сдачею экзаменов и параллельно делали замечания вроде того, что они и не знали, какая новая гимназистка (дочь знаменитости — читай в скобках) поступает к ним в класс.
Ах, мамуля моя, радость, голубушка, у твоего бедного глупого Огонька голова закружилась, как мельница, и я была близка к тому, чтобы упасть в обморок от счастья.
Но это еще не все, не весь триумф, Золотая! Его довершил учитель рисования. Вообрази себе, мамочка: седой как лунь старик с львиной головою и с таким царственно-гордым выражением в чертах, с такими ясными светло-голубыми глазами, что хочется все время смотреть на это милое, доброе, благородное лицо. Он вошел очень взволнованный в класс, остановился на пороге и почти резко крикнул:
— Девицы! Где тут у вас вновь поступившая гимназистка Камская?
Я встала и подошла к нему. Он протянул мне руку:
— Рад познакомиться с вами, дитя мое! Я хорошо знал вашего отца. Он даже начинал отчасти и под моим руководством, чем я вправе гордиться. О, если бы Вадим Камский не умер так рано, из него бы вышел великий художник!
Ты можешь себе представить, что я пережила, Золотая? Знакомые мурашки забегали у меня по спине вдоль всего тела, и мне показалось мгновенно, что стоит мне только вскинуть руками — и я полечу, как птица. Хотелось закричать от радости, от гордости за моего милого отца. Но, к счастью, я сдержалась вовремя и очень спокойно отвечала учителю (его имя Андрей Павлович Мартынов, запомни хорошенько, Золотая, потому что, насколько мне кажется, я еще раз буду писать тебе о нем). Я отвечала ему на его вопросы — как я владею карандашом и не отразилось ли на мне хоть отчасти дарование моего отца, — что пусть он судит сам по моим работам. Затем попросила у Юлии Владимировны разрешения сходить в спальню интерната, где остался мой сундучок с вещами и рисунками. Она милостиво изъявила мне свое согласие, и твой Огонек, мамуля, запрыгал через три ступеньки по лестнице (ужас, скажешь ты, ужас!), ведущей в интернат. Я ворвалась в спальню ураганом, чуть не сбила с ног надзирательницу, то есть Синюю Фурию, на моем языке, и через пять минут летела, как пуля, уже обратно в класс, размахивая моими рисунками, как флагами над головою.
Я захватила сюда наиболее удачные, ты знаешь. Твое изображение углем с кошкой на коленях и твою головку, накрытую плащом из Антигоны, потом коридорную Пашу с подносом, бабушку Лу-лу, нашу крошку-гостиную, намазанную пастелью, и твою бенефисную корзину, Золотая, поднесенную тебе товарищами. Мартынов надел круглые очки на свои большие глаза старого ребенка и долго, тщательно и подробно рассматривал каждую вещицу. А через его плечи и голову, под его руками смотрело около восьмидесяти глаз взгромоздившихся на парты или опустившихся на пол гимназисток. Я заметила, что Андрей Павлович особенно долго остановился на твоем изображении, мама.
— Гм! Гм! Очень недурно… — произнес он себе под нос, — а для такой молоденькой особы и совсем, пожалуй, хорошо. Вот только если бы вы чуточку внимательнее относились к деталям. А то если изображенная вами красавица вытянет руку, рука окажется не больше туловища кошки, которую держит на коленях. Понимаете, дитя? Впрочем, мы это исправим. Скажите, вы учились прежде рисованию?
— Никогда! — вырвалось у меня с убийственной поспешностью.
— Ага! Это меняет суть дела… Я посажу вас за орнаменты. Потом за гипсовые носы, уши, руки. Пусть это скучно, зато поможет вам ориентироваться. Жаль было бы позволять вам заблуждаться дальше и рисовать длиннорукие или кривоглазые фигуры. У вас несомненный талант!
Талант!
Ты чувствуешь, что стало со мною, Золотая! Твой Огонек вспыхнул как костер. Потом потух снова и снова вспыхнул. У меня явилось непреодолимое желание прыгнуть на шею доброму старику и расцеловать его в обе щеки. Но, очевидно, этого нельзя делать в гимназии, и я кое-как сдержалась. Зато что было после урока, мама! Все эти девицы, едва только захлопнулась за учителем дверь, бросились ко мне. Чуть не силой вырвали из моих рук рисунки, громко восторгались мною, душили меня поцелуями, кричали мне в уши, точно я была глухая:
— Вы талант Камская, вы большой талант! То, что нарисовано вами, чудно, дивно, бесподобно!
Моя соседка Усачка смотрела на меня с таким видом, точно я была леденцом и она собиралась меня съесть. Едва-едва сумела я освободиться из их толпы и то благодаря Слепуше, Финке и Принцессе, которые пришли сказать мне, что «интернатские» сейчас должны идти завтракать к себе наверх. По дороге в общежитие Принцесса наклонилась к моему уху и проговорила тихо, так тихо, что я одна только могла ее услышать:
— Мне немного жаль вас, Ирина…
— Жаль, почему?
— Они все закружат вам голову своими похвалами. Избалуют вас… Это очень грустно. Вы показались мне такой милой, такой душевно свежей и непосредственной провинциалочкой. Что вы сделаетесь отныне, благодаря имени вашего отца и вашей собственной даровитости, кумиром гимназии, это несомненно, но милая Ирина, не поддавайтесь лести… Она действует разрушающе. Простите, что я суюсь, может быть, не в свое дело, голубушка, но я много старше вас. На целых два года — и это дает мне право предостеречь вас… К тому же вы мне так понравились с первой же минуты знакомства… Очень понравились, Ира! И мне не хотелось бы видеть вас иной, не такой, как сейчас.
Золотая! Поверишь ли? Пока она говорила, я закрывала глаза и без труда представляла себе на месте Принцессы твою хрупкую миниатюрную фигурку, твое чудное милое личико! До того совпадали ее мысли и слова с твоими. Ты говорила мне то же, отпуская меня сюда: «Берегись избаловаться, моя Ирочка, останься той же детски-свежей душою провинциалочкой, которой ты улетаешь из-под крылышка твоей мамы!» Ты видишь, Золотая, я от слова до слова помню все твои слова! Теперь убедись сама, насколько они тожественны с речью Принцессы! Я чуть приоткрыла глаза, чтобы увидеть золотистую головку говорившей. Это дополняло сходство ее с тобою. Те же волосы, те же мамуся, и те же, мысли! Ах! Мне захотелось плакать и смеяться в одно и то же время. И я кончила тем, что подпрыгнула на ходу и влепила звонкий поцелуй в ее бледную щечку.
— Спасибо вам за совет, Принцесса! — проговорила я весело, между тем, как на ресницах моих дрожали предательские слезинки. — Успокойтесь, моя милочка, я постараюсь не испортиться всеми силами души.
Она улыбнулась мне своими умными задумчивыми глазами и ничего не ответила на это, потому что мы уже входили в столовую, где на председательском месте за столом сидела сама госпожа Рамова, начальница гимназии и содержательница интерната. Я увидела небольшую полную даму в гладком черном шелковом платье с седеющими волосами и усталым лицом. Она внимательным взором окинула меня с головы до ног. Потом легким кивком ответила на мой поклон и сказала:
— Добро пожаловать, Камская! Надеюсь, вы скоро привыкнете к вашим новым знакомым и порадуете меня вашими успехами.
И все. Я ожидала, признаться, более продолжительного приветствия, но госпожа Рамова (кстати, ее здесь называют Марией Александровной) все — и гимназистки, «экстерки» и живущие в интернате, и классные, и дамы надзирательницы, и прислуга)… госпожа Рамова казалась почему-то усталой. Несмотря на полноту, она очень болезненная женщина. Ты, знаешь, она только представительница своей гимназии, а всеми делами по управлению заведует г-жа Боргина ее двоюродная сестра. За столом здесь сидят молча. Завтрак состоял из двух блюд: битков с картофелем и разных овощей тушенных в кастрюле. Вероятно, здесь стряпает повар, но мамочка… наши обеды, которые приносила нам в номер коридорная Паша, разогретые на керосинке, ах, те во сто раз, показалось мне, были вкуснее! Немудрено! Тогда против меня, за столом сидела моя Золотая! Ее фиалочки-глазки смотрели на меня точно просили кушать побольше, а губы… О, моя мамочка! Ты одна только умеешь произносить те чудные, ласковые, дорогие слова, которыми награждала своего глупого Огонька! Ты одна умеешь меня делать такой счастливой!
Завтрак кончился в полчаса, и Маргарита Викторовна Боргина повела нас снова вниз в классы. Да, кстати, мамуля! За завтраком все интернатки соединились снова, и опять я имела удовольствие увидеть очаровательную парочку — Аду и Казю, наших малолеток.
Два часа дневных уроков промелькнули быстро. У меня было еще два экзамена в этот день. По Закону Божию и немецкому языку. Боялась, что последний сплохует, но выручила Принцесса. Она села на первую парту, ближайшую к кафедре, и подсказала мне все затруднявшие меня ответы. Это вышло очаровательно и незаметно нисколько.
Я знаю, что Золотая покачает своей милой головкой, читая эти строки ее глупого Огонька, но мамуля! Было бы во сто крат хуже, если бы я провалилась! В переменку между уроками я гуляю по коридору с Принцессой. Иногда к нам присоединяется Усачка. Она очень шумная, восторженная, неистовая натура. Объявила мне прямо безо всяких вступлений, что обожает меня, любит больше всего в мире, восторгается мною и непременно желает иметь от меня на память что-нибудь. Это с первого-то дня знакомства, а? Не странно ли это, мамочка?
В два с половиной окончились уроки. «Экстерки» наскоро собрали свои тетради и книги и бегом побежали домой. Мы остались. Мы должны были идти гулять в гимназический двор, со всех сторон окруженный высоким забором. И тут-то твой Огонек, мамочка, твой сумасшедший, свободолюбивый Огонек почувствовал впервые, что он — птичка, запертая в клетку. Впрочем, не я одна чувствовала это: Принцесса, Живчик и даже Финка и Слепуша, все сгруппировались у окна и жадными глазами смотрели на улицу, где было солнечно, светло и радостно в этот сентябрьский день убегавшего лета.
Лицо Принцессы было печально. Даже карие глаза Живчика блестели меньше обыкновенного и точно подернулись дымкой тумана, а холодные, выпуклые, водянистые глаза Финки потеряли все свое обычное спокойствие…
Мы все старались скрыть друг от друга обуревавший нас порыв желания вырваться хоть на минуту на свободу, кинуться следом за «экстерками» туда — в это свежее чистое море воздуха, солнца и света!.. Но не грусти за меня, Золотая! Я привыкну. На этом прощаюсь! Целую твои ручки, каждый пальчик, постараюсь увидеть тебя во сне в эту ночь во что бы то ни стало.
ЧЕТВЕРТОЕ ПИСЬМО ОГОНЬКА К МАТЕРИ
«Ура! Золотая!
О, как я счастлива! Как я безумно счастлива сегодня! Твое письмо! Оно лежит передо мною. Я перечитываю его чуть ли не в десятый раз за эти полчаса времени, а слезы так и капают у меня из глаз. Так и льются на коричневое платье, на белый передник. Слезы капают, а я смеюсь. Ну да, твой глупый Огонек смеется, мамочка! Это от счастья. Тысячу раз благодарю тебя за твои родные, ласковые, так осчастливившие меня строки!
Как я хорошо вижу тебя сейчас перед собою, всю такую изящную, хрупкую с твоими золотыми волосами сказочной девы… Мама, знаешь ли, во мне положительно живет душа художника! Папина душа. Я так чутко и остро понимаю красоту! Моя милая, чудная, прекрасная мамочка! Как бы я хотела нарисовать тебя сейчас!
Спасибо тебе, мамуля-радость, за тот добрый совет, который ты мне прислала. Да, да, я буду вести мой дневник! Конечно, буду. Накоплю за год и пошлю тебе толстыми тетрадками. В письмах же буду писать только самое важное, а так как самое важное для твоего Огонька, мамуля, его любовь к тебе, то значит, мои письма и будут полны моей любовью к Золотой. Как хорошо ты пишешь о новом спектакле. Как хорошо было, должно быть, это первое представление «Короля Аира»! И ты в роли Корделии, обожающей своего отца! Ты, должно быть, божественно играла, Золотая! Пожалуйста, не забудь мне описать поподробнее твой костюм, твою прическу и пришли мне отзыв местной газеты о твоем исполнении. Я уверена, что он будет прекрасен. Я заключу его в рамку от портрета и повешу над моей постелью рядом с твоей карточкой.
Перечитываю твое письмо и мысленно переношусь в наш милый городок, в большой «театральный дом» — наше артистическое ателье, как его называл всегда с такою важностью Заза… Длинный полутемный коридор меблированных комнат госпожи Резинкиной, наполовину занятый нашей труппой, коридорную Пашу, носящуюся, как вихрь, из комнаты в комнату, и наши две комнатки, гостиную и спальню с папиными картинами, карточками и твоими портретами во всех заглавных ролях.
Ах, мамочка, когда ты будешь богата, когда тебе дадут дебют на императорской сцене и у нас будет столько денег, что они не уместятся в цилиндре дяди Вити (помнишь его выражение: «Я желал бы иметь столько денег, сколько уместилось бы в моем цилиндре»), мы устроим непременно в конце нашей будущей роскошной квартиры такую же точно маленькую гостиную и крошечку-спальню и будем вспоминать в них счастливую, хотя и не совсем беззаботную жизнь в далеком провинциальном городке.
Не правда ли, Золотая?
И твой малиновый капот с широкими откидными рукавами ты повесишь там, на гвоздике, моя мамочка. И никогда не выбросишь малинового капотика, нет! Ведь он пережил вместе с нами столько хорошего, право!..
Эти вечера, когда ты возвращалась после окончания спектакля из театра и разогревала себе чай на керосинке и резала тоненькими ломтиками ветчину, стараясь скользить неслышно, как фея, по комнате, чтобы не разбудить твоего Огонька, который нарочно притворялся спящим, стремясь в свою очередь наблюдать без помехи свою Золотую и искренне восторгаться ею. Разве все это не дорого по воспоминаниям мне, моя мамочка?! Я тебя так люблю, так ужасно сильно люблю!
Да, ты права, я буду вести мой дневник, непременно буду. Начну с сегодняшнего дня. Прощай, жизнь моя, мамочка! Надеюсь, тебе будет капельку приятно, если я сообщу тебе, что французский, географию, педагогику, анатомию и физику я выдержала тоже весьма недурно. Передай это моему старому учителю и поблагодари его от меня за то, что он так хорошо меня подготовил.
До свидания, Золотая… Целую тебя так крепко, как могу. Поклон всей труппе, если они не забыли их горячего, взбалмошного Огонька!»
ИЗ ДНЕВНИКА ИРИНЫ КАМСКОЙ
Сегодня радостный день. Письмо Золотой — это раз, счастливое окончание экзаменационных испытаний — это два. Нет, положительно мне везет. В пятнадцать лет — шестиклассница. Весьма и весьма недурно. Думаю, что это приятно для Золотой. Ведь я ее единственная радость в жизни. Театр — это совсем иное. Разве, если бы папа не умер так рано, оставив меня двухлетней глупышкой на руках Золотой, она бы поступила на сцену? Конечно, нет. А тут надо было кормить Огонька, который требовал так много, так ужасно много… Телефонные, телеграфные барышни, служащие конторщицами в магазинах, получают крохи, и вот, соображаясь с этим, моя красавица мама пошла на сцену. Там, при ее таланте, ей удалось сделать достаточно.
Вначале приходилось кочевать из города в город ежегодно, судя по тому, где Золотая заключала с театральными директорами контракт. И вот наконец судьба нас забрасывает в наш городок… Контракт на три года… Шикарно! Мама торопится пригласить учителя давать мне уроки. До сих пор она занималась со мною сама между репетициями и спектаклями. (А роли учила ночью, бедная моя мамуля! Нелегко ей было это!)
Учитель меня подготовил блестяще. Результат налицо. За все последние три года мама только и твердила о том, что верх ее желания — это поместить меня в одну из петербургских гимназий, устроив в имеющемся при ней общежитии, так как она (моя Золотая надеялась на это) должна была изменить свою кочевую жизнь провинциальной актрисы, приехать в столицу, добиться дебюта на образцовой сцене и уже окончательно водвориться на ее подмостках «хотя бы под старость».
«Под старость» — это не мое, а ее слово. Когда мамуля принимается говорить про свою старость, я начинаю во все горло хохотать. Золотой 34 года, но она кажется двадцатипятилетней. Ужасно смешно видеть нас вместе. Точно сестры. Нас и принимают за сестер, и мамочка всегда страшно обижается на это.
— Зачем ты смеешься, Огонек, или тебе не хочется больше быть моей милой дочуркой? — спрашивает она в этих случаях меня, беснующуюся от смеха.
О, Золотая! Пусть я проживу сто лет, чтобы любить тебя эти сто лет так же горячо и много, как я люблю тебя в эти минуты! Ты недаром прозвала меня Огоньком, дорогая моя мама, за мою способность вспыхивать и загораться от гнева, счастья или восторга. Я — твой Огонек и хочу гореть лишь для тебя всю мою жизнь, всю мою долгую жизнь, Золотая!
Итак, сегодня счастливый день, и я решила отпраздновать его на славу. После урока физики, когда «экстерки» по обыкновению с веселым смехом и шумом высыпали на улицу, а мои подруги по интернату, сгруппировавшись у окна, жадным взором провожали уходивших, я незаметно подкралась к ним и голосом герольда из балаганной феерии прокричала басом на весь класс:
— Ирина Камская задает пир в этот вечер… Просят покорнейше не засыпать сразу после тушения ламп!
— Берегитесь попасться m-lle Боргиной, Огонек (они все уже приучились к моему обычному прозвищу здесь, в гимназии и в интернате), она не любит подобных выдумок, — предупредила меня Принцесса.
Вместо ответа я чмокнула ее и заговорила уже значительно тише:
— Т-с-с! Masdemoiselles! Я приглашаю вас всех, не исключая и малюток, к своей кровати. Будет легкий ужин, сладости и лимонад с медом, заменяющий вино. Сейчас посылаю горничную за всеми припасами. Надеюсь, в этом нет особенного преступления.
— Ну разумеется! — поспешила подхватить Живчик, — надо только дать время Синей убраться из спальни.
— Ах, это будет чудесно! — в один голос вскричали подоспевшие малютки и неистово захлопали в ладоши.
Моя затея, очевидно, понравилась всем. Только Принцесса все еще покачивала своей золотистой головкой да Слепушины больные глаза как-то пугливо поглядывали из-под зеленого зонтика.
Дело в том, что посылать горничную за чем бы то ни было гимназисткам строго воспрещается без разрешения на то ближайшего начальства. Что же касается нас, бедных затворниц, то мы вздохнуть, кажется, не смеем без разрешения Синей, а тем более устраивать пиршества. А если идти спрашивать последнюю, то уж наверное из целой сметы предполагаемых для покупки вкусных вещей не останется и десятой доли.
Итак, решив игнорировать разрешение Маргариты Викторовны, я вынимаю из моего кошелька один из пяти золотых, подаренных мне мамой перед отъездом, исключительно для «удовольствия» ее глупого Огонька, отыскиваю в прихожей девушку и снаряжаю ее в опасный путь.
Сама же как ни в чем не бывало отправляюсь обедать. Должно быть, у меня было несколько взволнованное лицо за обедом, потому что г-жа Рамова осведомляется на мой счет между первым и вторым блюдом:
— M-lle Ирина, не болит ли у вас голова?
Я отвечаю ей твердым «нет». Потом успеваю дать понять малюткам, что горничная уже тю-тю и что вечером я задаю лукулловское пиршество интернату.
Я чувствую: когда этот дневник будет в руках Золотой, и милые фиалочки-глазки пробегут эти строчки, мама вздохнет сокрушенно и мысленно упрекнет своего сумасшедшего Огонька. Но что же делать, Золотая?! Разве виноват твой Огонек, что он имеет свойство гореть тысячу и одним желанием и совсем не заботится о том, насколько удобен или неудобен способ их осуществления здесь, в интернате.
Да, это был пир! Вот это я понимаю! Мы зажгли все огарки, имеющиеся в столике каждой интернатки, и наша спальня превратилась в настоящий ярко освещенный зал. Малыши примчались из своей «детской» в длинных ночных сорочках и с распущенными волосами по плечам, имели вид двух прелестных херувимов, слетевших с неба. Две постели сдвинули, накрыли их пикейным одеялом, сегодня игравшим роль скатерти, приставили к ним наши сундучки и чемоданы (табуреты и стулья были бы слишком высоки для этой цели) и воссели за нашим импровизированным столом с такою важностью и комфортом, точно на настоящем банкете.
Ах, Золотая, наверное, сделала бы свою милую брезгливую гримаску, если бы увидела те лакомства, какими приготовился набить желудки новых своих подруг твой сумасбродный Огонек!
Во-первых, была великолепная ливерная колбаса, моя любимая, и к ней баночка французской горчицы. Затем омары и копченый угорь, похожий на змею. Затем сладкий пирог, начиненный взбитыми сливками, леденцы в бумажках и леденцы без бумажек, рябиновые пастилки и наклеванный хлеб. И в довершение всего грушевый мед и лимонад! Все удивительно вкусные вещи!
Взяв тарелки, вилки и ножи из буфетной, мы, не теряя времени, принялись за угощение. Право, никогда еще ливерная колбаса не казалась мне такой очаровательно-прелестной, как в эту ночь!
— Давайте провозглашать тосты! — предложила Живчик, вскакивая на стул посреди спальни. — Кстати, у моего перочинного ножа есть штопор. Я откупорю бутылки.
И она тут же привела свой замысел в исполнение с таким искусством, что мы все невольно позавидовали ее ловкости. Через минуту, отведав из своей кружки, служившей для полосканья зубов, она проговорила:
— Господа! Лимонад чересчур холоден. Мы его можем пить сами, но я не рекомендую давать малышам, следует согреть его немного в печке, сегодня, кстати, она топилась по утру.
И она бросилась с бутылкой в руках открывать печные дверцы.
— Дело сделано. Ваше питье через четверть часа будет готово, маленькие люди! — комически раскланиваясь, обратилась Аня к малюткам, бросив взгляд на их вытянувшиеся личики, полные обманутого ожидания.
— А теперь, господа, я предлагаю тост за знаменитого отца Ирины Камской и за процветание таланта ее матери. Ура!
— Ура! — подхватили несколько голосов сразу, среди которых звонко выделялись мышиные подвизгивания малышей.
Я была растрогана до глубины души. Взяла свой стакан с медом и раскланивалась с таким же достоинством, с каким дядя Витя, главный герой и резонер нашей труппы, раскланивается с публикой. Должно быть, это было очень смешно, потому что все расхохотались. А малютки буквально «закатились» смехом. Потом пили лимонад и мед за мое здоровье, за процветание моего таланта по рисованию… За золотые волосы и кроткий нрав Принцессы, за улучшение здоровья Слепуши, за общих сестричек, за далекую усадьбу Шинки, за неисчерпаемое веселье Живчика… И я уже готовилась произнести последний и самый хороший для меня тост за милых нашему сердцу отсутствующих, как вдруг… Вот так выстрел!
В первую минуту мне показалось, что молния ударила в крышу или пушка выпалила на чердак. Мои новые подруги, очевидно, были такого же мнения, так как лица их стали белее бумаги, а двое малюток, обезумевших от ужаса, замертво свалились на соседнюю постель. Мы едва успели опомниться от изумления и испуга, как неожиданно послышались осторожные шаги в коридоре.
— Это m-lle Боргина! Это Маргарита! — в ужасе в один голос прошептали сестренки и вмиг чья-то благодетельная рука потушила с волшебной быстротою, могущей разве встретиться в одних сказках, все наши огарки до одного. Теперь спальня погрузилась в полную темноту, так как умышленно или второпях ненароком был погашен за компанию с огарком и сам ночник.
Синяя вошла тихими, чуть слышными шагами и ощупью стала пробираться к столику, где находилась лампа. Вот слабо звякнуло стекло, чиркнула спичка, лампа зажглась и — ужас! Нашимпровизированный стол с остатками пиршества и пустыми бутылками от лимонада и меда предстал перед изумленными глазами надзирательницы. С минуту она молчала, не находя слов, и только дышала так порывисто, что я искренно испугалась за ее здоровье. Наконец, дав улечься первому приступу негодования, она заговорила:
— Я никак не ожидала от вас такой ребяческой выходки, mesdemoiselles. Вы почти взрослые барышни-гимназистки и позволяете себе такие глупые детские проделки! Неужели же нельзя было предпринять все это днем с разрешения госпожи Рамовой и моего?! Мало того, что вы непозволительно ведете себя, но еще вздумали привлечь в эту дикую потеху и маленьких. Нехорошо, mesdemoiselles! Очень нехорошо. Я принуждена довести все это до сведения госпожи начальницы…
Тут она сделала очень строгое лицо и замолчала. И вдруг точно только что вспомнила о самом главном.
— Да, но выстрел? Откуда выстрел, mesdemoiselles? Не отрекайтесь. Я знаю, что стреляли здесь, в спальне.
— Совершенно верно! — выступая вперед, согласилась я. — Стреляли здесь и, кажется, в печке.
— Кто мог стрелять в печке? Что за глупости вы болтаете, Камская! Это… Это… — и Маргарита, как мы называли для разнообразия Синюю, волнуясь, не могла найти подходящих слов…
С поразительной быстротою в моем мозгу промелькнула разгадка.
— Это был мед! — неожиданно вырвалось у меня, и я с быстротой молнии кинулась к печке, открыла дверцу и… и все мы увидели разбитую на части бутылку с остатками жидкости в каждом черепке. Теперь было ясно вполне, откуда произошел выстрел. Бедняга бутылка, позабытая нами, долго боролась с тропической теплотой печи, не выдержала и, разорванная на части своим же собственным бродившим в ней содержимым, прикончила свою кратковременную жизнь.
Новая нотация со стороны m-lle Боргиной… Мое признание полной виновности во всем!.. Затем продолжительная проповедь на тему о добродетелях, и мы, мы были великодушно прощены. Синяя Маргарита оказалась много жизненнее и добрее, нежели я это предполагала. Она обещала ни слова не говорить г-же Рамовой ни о пиршестве, ни о выстреле, ни обо всем том, что произошло в злополучную ночь.
Ура! Это мне нравится… Синяя Фурия оказалась очень благородной особой и за это я окончательно меняю свое первоначальное мнение о ней. Да, так будет лучше.
А что скажет Золотая, читая все это?