— Надоть половать, — сообщил он. — Полы, ей-ей, в лечильне. Надоть доски. Полно в реководе.
Солнышко пригревало. То и дело Дом скрывался из глаз за деревьями или за холмом, но стоило дороге в очередной раз вильнуть следом за речной излучиной, он вновь появлялся на виду.
— Нам следует найти себе какое-нибудь дело, — сказал Эзра. — Может быть, эти люди — большая и счастливая семья, единственная на всей планете. Но если я проведу рядом с ними еще неделю, то сделаюсь таким же чокнутым.
— Блэкни вовсе не чокнутые, — с неодобрением в голосе откликнулся Роберт. И наставительно прибавил: — Рано или поздно нашим детям придется с ними породниться…
— Наши дети могут породниться и между собой…
— Тогда внукам. Боюсь, мы лишены древних навыков, необходимых первопроходцам. Пройдет столетие-другое, а может, того меньше, и наши потомки окажутся точно в таком же кровосмесительном родстве и сделаются, прямо скажем, не менее странными.
Они перешли реку вброд прямо напротив Дома. Жидкий столбик дыма поднимался над одной из его громадных мрачных труб. Фура свернула на торную дорогу, шедшую по-над берегом реки.
— Полно досков, — сказал Молодой Боб Коротышка. — Молчу, молчок.
Досок, вылежавшихся и выветрившихся до того, что они стали серебристо-серыми, и впрямь оказалось в избытке. Они были уложены в штабели под' огромным навесом. С одного его края вращалось в потоке воды громадное колесо, изготовленное, как и сам навес, из тусклого, совершенно не тронутого ржавчиной металла. Все остальные механизмы покрывал слой пыли.
— Жернова, — сказал Эзра. — И пилы. Токарные станки. Всякого добра хватает. Почему же тогда они… Боб, почему вы перетираете зерно вручную?
Возница пожал плечами.
— Надоть муку делать, ей-ей. Хлеб.
Вскоре выяснилось, что ни одного механизма в рабочем состоянии не осталось. Вдобавок, Роберт с Эзрой узнали, что никто из живых Блэкни понятия не имеет, как наладить эти механизмы, хотя, по словам Боба Коротышки, еще есть такие, кто, должно быть, помнит прежние времена: Мэри Верзила, Мэри Коротышка, Билл Белобрысый…
Хаякава движением руки прервал разошедшегося Блэкни.
— Эзра, думаю, мы сумеем все это запустить. Привести в рабочее состояние. Вот тебе и «какое-нибудь дело». Весьма подходящее занятие, которое, надеюсь, многое изменит.
Эзра выразился в том смысле, что это изменит все.
Ребенок Суламифь, девочка, родилась на исходе летнего вечера, когда солнце щедрыми мазками расписало небо розовым, темно-красным, малиновым, алым, лимоновым и пурпурным.
— Назовем ее Хоуп1, — сказала Суламифь.
«Дело ради дела», — так прозвала ремонтные работы Микихо. Она полагала, что, отремонтировав для начала водяное колесо, они тем самым как бы сделают первую ступеньку в лестнице, что ведет в космос. Роберт с Эзрой не поощряли этих мечтаний. Работа оказалась трудной и долгой. Они облазили весь Дом: от осыпающегося чердака до обширных подвалов с колоннами — и отыскали много полезного, много такого, что будоражило воображение, а еще больше старья, которое давным-давно пора было выбросить на свалку. Нашли инструменты и лекала, отыскали библиотеку и печатный станок.
Ни один из Блэкни особой пользы принести не мог. У них хватало желания поднимать и таскать, пока не иссякла новизна впечатлений — после чего они только путались под ногами. Больше всего помогал кузнец Боб Рыжий; впрочем, от его усердия толку тоже было не слишком. Роберт с Эзрой начинали работать с восходом солнца и заканчивали далеко за полдень. Они бы трудились и дольше, однако вынуждены были подчиниться заведенному порядку: в первый же день, как только в воздухе повеяло прохладой, все Блэкни стали выказывать признаки беспокойства.
— Надоть обратно, сейчас, ей-ей. Надоть начать идти обратно.
— Почему? — недоуменно спросил Эзра. — Ведь на Блэкнимире, кажется, нет хищников?
Блэкни не могли объяснить, однако стояли на своем: ночи надо проводить в Доме. И Роберту с Эзрой пришлось уступить.
Дело продвигалось туго. Зачастую механизмы, которые вроде бы удавалось запустить, тут же ломались. Поэтому никакого праздника в честь успешного завершения работы устраивать не стали. Разве что Мэри Верзила испекла горку пирожков из первой муки мельничного помола.
— Как в те времена, давнодавно, — сказала она довольно. Взглянула на чужаков, состроила забавную рожицу ребенку и высказала мысль, которая, очевидно, уже давно ее донимала:
— Не наши, вы-то. Другие. Но мне лучшей, пусть вы тут, чем обратно этот Беглец Боб Коротышка или эта Джинни Худышка… Да, мне так лучшей.
В наличии имелся всего один годный для дела топор, так что лес рубить не стали. Однако Эзра разыскал маленькую заводь, в которой постоянно скапливался плавник — и ветви, и целые деревья,
— так что лесопилка пожаловаться на отсутствие «пищи по зубам» не могла.
— Полно досков делаете, ей-ей, — заметил однажды Боб Коротышка.
— Мы дом строим, — объяснил Роберт.
Возница глянул через залив на мощные башни и
башенки, на громады фронтонов и высокие стены. Издали не было видно ни единой трещины, хотя, если присмотреться, в глаза бросались две слегка покосившиеся печные трубы.
— Ну да, — сказал он. — Ей-ей, вся крыша на северном крыле, молчокмолчу, плохая, ей-ей.
— Да нет, мы свой собственный дом строим.
Блэкни удивленно воззрился на них.
— Хотите еще построить? Легче, говорю, я-то, очистить ничейное. Жилищекомнаты. Их полно!
Тогда Роберт предпочел эту тему не обсуждать, однако вовсе замолчать ее было нельзя, так что в один прекрасный вечер, сразу после ужина, он попытался объясниться.
— Мы вам очень признательны за помощь, — сказал он. — Вы помогли тем, кто чужд вашему образу жизни. Вероятно, именно оттого, что мы действительно чужаки, в нас так сильна потребность в собственном доме, где мы могли бы жить.
Блэкни сидели тихо. К тому же они явно не успевали постичь смысл сказанного.
— Именно так мы экили и привыкли жить. Найдется немало планет, где люди на самом деле живут множеством семей (а все их семьи меньше, чем ваша, Блэкни. Много семей в одном большом доме). Но на планете, где жили мы, было иначе. У каждой семьи был свой собственный дом. И мы тоже собираемся жить отдельно. Поначалу поселимся впятером в новом доме, который построим возле мельницы, а как только сможем — выстроим второй…
Он замолк, беспомощно оглянулся на жену и друзей. И начал сначала:
— Мы надеемся, что вы нам поможете. Мы готовы платить: вы даете нам еду и одежду, а мы мелем вам муку и пилим дрова. Мы поможем отремонтировать вашу мебель, станки, пришедшие в негодность полы, стены и крыши. И, в конечном счете…
Увы, Роберту так и не суждено было объяснить, что произойдет в конечном счете. Выше его сил оказалось даже растолковать Блэкни про новый дом. Ни один Блэкни не откликнулся на его просьбу. Роберт с Эзрой, соорудив ворот и систему блоков с талями, сумели-таки (с помощью двух женщин) отстроить небольшой домик. Блэкни больше не показывались, зерно на помол никто не приносил. Изготовленные на лесопилке обшивные доски так и лежали без движения невостребованные.
— У нас кончаются припасы, — сказал Роберт, заглянув однажды вместе с Эзрой в Дом Блэкни. — Мы хотели бы купить у вас еду. Мне очень жаль, что вы воспринимаете все это так болезненно. Пожалуйста, поймите: дело вовсе не в том, что вы нам не нравитесь. Просто мы хотим жить, как привыкли. В своих собственных домах.
Повисшее молчание нарушил какой-то крохотный Блэкни.
— Что такое «домах»?
На него тут же зашикали и заодно уверили:
— Нет такого слова, эй.
— Мы собираемся попросить у вас кое-что взаймы, — продолжал Роберт. — Зерна, татотравок — столько, чтобы хватило до урожая, и пару-тройку голов скота. Ну как, дадите?
Если не считать Билла Белобрысого, который, сгорбившись у очага, бормотал свое: «Гребем кругом, кругом гребем, кругом», — Блэкни продолжали хранить молчание. Таращились и без того выпученные голубые глаза, лица побагровели, пожалуй, больше обычного, тряслись под длинным крючком широкие дряблые губы.
— Мы только попусту теряем время, — сказал Эзра.
Роберт вздохнул.
— Что ж, друзья, у нас не остается иного выхода… Мы просто вынуждены забрать то, что нам необходимо. Но мы заплатим, как только сможем, причем вдвое против того, сколько все это стоит. Если вам понадобится наша помощь, приходите в любое время. Я уверен, мы снова станем друзьями. Мы должны быть друзьями. Ведь, кроме нас, на этой планете никого нет. Мы…
Эзра подтолкнул Роберта локтем и увлек прочь. Они взяли фуру с лошадьми, подводу с парой быкоблюдков, съестные припасы, коров и овец, годовалого бычка и барана-стригунка, несколько рулонов ткани, семена. Никто им не мешал, не пытался задержать. Роберт оглянулся и долго смотрел на молчаливых Блэкни. Впрочем, вскоре он отвернулся и стал глядеть вперед, на дорогу.
— Хорошо, что наш дом у них на виду, — заметил Хаякава ближе к вечеру. — Он служит как бы посгоянным напоминанием. Я убежден: рано или поздно они к нам придут.
Блэкни пришли гораздо раньше, чем он думал.
— Как я рад видеть вас, друзья! — радостно приветствовал их Роберт.
Они же схватили его и неумело связали. Потом, не обращая внимания на его вопли: «За что? За что?» — ворвались в новый дом, выволокли наружу Суламифь, Микихо и малютку, вывели на волю всех животных, но ничего больше не взяли. Потом взялись за печь — они разворотили ее, разбросали повсюду тлеющие уголья, зажгли кто ветку, кто щепку, кто жгун. Вскоре дом охватило пламя.
Казалось, Блэкни окончательно обезумели. Багровые лица, глаза вот-вот выскочат из глазниц, дикие вопли — ничего не разберешь. Эзру, который работал под навесом и прибежал на шум, повалили наземь и принялись дубасить поленьями и палками. Когда Блэкни утихомирились, стало ясно, что ему больше не встать. Микихо протяжно эавыла.
Роберт на какой-то момент прекратил сопротивляться. От неожиданности Блэкни ослабили хватку, он вырвался и с криком: «Инструменты! Инструменты!» — бросился прямо в огонь. В тот же миг со страшным грохотом обрушилась крыша. Суламифь потеряла сознание. Тонюсенько, пронзительно заверещал младенец.
Блэкни словно очнулись — быстро обложили навес со всеми механизмами и инструментами, мусором и хламом и, не мешкая, подожгли.
Пламя поднялось до небес.
— Неправильно, неправильно, — твердил на обратном пути Боб Рыжий.
— Плохое дело, — соглашалась Мэри Коротышка.
Суламифь с Микихо кое-как плелись следом за Блэкни. Ребенка несли Мэри Верзила. Она напевно мурлыкала:
— Ребенок малышка, ей-ей.
Старый Билл Белобрысый никак не мог избавиться от сомнений.
— Быть дурной крови, — сказал он и пустился в размышления вслух: — Женщины других нарастят больше ребенков. Молчок, молчу. Учить их как следует. Пусть никак не смешноходят, так-то. — Он закивал, широко осклабился и уставился в окновид.
— Неправильно было. Неправильно. Еще один дом. Небыть никогда еще один дом, ни второй, ни третий. Ей-ей! Небыть никогда других, как этот Дом. Нет.
Он посмотрел вокруг, охватил взглядом стены в трещинах, просевшие полы, провисшую крышу. В воздухе слегка попахивало гарью.
— Дом, — произнес он блаженно. — Наш Дом!
Александр Кабаков
ТОСКА ПО РОДИНЕ КАК ОБРАЗ ЖИЗНИ
А поначалу какими безобидными созданиями виделись нам герои А Дэвидсона!..
И сколь трагически неожиданным на фоне патриархальной безмятежности оказался исход.
Вечную дилемму, что лучше: свобода незащищенной личности или защищенность личности несвободной— автор и не пытается разрешить, лишь добавляет очерёдную горькую ноту.
Но ведь специалисты в этом вопросе нам хорошо известны.
Это мы с вами, уважаемые сограждане.
Правда, писатель А. Кабаков полагает, что над этим вопросом нам предстоит мучиться еще и в грядущем веке, куда автор отправил персонажей нового романа «Последний герой», который издательство «Вагриус» планирует выпустить в свет в конце этого года.
Любители фантастики, помня «Невозвращенца», будут весьма удивлены картиной нашего будущего, нарисованной в романе, и мы непременно предоставим автору возможность оправдаться перед читателями в ближайших номерах нашего журнала.
Ну а пока останемся в XX веке и вместе с писателем попытаемся рассмотреть этот вопрос не в социальном или философском, но в эстетическом ключе.
Есть в Москве несколько домов, облик которых сложился не только по архитектурному замыслу, но и в связи с таким житейским обстоятельством, как смерть от инсульта семидесятитрехлетнего старика. Их начинали строить как высотки, но после пятьдесят третьего года быстро заверши-ли, отказавшись от средней, собственно высотной, со шпилем, части. Так они и остались: плоские мощные квадраты с невысокими башенками по углам, остановленные на полпути к небу символы величия маленького покойника. В некоторых из угловых башен живут люди, там помещаются крайне неудобные, но невероятно изысканные квартиры, двухкомнатные, но при этом двухэтажные, с тесными кухнями, самодельными ванными и уборными, заставленные и заваленные, естественно, старо-московским барахлом.
…Итак, я поднялся в старом, с сетчатыми дверями лифте до девятого этажа, потом еще на один марш по лестнице, отпер железную дверь в прожилках ржавчины и вышел на залитую гудроном крышу. Сиреневое московское небо, чуть припорошенное золотом мелкой городской пыли, летело над этой огромной, усеянной невысокими трубами под металлическими зонтиками и бетонными коробками, крышей. Несколько венских стульев с рваными плетеными сиденьями стояли вокруг овального раздвижного стола на толстых квадратных ножках. Стол был застелен вязанной крючком скатертью, на нем стояла штампованная алюминиевая многоэтажная ваза с белой и красной черешней. Над столом на длинной, косо висящей проволоке качалась лампа под жестяным колпаком.
Я открыл дверь своего жилья.
В тесной прихожей на стене висели мужской и дамский велосипеды харьковского завода со свернутыми для экономии места набок рулями. Спицы мужского были переплетены цветным проводом, а женского скрыты под разноцветными сетками. Рядом с велосипедами висело чешуйчато переливающееся жестяное корыто, а под ними стояла гигантская прямоугольная плетеная корзина с крышкой, запертой маленьким висячим замком. Возле рогатой вешалки приткнулись мужские галоши с красной байковой подкладкой и слегка надорванными задниками и дамские резиновые ботики с пряжками сбоку и оставленными внутри них туфлями. Тощими складками свешивался зацепленный за один из рогов вешалкой-цепочкой макинтош сизовато-серого коверкота, рядом с ним обвисло дамское пальто из бордового драпа. А на самых верхних рогах вешалки болтались зеленая велюровая мужская шляпа и маленькая дамская шляпка-«менингитка».
Я прошел в кухню. Низенький пузатый холодильник «Газоаппарат» хлюпал и задыхался, в эмалированную раковину с черными пятнами сколов редко капала вода из крана, газовый счетчик неумолимо нависал над плитой. Я положил покупки на стол, покрытый кремовой медицинской клеенкой, — что делать, достать цветную почти невозможно.
В комнате выпуклым тусклым глазом линзы глянул на меня «Ленинград» — гордость дома: аппарат, совмещающий телевизор и радиолу. Слева от него громоздилась «хельга», еще один предмет моей роскоши — огромный шкаф-буфет со стеклянной дверцей в средней, более низкой части, со скругленными, обтекаемыми углами и большим количеством медных накладных полосочек и уголков. Справа же возвышался вовсе не гармонирующий с этими чудесами современной моды и комфорта платяной шкаф из потертой и потрескавшейся фанеры, с мелкими стеклянными переплетами в верхней части узкой дверцы и зеленоватым зеркалом в широкой. Посередине комнаты, под ребристо-круглым оранжевым абажуром с длинной шелковой бахромой стоял круглый стол, края вишневой плюшевой скатерти свешивались до полу, а в центре стола, на ажурной белой салфетке сверкала узкая к середине, высокая лиловая ваза с «золотыми шарами», сорванными минувшей ночью в соседнем дворе.
Я сел на кожаный диван, привалился к потертому и потрескавшемуся валику, закинул руки за голову, закрыл глаза… Когда я откинулся, мраморные слоны на полочке, которой венчалась спинка дивана, пошатнулись и тихо стукнули друг о друга. Закатное солнце, горячий поток которого тюль на окне рассекал на тонкие струи, согрело веки.
Когда я открыл глаза, она уже накрывала стол к ужину, а по телевизору передавали концерт. Пел Бунчикоа, читал Смирнов-Сокольский. Она поставила шпроты, тарелку с ломтями языковой колбасы в коричнево-красно-кремовую шашечку, бутылку любимой ею «рябины на коньяке» и пару бутылок темного «мартовского» пива для меня. В треснутую, невесть от кого оставшуюся гарднеровскую салатницу она выложила из влажного пергамента, обнаружившегося внутри банки, крабов, в не десертную кузнецовскую тарелку с отколотым краем — брынзу из «Армении». Широкий подол ее кремового, в голубых цветах, крепдешинового платья взвивался и закручивался, не поспевая за ее мелкими и быстрыми шагами, и пробковые подошвы молочно-белых босоножек часто стучали по крашеным доскам пола и беззвучно переступали, попадая на пересекавшие в разных направлениях комнату узкие дорожки из лоскутов.
Я выключил телевизор — заодно вытащив из воды очередную попавшую в линзу муху — и включил приемник. Футбольный комментатор очаровательно затараторил после торжественных позывных, там-там-та-ра-ра-ра-ра-там-там, матч уже начинался, я представил толпу не добывших билета возле «Динамо», мальчишек в тапочках с обернутыми вокруг щиколотки шнурками и конных милиционеров, возвышающихся над толпой.
Мы выпили и поужинали, и я принес из кухни свою главную покупку — торт из мороженого в квадратной высокой коробке из прогибающегося картона, разрезал бумажный коричневый шпагат, и открылись твердые розочки, кремовые вензеля и плоские шоколадки по углам.
Теперь по радио шел спектакль, «театр у микрофона», голоса Яншина, Абрикосова и Целиковской легко узнавались, в студии с шумом падал дождь, гремел гром и скрипели тележные колеса — играли классику.
Вот и счастье, сказала она, глядя через стол зеленовато-желтыми, оттенка свежего цветочного меда, глазами, вот и счастье — мир и покой, свобода быть вместе… Я не успел возразить ей, не успел сказать: потому и счастье, что ненадолго, и покой лишь иллюзия, а свобода…
В дверь постучали и тут же распахнули, вошли, затопали в прихожей, ступили в комнату. В темных прорезиненных плащах (я знал такие, обратная сторона у них а мелкую черно-серую клетку), в суконных темных кепках с большими квадратными козырьками. В связи с войной, развязанной американскими империалистами и их марионетками против корейского народа, сказал один, а также в соответствии с политикой партии по искоренению коспомолитизма, вредительства и мелких хищений государственной и колхозной собственности, добавил другой, и как уклоняющиеся от направления на укрепление среднего руководящего звена колхозного села, вспомнил третий, как агенты диверсионного сионистского центра, известного как так называемый Антифашистский комитет, конкретизировал четвертый, и поскольку никогда не скрывали чуждое социальное происхождение, заключил пятый, и, кроме того, в выполнение исторических решений о красном терроре, монументальной пропаганде, новой экономической политике, головокружении от успехов, перегибах на местах, национальной по форме, социалистической по содержанию, панике и паникерах, самовольно отошедших от занимаемых рубежей, сдавшихся врагу, пособничавших оккупантам, не отработавших по распределению после окончания вуза, нарушающих рисунок танца, поддавшихся буржуазным теориям чистого искусства и положения над схваткой, распространяющих заведомо ложные измышления, порочащие советский общественный и государственный строй, пропели остальные…
Когда мы спускались, я оглянулся и сказал ей — видишь, счастье потому и счастье, что ненадолго.
Но красиво, возразила она, ведь красиво же.
Красиво, согласился я.
Башня тем временем уже рушилась, летели в разные стороны тряпки, черепки, куски старого железа и дерева, в кирпичной пыли смятым желтком мелькнул абажур.
Собственно, выбор у вас есть, сказал злой следователь, либо никогда никакой красоты, никаких фокусов (он отдернул занавеску на окне, и мы увидели тоскливый город, чистый, тихий, окна светились голубоватым, неживым), вот, пожалуйста, и без фантазий…
…либо, сказал добрый следователь, все сначала, и мы придем опять в любую минуту.
Мы сделали выбор сразу — слава Богу, мы были вдвоем. Любовь, будучи, конечно, сама иллюзией, от других иллюзий, в том числе и от очень опасных, предохраняет. Но башня, наша башня — ох, как же там было прекрасно!
БОРЬБА МЕЖДУ прекрасным и полезным есть реальная форма основного конфликта человеческого существования, гораздо более реальная, чем теоретически обоснованная борьба классов; наций, народов и государств; старого и нового — по сути, это одно из главных проявлений борьбы зла и добра. То, что в расхожем сознании эти две полярные вещи объединяются (на основе, кстати, пошло истолкованных великих максим, вроде «красота спасет мир» или «красиво то, что целесообразно»), являет пример типично человеческого обольщения. Примером еще одной подобной иллюзии может служить соединение в одном историческом лозунге «свободы» и «равенства», в то время как эти состояния конфликтующие и, практически, взаимоисключающие. Можно и смерть считать частью жизни, завершением ее, но ведь это же не так: небытие земное полностью отделено от земного бытия, а жизнь вечная вовсе не есть продолжение земной жизни в ином виде — лишь промысел Господень связывает их. Только величайший гений способен воспринять и передать нам понимание противоречий такого масштаба, причем передать в легко доступной для нас форме. Пока мы живы, смерти нет, а смерть придет, так нас не будет — и все. Или: счастья нет, а есть покой и воля (свобода). То есть либо счастье (которого нет), либо покой и свобода. Следовательно, если бы возможно было счастье на этом свете, то не в условиях покоя, мира и реальных свобод. Оно, пожалуй, было бы возможно — счастье, упоение — в бою и на краю мрачной бездны, что очень далеко и от покоя, и от свободы.
Русская жизнь середины девяностых гадов двадцатого века, не будучи более трагической в обычном понимании, чем русская действительность начала и середины столетия, да и многие другие национальные ситуации тех лет, все же в некоторых отношениях представляет собой уникальную драму. Уникальность состоит в том, что противостояние эстетического и этического стало фундаментальной частью существования культуры, а наиболее активная в осмыслении жизни часть общества в этом противостоянии безусловно переходит на сторону эстетики. Опять же, следует добавить, что примерно то же самое происходит и в других странах — опровергая таким образом еще раз тезис об абсолютной особости нашего национального опыта, но нас, конечно, прежде всего интересует происходящее дома.
Свобода, пришедшая а Россию на смену тоталитаризму, и свобода от исходящей со стороны советского режима угрозы, пришедшая во враждебные коммунизму страны с их победой а «холодной войне», чреваты оказались одним и тем же: покой и воля как единственно достижимая альтернатива счастью совершенно неприемлемы для людей, производящих культурные, особенно художественные ценности. В той же мере неприемлемы, в какой необходимы для производящих ценности цивилизационные. Интеллигенция повсеместно затосковала по Большому Стилю, пренебрегая тем, что в заканчивающемся веке — как, собственно, и всегда — он существовал лишь вместе с Большим Террором. Восхищение мощной красотой последних империй и художественной полноценностью их культурного наследия постепенно переросло в понимание имперских идеологий и примеривание их не постмодернистский бал-маскарад: от мисимовского самурайства до харитоновского антисемитизма, лимоновского пролетарского авантюризма и ерофеевского любования цветами зла.
Заметим, что эта эстетическая ностальгия отлично сочетается с ностальгией социальной, с тоской не умеющих выживать в условиях экономической свободы по гарантированной пайке в ампирно оформленном бараке. Уже в который раз маргинальность «пролетариев умственного труда» становится взаимодополняющей с маргинальностью просто пролетариев. К чему прежде приводило такое взятие в клещи «срединного», среднего человека, обывателя и созидателя, а не разрушителя, держащего на своих плечах цивилизацию, под ногами которого вдруг начинают скользить и колыхаться и идейные, и практические опоры — к чему это ведет, известно.
С другой стороны, положение, создавшееся сегодня, естественно и неизбежно. Ностальгия — совершенно нормальное человеческое чувство, свойственное в той или иной мере каждому. Теперешнее использование этого слова для обозначения не только тоски по покинутой родной стране, родному месту, но и по ушедшему времени, в сущности, вполне точно. Поскольку время, в котором мы осознали себя, есть наше родине в такой же степени, как территория, предположим, с резко континентальным климатом и смешанными лесами, в которых часто встречается береза.
Я хорошо понимаю непреодолимость такого рода ностальгии, потому что, не будучи совершенно подвержен тоске по ретроидеологиям, не принимая их ни в малейшей степени, будучи абсолютно твердокаменным антикоммунистом (и антифашистом, конечно, хотя при фашизме не привелось жить) — тем не менее отчетливо ощущаю имперские пристрастия, особенно в бытовой эстетике.