Поэт не должен предаваться своей субъективности, он должен быть в состоянии описать ее.
Позднейшие произведения истинного поэта отнюдь не значительнее ранних; нет, первый ребенок не хуже второго, только роды потом бывают легче.
Первый, кто сравнил женщину с цветком, был великим поэтом, но уже второй был олухом.
Красивые рифмы нередко служат костылями хромым мыслям.
Цезура – это биение сердца творящего духа, ее нельзя перенять у другого, что возможно в благозвучии.
Прозаический перевод стихов – это чучело лунного света.
Переводчик по отношению к автору – то же, что обезьяна по отношению к человеку.
К чему же труд стихотворного перевода, если в нем пропадает как раз лучшее у поэта и только самое слабое поддается передаче?
Как математик по малейшему отрезку окружности тотчас же определит всю окружность и ее центр, так же и поэту – стоит только внести извне в его сознание малейший обрывок мира явлений – тотчас откроется связь этого явления с целым. Он одинаково охватывает орбиты и центры вращения всех вещей; он постигает вещи в широчайшем объеме и глубочайшем средоточии.
Мы охотно разыскиваем материалы о подлинных житейских отношениях поэта. Это любопытство тем нелепее, что, как явствует из вышесказанного, значительность внешних событий ни в какой степени не соответствует значительности порожденных ими творений. Эти события могут быть очень мелкими и ничтожными, и такими они обыкновенно и бывают, как вообще очень мелка и обычно ничтожна внешняя жизнь поэтов. Я говорю: «ничтожна и мелка», – потому что мне не хочется употреблять более оскорбительные выражения.
Нет ничего нелепее, чем обращенное к поэту требование, чтобы все свои сюжеты он черпал в самом себе – в этом-де оригинальность. Мне вспоминается басня, где паук разговаривает с пчелой и упрекает ее в том, что она из тысячи цветов собирает материал, из которого сооружает свои восковые постройки и приготовляет мед. «Я же, – торжественно прибавляет он, – я сам из себя вытягиваю нити, из которых создаю свою искусную ткань».
Немножко глупости, понятно, требуется для поэзии, но было бы ужасно, если бы природа обременила огромной порцией глупости, достаточной для сотни великих поэтов, одного-единственного человека, а поэзии ему отпустила самую ничтожную дозу.
О ПРОТЕСТАНТИЗМЕ
Протестантская религия чересчур уж разумна, и если бы в протестантской церкви не было органов, то она и вовсе не была бы религией. Эта религия безвредна и чиста, как стакан воды, но и пользы от нее никакой.
Священник становится человеком, берет жену и, согласно требованию Бога, родит детей. С другой стороны, Бог вновь становится небесным холостяком без семьи; ставится под сомнение, является ли его сын законнорожденным; святые получают отставку; у ангелов подрезаются крылья; Богоматерь теряет все права на корону небесную, и ей воспрещено творить чудеса.
Германцы избрали христианство в силу духовного родства с иудейским моральным принципом, вообще с иудаизмом. Евреи были немцами Востока, и теперь протестанты в германских странах (в Шотландии, Америке, Германии, Голландии) представляют собой не что иное, как древневосточных евреев.
Протестант – это католик, который отказался от слепого поклонения Троице и движется в сторону еврейского монотеизма. Еврей, в свою очередь, должен встретить его на полпути. Поэтому я стал протестантом.
Лютер потряс Германию – но Фрэнсис Дрейк успокоил ее опять: он дал нам картофель.
В Германии именно богословы приканчивают Господа Бога, –
Весьма просвещенное, профильтрованное и очищенное от всякого суеверия христианство без божественности Христа – вроде черепашьего супа без черепахи.
Католический поп шествует так, словно небо – его полная собственность; протестантский же, напротив, ходит так, будто небо он взял в аренду.
Католический поп занимается своим делом как приказчик в крупной торговой фирме; церковь, этот большой торговый дом, во главе которого стоит Папа, дает ему определенное назначение и уплачивает определенную мзду; он работает спустя рукава, как и всякий, кто работает не за свой счет, имеет много сослуживцев и легко остается незамеченным в сутолоке большого торгового заведения, он заинтересован только в кредитоспособности фирмы и существовании ее, так как, в случае банкротства, может лишиться жалованья.
Протестантский же поп, напротив, сам повсюду является хозяином и ведет дело религии за свой счет. Он не занимается оптовой торговлей, как его католический сотоварищ, а только розничной; и так как он сам представляет свое предприятие, то ему нельзя работать спустя рукава; ему приходится расхваливать перед людьми свой символ веры и хулить товары своих конкурентов; как истый розничный торговец, он в дверях своей лавчонки стоит полный чувства профессиональной зависти ко всем крупным фирмам, в особенности же к большой римской фирме, насчитывающей много тысяч бухгалтеров и упаковщиков и располагающей факториями во всех четырех частях света.
О РОТШИЛЬДЕ
Основную армию врагов Ротшильда составляют те, кто ничего не имеет; все они думают: «Чего нет у нас, есть у Ротшильда». К ним присоединяется толпа тех, кто потерял состояние; вместо того чтобы отнести потерю за счет собственной глупости, они обвиняют в пронырливости тех, кто сохранил свое состояние. Чуть у кого иссякли деньги, он становится врагом Ротшильда.
Коммунист, который хочет, чтобы Ротшильд поделил с ним свои триста миллионов. Ротшильд посылает ему его долю, составляющую девять су. «А теперь оставьте меня в покое».
Когда Гейне спросили, почему он перешел в протестантство, он ответил:
– Что вы хотите? Я нашел, что мне не по силам придерживаться той же религии, что и Ротшильд, не будучи столь же богатым, как он.
Однажды зашел разговор о том, что вода Сены в Париже очень грязная и мутная.
– Но я видел Сену у ее истоков – там она чиста и прозрачна, как хрусталь, – сказал Джеймс Ротшильд, глава Парижского дома Ротшильдов.
– Ваш отец, наверное, тоже был очень порядочным человеком, барон, – заметил Гейне.
О СВОБОДЕ
Любовь к свободе – цветок темницы, и только в тюрьме чувствуешь цену свободы.
То было скорбное признание, когда Максимилиан Робеспьер сказал: «Я раб свободы».
Страсть к угнетению лежит в природе человека, и если даже мы, как теперь постоянно водится, жалуемся на гражданское неравенство, то глаза наши обращены все же кверху: мы видим только тех, кто выше нас и чьи привилегии нас оскорбляют; жалуясь сами, мы никогда не смотрим вниз; нам никогда не приходит в голову поднять до себя тех, кто в силу обычного бесправия поставлен еще ниже, чем мы; нас даже сердит, когда и они стремятся вверх, и мы бьем их по головам. Франкфуртский обыватель недоволен привилегиями дворянства, но еще больше недоволен, когда ему предлагают эмансипировать франкфуртских евреев.
Собака в наморднике лает задом.
Англичанин любит свободу, как свою законную жену; он обладает ею, и если обращается с ней не очень нежно, то все-таки, в случае нужды, умеет защитить ее как мужчина, и горе тому молодцу в красном мундире, который проберется в ее священную спальню в качестве любовника или соглядатая – все равно. Француз любит свободу, как свою избранницу и невесту. Он горит любовью к ней, пламенеет, бросается к ее ногам с самыми преувеличенными уверениями, бьется за нее на жизнь и на смерть, совершает ради нее тысячи безумств.
Немец любит свободу, как свою старую бабушку. Он всегда оставит ей местечко у очага, где она сможет рассказывать сказки насторожившимся детям. Если когда-нибудь, боже упаси, свобода исчезнет в целом мире, немецкий мечтатель вновь откроет ее в своих мечтах.
Нынешние герои швейцарской свободы напоминают мне зайцев, которые на ярмарках стреляют из пистолетов, повергают всех детей и крестьян в изумление своей храбростью и все-таки остаются зайцами.
Слуги, не имеющие господина, не становятся от этого свободными людьми – лакейство у них в душе.
О СМЕРТИ И БЕССМЕРТИИ
О, это не преувеличение, когда поэт в порыве скорби восклицает: «Жизнь – болезнь, и весь мир больница!»
И смерть наш врач. По крайней мере, следует отдать ей должное – она всегда под рукой и, несмотря на большую практику, не заставляет долго себя ждать, когда к ней обращаются.
Все гипсовые лица объединяет одна загадочная черта, при длительном созерцании нестерпимо леденящая душу: у всех у них вид людей, которым предстоит тяжкий путь. – Куда?
Надо быть очень тщеславным и притязательным, чтобы, испытав в этом мире столько хорошего и прекрасного, требовать сверх того от Господа Бога еще и бессмертия. Человек, этот аристократ среди животных, считающий себя выше всех других тварей, не прочь выхлопотать себе и эту привилегию вечности перед троном Всемогущего путем почтительнейших славословий, песнопений и коленопреклонений.
Бог не открыл нам ничего, что бы указывало на продолжение существования после смерти; и Моисей тоже не говорит об этом. Быть может, Бога вовсе не устраивает, что благочестивые так твердо верят в продолжение существования. В своей отеческой благости он, быть может, не прочь сделать нам сюрприз.
В древности не существовало веры в призраки. Труп сжигали, человек уносился ввысь в виде дыма, он растворялся в самой чистой, самой духовной стихии, в огне. Христиане (в насмешку или в знак презрения?) возвращают тело земле, – оно подобно зерну и прорастает снова в качестве призрака (сеется физическое тело, прорастает духовное), сохраняя ужас тления.
Я прожил прекрасную жизнь. Ужасно умирание, а не смерть, если смерть вообще существует. Смерть – это, может быть, последний предрассудок.
ОБ УЧЕНЫХ
Оба университета отличаются один от другого тем простым обстоятельством, что в Болонье самые маленькие собаки и самые большие ученые, а в Геттингене, наоборот, самые маленькие ученые и самые большие собаки.
Жители Геттингена делятся на студентов, профессоров, филистеров и скотов, причем эти четыре сословия отнюдь не строго между собой разграничены.
Наибольшего он достиг в невежестве.
Некая девушка решила: «Это, должно быть, очень богатый господин, раз он так безобразен». Публика рассуждает так же: «Это, должно быть, очень ученый человек, раз он такой скучный». Отсюда успех многих немцев в Париже.
Ни один человек не думает; только от времени до времени ему непроизвольно впадает что-либо в голову, и это он называет мыслями и чередование этого – мышлением.
Быть нужно либо ремесленником, либо филологом, – ведь штаны всегда будут нужны людям и всегда будут существовать школьники, которым необходимо склонять и спрягать.