Усвоенная этим персонажем роль паразита, прислужника, лакея, мальчика на побегушках подсказывает нам еще один способ метонимического разложения,
Другое возможное значение слова можно проследить, разложив его как
Таким образом, в остроте этой налицо обе стороны метафорического творения. Прежде всего это лицевая сторона, сторона смысла — недаром слово это, богатое психологическими значениями, попадает в самую цель, задевает нас и поражает талантливостью, граничащею с поэтическим творчеством. Но есть у нее и своего рода изнанка, которая не обязательно сразу бывает заметна: благодаря комбинациям, число которых позволено множить до бесконечности, слово изобилует всем тем, что множится вокруг объекта в качестве потребностей.
Я уже упоминал здесь
Итак, мы рассмотрели остроту с обеих сторон и знаем теперь всю ее подноготную. С одной стороны, налицо создание смысла
То, что определяет собой характер явления и его значимость, следует искать в самой сердцевине его, то есть, с одной стороны, на уровне соединения означающих, с другой же ~ на уровне, о котором я уже упоминал вам: на уровне санкции, которую получает это создание от Другого. Именно Другой сообщает означающему продукту ценность означающего — ценность по отношению кявлению означающего продукта как такового. Именно санкция Другого отличает остроту от, скажем, такого явления, как симптом в чистом его виде. Именно в переходе к этой новой, производной функции острота и заключается.
Однако если бы все то, о чем я вам сегодня рассказывал, — то есть как то, что происходит на уровне соединения означающих, которое и представляет собой самое главное, с одной стороны, так и то, что развивается из этого соединения в силу причастности его кта-ким фундаментальным измерениям означающего, как метафора и метонимия, с другой, — если бы все это не имело места, никакое санкционирование остроты не было бы возможно. Никакого способа отличить ее от комического, от шутки или от явления смеха в первозданном его виде просто не существовало бы.
Чтобы понять, что острота, как явление в области означающего, собой представляет, необходимо выделить ее стороны, особенности, связи — всю ее подноготную, одним словом, — причем сделать это следует на уровне означающего. Уровень проработки остроты как означающей продукции настолько высок, что Фрейд специально остановился на ней в качестве одного из примеров бессознательного образования. Именно это привлекает к ней и наше внимание.
Насколько это внимание важно, вы, наверное, уже поняли, убедившись, что оно позволяет нам в дальнейшем строго проанализировать уже такое чисто психопатологическое по своей природе явление, как оговорка.
III Мелионер
Итак, через ворота остроты мы подошли, наконец, к предмету нашего курса вплотную.
В прошлый раз мы начали анализ первого включенного Фрейдом в свою книгу примера — слова
Анализ лежащего в основе остроты психического явления привел нас, как вы, без сомнения, уже поняли, на уровень артикуляции означающих, которая, сколь бы интересна она — по крайней мере, я на это надеюсь, — многим из вас ни казалась, способна, тем не менее, — мне нетрудно это себе представить — произвести впечатление какой-то бестолковщины. Но то самое, что здесь поражает и сбивает с толку, как раз и подталкивает к пересмотру аналитического опыта, который мы с вами собираемся теперь предпринять, — пересмотра, касающегося не только места субъекта, но даже, до известной степени, самого существования его.
Один из людей, заведомо неплохо осведомленный как о самой проблеме, так и о том вкладе, который я пытаюсь в решение ее внести, обратился ко мне со следующим вопросом:
Ответить было нетрудно. Поскольку задан был этот вопрос во Французском философском обществе, на заседании которого я выступал, и исходил от философа, в ответ мне очень хотелось сказать:
Конечно же, фрейдовский опыт заставляет понятие субъекта пересмотреть. Ничего удивительного в этом нет. Но неужели, с другой стороны, после всего того существенного, что было Фрейдом в этом отношении высказано, должны мы все еще терпеть зрелище того, как лучшие умы, и аналитики в том числе, держатся понятия субъекта, воплощенного теперь, при этом способе мыслить, просто-напросто во фрейдовском эго, собственном я, еще крепче? Разве не знаменует это положение дел возврат к тому, что в вопросе о субъекте можно рассматривать как набор грамматических недоразумений?
Конечно же, никакие данные аналитического опыта не позволяют, не дают оснований идентифицировать
Что же этот субъект-другой собой представляет? Может быть, это, как уже предполагали некоторые, своего рода двойник, некое дурное Я, скрывающее в себе, и вправду, множество устремлений самого поразительного свойства? Или просто другое Я? Или, как мои собственные слова дали некоторым основание полагать, Я истинное? О чем именно идет речь? Быть может, это просто-напросто подкладка? Просто-напросто другое Я, о строении которого мы можем составить себе представление по аналогии с тем Я, с которым имеем мы дело в опыте? Вот вопрос — и вот почему мы пытаемся в этом году решить его, начав с уровня
Конечно же, на вопрос этот уже напрашивается ответ — нет, субъект устроен иначе, нежели Я, с которым мы имеем дело в опыте. То, что нам предстает в этом субъекте, повинуется собственным законам. Образования его имеют не только свой собственный стиль, но и свою собственную структуру. Изучая и демонстрируя эту структуру на уровне неврозов, на уровне симптомов, на уровне сновидений, на уровне непроизвольных промахов, на уровне остроты, Фрейд убеждается, что она повсюду в своем своеобразии одна и та же. Это и есть главный его аргумент в пользу того, что острота представляет собой проявление бессознательного. В этом и есть вся суть того, что он говорит нам по поводу остроты, — и именно поэтому выбрал я ее в качестве отправной точки.
Острота построена и организована по тем же самым законам, которые мы обнаруживаем в сновидении. Вновь узнавая в остроте эти законы, Фрейд перечисляет их и устанавливает между ними связь. Это закон сгущения,
Однако на уровне того, чему учу вас я, к этому приходится добавить нечто еще: оказывается, что теперь, после Фрейда, у нас появилась возможность установить, что эта характерная для бессознательного структура, то самое, что позволяет нам опознать то или иное явление как принадлежащее к образованиям бессознательного, без остатка укладывается в то, в чем лингвистический анализ позволяет усмотреть главные способы образования смысла как продукта, порождаемого путем комбинирования означающих.
Обстоятельство тем более показательное, чем более оно представляется удивительным.
В ходе развития лингвистической науки понятие означающего элемента наполнилось смыслом в тот конкретный момент, когда окончательно выкристаллизовалось в ней представление о фонеме. Понятие это позволяет вычленить в языке элементарный уровень, определяемый двояко — как диахроническая цепочка, во первых, и, внутри этой цепочки, как постоянная возможность замещения синхронного плана, во вторых. Одновременно оно позволяет нам разглядеть на уровне функционирования означающих независимую властную инстанцию, которую мы и сможем рассматривать как место, где порождается, некоторым образом, то, что именуется смыслом. Концепция эта, сама по себе чрезвычайно насыщенная психологическими импликациями, в дальнейшей разработке вряд ли нуждается, так как ее отлично дополняет тот материал, который в точке состыковки поля лингвистики с областью анализа как такового успел нам оставить Фрейд. Ведь эти психологические эффекты, эти эффекты порождения смысла как раз и представляют собой то самое, что рассматривается Фрейдом как образования бессознательного.
И вот теперь мы можем понять и оценить в отношении места человека нечто такое, что до сих пор всегда упускалось из виду. Совершенно очевиден тот факт, что для человека существует множество объектов, по сравнению с биологическими объектами куда более разнородных, разнообразных и многочисленных. Существование каждого живого организма предполагает наличие в мире своего коррелята — совокупности объектов, носящих совершенно определенный характер, отличающихся определенным стилем. Но у человека совокупность эта отличается сверхприбыльннм, поистине роскошным многообразием. Более того, человеческий объект, мир человеческих объектов, нельзя понять, рассматривая его как объект чисто биологический. И при таких обстоятельствах факт этот неизбежно встает в тесную, нерасторжимую связь с порабощением, подвластностью человеческого существа явлению языка.
Обстоятельство это, давая о себе, разумеется, знать и раньше, оставалось, тем не менее, до известной степени замаскированным. Дело в том, что все, что на уровне конкретного дискурса оказывается нам доступно, по отношению к порождению смысла всегда оборачивается двусмысленностью — ведь ориентирован язык на объекты, которые включают в себя нечто такое, что творческой деятельностью самого же языка заранее в них было привнесено. Именно это составило предмет целой традиции, целого направления философской риторики, предмет критики в самом общем смысле этого слова — критики, поставившей вопрос: а чего, собственно, этот язык стоит? Что представляют собой фигурирующие в нем связи по отношению ктем, другим, на которые они, казалось бы, нацелены и на отражение которых они претендуют, — к связям, фигурирующим в Реальном?
Это, собственно говоря, и есть тот вопрос, к которому приводит нас философская традиция. Традиция, чье острие и вершина ознаменованы, пожалуй, Кантовой критикой — учением, которое справедливо может быть истолковано как наиболее радикальная попытка поставить всякого рода Реальное под сомнение, показав зависимость его от априорных категорий не только эстетики, но и логики. Оно-то, учение это, и направило впервые человеческую мысль на поиски чего-то такого, что постановка вопроса на уровне логического дискурса и изучение соответствия между Реальным и тем или иным синтаксисом, замыкающимся в каждой фразе интенци-онального круга, оставляли до тех пор без внимания. Именно за эту задачу и предстоит нам, как бы тайком от этой критики и вопреки ей, приняться снова. Исходным пунктом для этого послужит для нас действие речи в той чреватой эффектами творчества цепочке, где каждый раз рождаются от нее, того и гляди, новые смыслы. Происходит это как путем метафоры — способом наиболее очевидным, так и путем метонимии — способом, который вплоть до совсем недавнего времени оставался тщательно замаскированным (когда у меня будет время, я вам объясню, почему).
Что ж, вступление оказалось достаточно сложным — пора вернуться к взятому в качестве примера слову
Мы остановились на мысли, что в процессе характеризующегося определенным интенциональным намерением дискурса, где субъект выступает как желающий что-то определенное высказать, возникает нечто такое, что его волей не предусмотрено, что принимает облик случайности, парадокса или даже скандала.
Хотя такое новообразование, как острота и могло бы, по идее, восприниматься как своего рода неудача, непроизвольная ошибка при совершении действия — я ведь уже приводил вам примеры речевых оговорок, которые остроты поразительно напоминают, — на практике оно едва ли предстает как нечто отрицательное. Более того, в условиях, когда это случайное образование возникает, оно оказывается замечено и оценено в качестве одного из явлений, замечательных именно своей способностью к порождению смысла.
Означающее новообразование это представляет собой своего рода столкновение означающих. Означающие эти оказываются в нем, по выражению Фрейда, сгущены, вмещены друг в друга, в результате чего и создается значение, нюансы и загадки которого я вам уже описывал — значение, вызывающее в воображении каксио-
Для нас было бы интересно на этом детище Жида несколько задержаться.
Зевс-банкир совершенно не способен вступить с кем бы то ни было в отношения обмена подлинного и аутентичного. Дело в том, что он отождествляется здесь с абсолютным всемогуществом, с тойстороной
В итоге он оказывается в положении, где сам никакого выбора не делал, а лишь вознаградил произвольно совершенный дурной поступок даром, которым лично ему никто не обязан. Усилие его направлено на то, чтобы поступком этим восстановить цикл обмена, который сам по себе никоим образом, как ни крути, установиться не может. Участником обмена Зевс пытается стать, вломившись в него насильно, создав своего рода долг, в котором сам он оказывается не при чем. Продолжение романа построено на том факте, что оба персонажа так и не сумеют никогда соизмерить то, что они друг другу должны. Один из них от этого чуть не окривеет, а другой и вовсе умрет.
Вот и вся история, поведанная в этом романе, история чрезвычайно поучительная, нравоучительная и к тому, что мы пытаемся здесь объяснить, имеющая непосредственное отношение.
Итак, наш Генрих Гейне оказывается в положении автора, создавшего персонаж, которому он придал, с помощью означающего
По причинам, которые опыт делает очевидными, осколки эти становятся особенно важны в ситуациях, когда метафорическое творение не удается — я хочу сказать, когда оно ни к чему не приводит, как в том случае с забвением имени, о котором я вам рассказывал.
Если имя
Вернемся к нашему
Ребенок дал бы ответ не задумываясь. Не будь мы заворожены той "овеществляющей" стороной языка, из-за которой мы вечно обращаемся с чисто языковыми явлениями как с предметами, мы бы легко научились говорить вещи простые и очевидные с той же легкостью, с какой манипулируют своими буковками
Если слово
Мы не удивимся, если это действительно так. Слово
Если в поэтическом творении Генриха Гейне слово
Не подумайте, будто я здесь иду дальше Фрейда. Перелистав треть его книги, вы увидите, что он к примеру слова
Слово
Замечания эти довольно убедительны для доказательства того, что путь, на который мы вступили, — путь, который заключается в том, чтобы связать всю экономию того, что в бессознательном зарегистрировано, с комбинацией означающих, — приведет нас весьма далеко. Однако регрессия, на которую он обрекает нас, не устремляется
Соображения вроде только что приведенных безусловно не лишены интереса — у истории означающего всегда найдется чему поучиться. Установив, что именно термин
На самом деле, если вы не читали Фрейда — а между тем, как вы мыслите на кушетке, и вашим способом читать текст не существует ничего общего, — вы вспоминаете о
Именно в Литтре — утверждает г-н Шарль Шассе — Малларме черпал лучшие свои мысли. Самое интересное, что он совершенно прав. Он прав в определенном контексте, в котором увяз не менее прочно, чем те, к кому он обращается, — именно это создает у него впечатление, будто он ломится в дверь. И ломится он в эту дверь, конечно же, потому, что она закрыта. Если бы на тему о том, что такое поэзия, размышлял каждый, никого бы не мог поразить тот факт, что означающим Малларме живо интересовался. Но над тем, что такое поэзия, так, на самом деле, никто толком и не задумался. Маятник так и качается до сих пор между какой-то смутной и размытой теорией сравнения и бог знает какими музыкальными категориями, которыми и намереваются пресловутое отсутствие смысла у Малларме объяснить. Короче говоря, никто не замечает того, что должен существовать способ определить поэзию, который исходил бы из ее зависимости от означающего. И когда поэзии дают определение сколь-нибудь более строгое, как это Малларме и сделал, не так уж удивительно становится, что именно в означающем ищут ключ к наиболее темным его сонетам.
При всем том, я не думаю все-таки, что найдется однажды человек, который отважится заявить, будто и я тоже все собственные идеи черпаю именно из Литтре, доказывая свое открытие тем, что мне этим словарем случалось воспользоваться.
Итак, воспользовавшись словарем, я должен сообщить вам один факт, который, я думаю, кое для кого из вас будет не новым, но определенный интерес, тем не менее, вызовет, а именно: в 1881 году
Согласно определению, которое дает Литтре
Как бы то ни было, мы видим, что слово, которое, как я сказал уже, перемещено было в данном случае в контур вытесненного, вовсе не имело во времена Генриха Гейне значения, тождественного тому, которое оно имеет у нас. На самом деле, уже сам факт, что термин
Именно в силу такого пренебрежения и рождается у нас иллюзия, будто мы понимаем древние тексты именно так, как понимали их современники. Более чем вероятно, однако, что наивное чтение Гомера подлинному его смыслу нимало не соответствует. Не случайно, разумеется, есть люди, целиком посвящающие себя исчерпывающему изучению словаря Гомера в надежде хотя бы приблизительно восстановить измерение значения, о котором в поэмах этих идет речь. И все же эти последние свой смысл сохраняют, хотя изрядная часть того, что неподобающе называют "духовным миром", и что на самом деле является миром значений гомеровских героев, скорее всего от нас полностью ускользает, да, вероятно, и Должно более или менее безнадежно от нас ускользать. Само расстояние между означающим и означаемым наводит на мысль, что сочетаниям достаточно искусным, которые как раз поэзию и характеризуют, правдоподобный смысл можно будет придать всегда, вплоть до скончания века.
По-моему, я вкратце упомянул обо всем, что можно было о явлении создания остроты в ее собственном регистре сказать. И это, пожалуй, позволяет нам поближе присмотреться к предложенной нами формуле для забвения имени — формуле, о которой говорил я вам на прошлой неделе.
Что такое забвение имени? В данном случае субъект ставит перед Другим, и самому Другому в качестве Другого, вопрос:
В связи с этим я хочу пояснить вам, почему мне так важно подыскать для вас правильную формулировку. Исходя из того, что субъект, как показывает анализ, не может вспомнить имя мастера из Орвьето лишь потому, что ему не хватает элемента
Обратите внимание на строгость предложенной мною формулировки. Вспомнить
Анализ позволяет нам восстановить связь элемента
Слово
Итак, что же находится на уровне того места, где обнаружилась пропажа имени
Именно это занимает Фрейда, когда он обращает свою мысль к фрескам из Орвьето — то, что он называет концом света. На сцену вызывается некая, если можно так выразиться, эсхатологическая конструкция. Это единственный возможный для него способ приблизиться к тому устрашающему, немыслимому, если можно так выразиться, рубежу мысли, остановиться на котором ему, так или иначе, все же необходимо, ибо смерть существует — именно она обусловливает конечность его человеческого бытия и его профессиональной деятельности; именно она кладет неумолимый предел его мышлению. И вот в создании метафорической конструкции конца никакая метафора не приходит ему на помощь. Фрейд знать не желает никакой эсхатологии — разве что в форме восхищения фресками из Орьвето. И потому в голову ему ничего не приходит.
На том месте, где он ищет автора — в конечном счете, речь ведь идет об авторе, о том, чтобы назвать автора, — ничего не возникает, никакая метафора не удается, ничего эквивалентного
Объект, о котором идет речь, объект представленный на фреске, изображающей конец света, — Фрейд извлекает его из памяти без труда. "Я не мог вспомнить имени Синьорелли, — пишет он, — но сами фрески Орвьето никогда не представали моему мысленному взору так живо, хотя силой воображения я особо не отличаюсь". Это последнее известно нам и по ряду других признаков — в частности, по форме его сновидений. Очень возможно даже, что и открытия-то свои Фрейд смог совершить именно потому, что был человеком гораздо более открытым и податливым для игры символической, нежели для игры воображения. Он и сам отмечает интенсификацию образа на уровне воспоминания, обостренное представление объекта, о котором идет речь, то есть фрески, и даже лица самого художника, чью фигуру мы видим на ней в позе, в которой принято было в произведениях той эпохи изображать их заказчика, а порою и автора. Синьорелли на картине присутствует, и Фрейд мысленно его видит.
О забвении в чистом виде, полном забвении объекта как такового, следовательно, речи нет. Налицо зато определенная связь между интенсивным оживлением в памяти некоторых воображаемых его элементов и утратой элементов иного рода — означающих элементов, принадлежащих уровню Символического. Перед нами здесь признак то го, что происходит на уровне метонимического объекта.
А это значит, что сформулировать то, что происходит при забвении имени, мы можем приблизительно следующим образом:
XСиньор
Синьор Герр
Перед нами вновь формула метафоры — фигуры, осуществляемой механизмом замены означающего S на другое означающее S '. Каковы последствия этой замены? На уровне S ' происходит изменение смысла мысл означающего S ' (обозначим его s '), становится новым смыслом, который мы назовем
Именно постольку, поскольку слово
Речь идет не о потере имени
Фрейд, однако, ничего не находит — не только потому, что
Итак, вот к чему приводит нас поэлементное сопоставление образования, именуемого остротой, с тем бессознательным образованием, чью форму начинаете вы сейчас различать. На первый взгляд, образование это негативно. На самом деле это не так. Забвение имени — это не отрицание, это нехватка, но нехватка (мы, по обыкновению, намного забегаем вперед) в смысле несостоятельности самого имени. Дело не в том, что имя это в памяти не улавливается. Дело в его, этого имени, несостоятельности.
В поисках имени мы обнаруживаем эту нехватку на том месте, где имя это призвано было выполнять свою функцию и где оно не в состоянии более ее выполнять, так как нужен оказывается новый смысл, требуется новый акт метафорического творения. Именно поэтому имя
Не беда, если это покажется вам китайской грамотой, — главное, чтобы вы просто-напросто доверяли своим глазам. Какой бы китайской грамотой это ни могло вам показаться, выводов отсюда напрашивается немало. И если вы вспомните об этом вовремя, это поможет вам уяснить для себя, что именно в анализе того или иного бессознательного образования происходит, поможет дать происходящему удовлетворительное объяснение. И напротив, упустив это из виду, не отдавая себе в этом отчета, вы придете к овеществленным представлениям общего и грубого характера, которые, даже не будучи обязательно источником заблуждений, всегда служат почвой для тех ошибочных вербальных идентификаций, что играют такую важную роль в выработке определенных психологических черт — прежде всего, вялости и апатии.
Вернемся к нашей остроте и тому, что следует думать на ее счет. Я хотел бы в заключение ввести для вас еще одно, новое различие, касающееся вопроса, с которого я начал, — вопроса о субъекте.
Мышление всегда норовит сделать субъектом того, кто в дискурсе на себя в качестве такового указывает. Напомню вам, что этому термину противостоит другой. Это противостояние того, что я назвал бы сказыванием настоящего (ledireduprésent), с одной стороны, и настоящего сказывания (leprésentdudire), с другой.
Это смахивает на игру слов, но таковой отнюдь не является.
Оказывание настоящего отсылает нас к тому, что в дискурсе выступает какя. С помощью ряда служебных частей речи, вроде здесь,
Малейшего опыта общения с языком достаточно, чтобы увидеть, что настоящее сказывания, то есть то, что в настоящий момент в Дискурсе налицо, представляет собой нечто совершенно иное. Настоящее сказывания может прочитываться в самых различных мо-Дусах и регистрах, оно не связано, в принципе, с настоящим, обозначенным в дискурсе в качестве настоящего того, кто является его — юсителем, — с настоящим, которое является величиной перемен-îohи для которого слова имеют значение лишь служебное. Место-
имение я значит ничуть не больше, чем местоимения
Я сейчас проиллюстрирую вам, что такое настоящее сказыва-ния, на примере одной остроты — самой краткой из всех, мне известных. Одновременно она познакомит нас с другим измерением остроты, которое не является измерением метафорическим.
Метафорическое измерение соответствует сгущению. Что касается смещения, о котором я говорил только что, то ему соответствует измерение метонимическое. Если я не завел речь об этом измерении раньше, то лишь потому, что заметить его гораздо труднее. Острота, которую я хотел привести, особенно хороша тем, что дает вам его почувствовать.
Метонимическое измерение, поскольку оно может войти в остроту, задействует игру употреблением слова в различных контекстах. Оно заявляет о себе, ассоциируя между собой элементы, уже хранящиеся в сокровищнице метонимий. В двух различных контекстах слово может вступить в совершенно различные связи, приобретая в итоге два совершенно различных смысла. Придавая ему в одном контексте смысл, который оно имеет в другом, мы оказываемся в метонимическом измерении.
Я приведу вам классический пример в форме остроты, которую дам вам время обдумать самостоятельно.
Генрих Гейне беседует в светском салоне с поэтом Фредериком Сулье, который при виде толпы, окружившей одно значительное в туэпоху лицо, чья одежда блистала золотым шитьем, замечает:
Вот пример остроты метонимической. Подробно я разберу ее в следующий раз, но вы уже сейчас можете отметить для себя, что остротой эта реплика является потому и только потому, что слово
То, что острота реализуется на уровне игры означающих, я могу продемонстрировать на примере наикратчайшем.
Одну молодую девушку, получившую, надо признать, качественное и настоящее воспитание, состоящее в том, чтобы не употреблять грубых слов, но их знать, некий дамский угодник приглашает на первую в ее жизни surpriseparty. Танцуя с ней — кстати сказать, скверно — он прерывает долгое и утомительное молчание словами: "Vousavezvu, mademoiselle, quejesuiscomte.
Это история не из тех, что можно прочесть в маленьких специальных сборниках. Не исключено, что кое-кто из вас слышал ее из уст самой девушки, которая, надо сказать, была ею весьма довольна. Тем не менее история эта носит характер чрезвычайно показательный., являя собой идеальное воплощение того, что названо мною
Тем не менее, на этом уровне творчества субъект обнаруживает наличие у него остроумия, ибо такие вещи заранее не придумываются, это приходит само, что и служит, собственно, признаком того, насколько человек остроумен. Девушка просто вносит в код небольшое изменение, состоящее в прибавлении этого маленького "t", которое черпает все свое значение исключительно из контекста, давая понять, что граф ее не устраивает — с той лишь оговоркой, что сам граф, если он действительно, как я сказал, столь малоспособен кого-либо устроить, так, возможно, его и не заметил. Шутка эта, таким образом, совершенно непреднамеренна, однако несмотря на это в ней отчетливо просматривается элементарный механизм остроты: легкое нарушение кода кактаковое идет в ход в качестве ценного нововведения, позволяющего мгновенно породить нужный субъекту смысл.
Каков же он, этот смысл? Вам, разумеется, кажется, что сомнений на этот счет быть не может, но ведь в конце концов воспитанная молодая девушка не сказала прямо своему графу, что он есть то, что он есть, только без "t". Ничего подобного она ему не говорила. Смысл, который предстоит создать, зависает в неопределенности где-то между мной и Другим. И это признак того, что имеется нечто такое, что, по крайней мере на данный момент, остается лишь пожелать. С другой стороны, текст в другой материал не переводим — скажи этот человек, что он маркиз, и акт творчества оказался бы невозможен. Есть старая добрая шутка, доставлявшая нашим отцам еще в прошлом веке немалое удовольствие. На вопрос:
"At!" — в ответе этом шутка предстает в самой крайней, безусловно фонематической форме. Это простейшее строение, которое можно фонеме придать. В ней должно быть две различительные черты, ибо простейшая формула ее такова: это либо согласная, примыкающая к гласной, либо гласная, примыкающая к согласной. Согласная, примыкающая к гласной, — это классическая формула: ее-то как раз мы здесь и находим. Этого вполне достаточно, чтобы образовать высказывание, обладающее цельностью сообщения, — необходимо лишь, чтобы высказывание это парадоксальным образом отталкивалось от принятого словоупотребления и направляло мысль Другого к мгновенному постижению смысла.
Именно это и называется быть остроумным. Здесь-то и пускается в ход тот собственно комбинаторный элемент, на который опирается любая метафора. Говоря сегодня так много о метафоре, я как раз и позволил вам лишний раз обнаружить действие заместительного механизма. Механизм этот включает четыре члена — те самые, что входят в формулу, предложенную мной в статье