Начиная с этой сцены, по словам работников учреждения, поведение мальчика полностью изменилось.
У меня осталось впечатление, что он изгнал "Волк1.".
С этого момента он больше не говорил о нем и смог перейти к следующей фазе — к внутриутробной регрессии, т. е. к построению своего тела, ego-body, чего он не мог осуществить раньше.
Чтобы использовать диалектику, которую он сам всегда использовал — диалектику содержание — вместилище — для собственного построения Робер должен был быть моим содержанием, причем он должен был удостовериться и в моем обладании, т. е. в своем будущем вместилище.
В начале этого периода, он брал ведерко, полное воды, с веревочной ручкой. Он совершенно не мог переносить, когда эта веревочка была привязана за оба края. Ему нужно было, чтобы с одной стороны она свисала. Я была поражена тем фактом, что, когда мне пришлось укрепить веревку, чтобы нести ведро, он почувствовал, как казалось, почти физическую боль. Однажды он поставил ведерко, полное воды, между ног, взял веревку и поднес ее край к своему пупку. Я подумала тогда, что ведерко — это я, и что он привязывал себя ко мне пуповиной. Затем он опрокинул содержимое ведра, разделся донага и улегся в воде в положении эмбриона, съежившись. Время от времени он вытягивался и даже открывал и закрывал на жидкость рот — так, как эмбрион пьет амниотическую жидкость, о чем свидетельствуют результаты последних американских опытов. У меня осталось впечатление, что таким образом он себя реконструировал.
Сперва чрезвычайно возбужденный, он начинает осознавать некоторую реальность удовольствия и все оканчивается двумя главными сценами, проведенными с крайним благоговением иудивительной для его возраста и состояния полнотой.
В первой из этих сцен Робер, будучи совершенно обнаженным передо мной, собрал воду в соединенные ладошки, поднял ее на высоту своих плеч и облил ею тело. Он возобновлял это действие несколько раз, и затем мягко сказалмне: °Робер, Ребер".
За таким крещением водой — а это было именно крещение, если принять во внимание благоговение мальчика, — последовало крещение молоком.
Сначала он стал играть с водой скорее с удовольствием, чем с благоговением. Затем он взял свой стакан молока и выпил его. Потом вновь надел соску и начал обливать свое тело молоком из бутылочки. Поскольку это было довольно медленно, он снял соску и вновь стал обливать грудь, живот, пенис с явным чувством удовольствия. Затем он повернулся ко мне и показал мне свой пенис, взяв его в руку с радостным видом. Затем выпил молока, поместив его, таким образом, снаружи и внутри, так что содержание стало одновременно содержанием и вместилищем, обнаруживая при этом ту же ситуацию, как и при игре с водой.
В следующих фазах он перешел к стадии орального построения.
Эта стадия чрезвычайно трудна и сложна. Прежде всего, ему было 4 года, а он переживал лишь самую первоначальную стадию. Более того, другие дети, состоявшие у меня в тот момент налечении в данном учреждении, были девочки, что представляло проблему для него. Наконец, редуцированные формы поведения Робера не исчезли полностью и имели тенденцию к возвращению каждый раз, как он ощущал фрустрацию.
После крещения водой и молоком Робер начал переживать отношение симбиоза, характеризующее первичное отношение мать-ребенок. Однако когда ребенок действительно его переживает, обычно не существует никаких проблем, связанных с полом, по крайней мере в отношении новорожденного к его матери. Тогда как тут таковое имело место.
Робер должен был составить симбиоз с матерью женского пола, что ставило, таким образом, проблему кастрации. Проблема для меня заключалась в том, чтобы суметь дать ему пищу и не повлечь тем самым его кастрацию, Сначала он пережил этот симбиоз в простой форме. Сидя у меня на коленях, он ел. Затем он бралмое кольцо и часы и надевал их на себя или же брал карандаш из моей блузы и зубами ломал его. После того, как я проинтерпретировала ему его действия, идентификация с фаллической матерью-кастратором осталась в плоскости прошлого и сопровождалась реактивной агрессивностью, изменившейся в плане мотиваций. С тех пор он ломал грифель карандаша лишь затем, чтобы наказать себя за эту агрессивность.
Как следствие, он смог пить молоко из бутылочки, находящейсяуменя в руках, но должен был сам придерживать бутылочку. Лишь позднее он смог переносить, чтобы только я держала бутылочку, как если бы все прошлое запрещало ему принимать от меня содержание достаточно важного объекта.
Его желанию симбиоза еще противоречило прошлое. Вот почему он прибегнул куловке давать себе самому бутылочку. Но благодаря опыту с другой пищей — кашей и пирожными, убедившись, что пища, полученная от меня посредством этого симбиоза, не делала его девочкой, он смог принимать пишу от меня.
Сначала он пытался стать отличным от меня, отделившись от меня. Он давал мне есть и приговаривал, ощупывая себя: "Робер", — затем трогал меня — "Не Робер". Я активно воспользовалась этим в моих интерпретациях, чтобы помочь ему отличить себя. Эта ситуация перестала ограничиваться лишь нашим с ним отношением, он включил в нее и лечившихся у меня девочек.
Здесь мы имеем дело с проблемой кастрации, поскольку он знал, что до него и после него ко мне на сеанс приходили девочки. Эмоциональная логика требовала, чтобы он сделался девочкой, так как девочка прерывала необходимый ему симбиоз со мной. Ситуация была противоречивой. Он проигрывал ее различными способами, делая пи-пи то сидя на горшке, то стоя, но выказывая агрессивность.
Робер стал теперь способен принимать и давать. Он давал мне свою коку, не опасаясь, что будет кастрированэтим даром.
Итак, мы достигли некоторых успехов в лечении. Их можно резюмировать в следующем: содержание его тела более не является деструктивным, плохим; Робер способен выражать свою агрессивность, делая пи-пи стоя, а существование целостности его вместилища, т. е. тела, не ставится при этом под вопрос.
QD. по Жезеллю изменился с 43 на 80, а тест ТерманМерилля показал QJ.=75- Клиническая картина изменилась, двигательные расстройства исчезли, так же как прогнатия. С другими детьми он стал дружелюбен и часто защищал более маленьких. Его можно начинать приобщать к групповой деятельности. Лишь язык остается рудиментарным. Робер никогда не составляет фраз, а употребляет лишь отдельные слова.
Затем я у ехала в отпуск. Я отсутствовала 2 месяца.
После моего возвращения он разыгрывает сцену, выявляющую сосуществование в нем упрощенных форм прошлого и построения настоящего.
Во время моего отсутствия его поведение стало прежним по-прежнему, но богаче за счет полученного опыта он выражал то, что представляла для него разлука, страх меня потерять.
Когда я вернулась, он вылил, как бы уничтожив, молоко, свое пи-пи, выбросил каку, затем снял свой фартук и бросил его в воду. Таким образом он разрушил свое прежнее содержимое и вместилище, обнаруженные травмой моего отсутствия.
На следующий день в результате чрезмерной эмоциональной реакции, выразительность Робера преобразовалась на соматической плоскости — появился обильный понос, рвота, обморок. Он полностью избавился от своего прошлого образа. Одно мое присутствие могло обеспечить связь его самого со своим новым образом — как с новым рождением.
В этот момент он приобрел новый образ себя. На сеансах он проигрывает старые травмы, которых мы не знали. Робер пьет из бутылочки, кладет соску в ухо и разбивает затем бутылочку в состоянии ярости.
Все же он стал способен сделать это так, что целостность его тела не пострадала, он отделился от своего символа — бутылочки — и мог выражаться при помощи бутылочки, используемой в качестве объекта. Этот сеанс был настолько поразителен (он повторил его два раза), что я решила провести расследование, чтобы узнать, как прошла антротамия, перенесенная им в возрасте пяти месяцев. Тогда стало известно, что в службе ORL, где он был оперирован, ему не делали анестезию, а в течении всей болезненной операции у него во рту насильно держали бутылочку со сладкой водой.
Этот травматический эпизод высветил сложившийся у Робера образ его матери, морящей его голодом, больной паранойей, опасной для окружающих, наверняка нападавшей на ребенка. Затем — разлука, бутылочка, которую насильно держат у него во рту и которая вынуждает его глотать крики. Кормление через трубочку, двадцать пять последовательных перемещений. Я думаю, драма Робера состояла в том, что все его орально-садистские фантазмы были реализованы в условиях его существования. Его фантазмы становились реальностью.
Недавно мне пришлось поставить его перед лицом реальности. Я отсутствовала в течение года и вернулась в учреждение беременной, на 8 месяце. Увидев меня беременной, он начал играть фантазмами разрушения моего ребенка.
Я исчезла на время родов. В течение моего отсутствия мой муж занялся его лечением, он разыграл разрушение моего ребенка, Когда я вернулась, мальчик увидел меня без живота и без ребенка. Итак, он был убежден, что его фантазмы стали реальностью, что онубил ребенка, а значит, яубью его.
Он был чрезвычайно возбужден последние две недели до того момента, как он смог мне это сказать. И тогда я показала ему истинное лицо реальности. Я привезла ему мою маленькую дочку, чтобы он узнал, наконец, в чем дело. Его возбуждение явно ослабло, и когда я вновь встретилась с ним на сеансе на следующий день, он начал, наконец, выражать мне чувство ревности. Он привязался к чему-то живому, а не к смерти.
Этот ребенок всегда оставался на той стадии, где фантазмы являлись реальностью. Вот объяснение тому, что егофантазмы внутриутробного построения в лечении были реальностью, и что он смог создать удивительное построение. Если бы он миновал эту стадию, я не смогла бы добиться от него самого такого построения.
Как я говорила вчера, у меня сложилось впечатление, что этот ребенок был поглощен реальным, что в начале лечения у него отсутствовала какая-либо символическая функция, и тем более функция воображаемого.
Лакан: — Тем не менее в его распоряжении были два слова.
Ипполит: — Я хотел бы задать вопрос по поводу слова "Волк'1. Откуда взялся "Волк"?
Г-жа Лефор: — В детских учреждениях нянечки часто пугают детей волком. В учреждении, где я занималась лечением мальчика, как-то раз, когда поведение детей было невыносимым, их закрыли в садике, а нянечка вышла наружу и завыла волком, чтобы образумить детей.
Ипполит: — Остается объяснить, почему страх волка закрепился в нем, как и в остальных детях.
Г-жа Лефор: — Очевидно, волк был отчасти пожирающей матерью.
Ипполит: — Вы полагаете, что волк всегда является матерью7
Г-жа Лефор: — В детских историях всегда говорится, что волк придет и съест. На орально-садистической стадии ребенок хочет съесть мать, и он думает, что мать хочет съесть его. Мать становится волком. Я думаю, что генезис, вероятно, таков, хотя я не вполне уверена. В истории этого ребенка есть много неизвестных моментов, о которых я не смогла узнать. Когда он хотел быть агрессивным со мной, он не становился на четвереньки и не лаял. Теперь он делает это. Теперь он знает, что он человек, но время от времени ему бывает необходимо идентифицировать себя с животным, как это делает ребенок в 18 месяцев. И когда он хочет быть агрессивным, он становится на четвереньки, издает звук: "у-у" — без всякого страха. Затем он поднимается и продолжает сеанс. Он может пока выражать агрессивность лишь на такой стадии.
Ипполит: — Да, это переход от zwingen (принуждать) к bezwingen (преодолевать). Огромная разница между словом, где есть принуждение, и словом, где принуждения нет. Принуждение, Zwang, — это волк, который внушает страх, а страх преодоленный, Bezwingung, — это момент, когда сам мальчик играет волка.
Г-жа Лефор: — Да, я с вами согласна.
Лакан: — Волк, естественно, ставит все проблемы символизма, это не ограничиваемая функция, поскольку мы вынуждены искать ее истоки в общей символизации.
Почему волк? Это не столь уж обычный в нашей области персонаж. Тот факт, что именно волк выбран для создания этих эффектов, непосредственно связывает нас с более широкой функцией в мифологической, фольклорной, религиозной, первобытной плоскости. Волку сродни целая последовательность, отсылающая нас к тайным обществам и тому, что в них связано с инициацией, будь то принятие тотема или идентификация с персонажем.
Сложно провести эти различия по поводу столь неразвернутого феномена, но я хотел бы обратить ваше внимание на разницу между идеалом собственного Я и сверх-Я в детерминации вытеснения.
Не знаю, заметили ли вы, что существует два понятия, которые, будучи введены в какую-либо диалектику для объяснения поведения больного, кажутся направленными совершенно противоположным образом. Сверх-Я является принуждающей функцией, а Я-идеал — воодушевляющей.
Такое различие часто стараются не замечать, переходя от одного термина к другому, как если бы они были синонимами. Данный вопрос стоило бы задать при изучении отношения переноса. Подыскивая основание терапевтическому действию, исследователи способны сказать, что субъект идентифицирует аналитика со своим идеалом, или напротив, со своим сверх-Я, ив том же тексте заменяют один термин на другой в зависимости от хода доказательства, не объясняя при этом разницу.
Мне, конечно, придется еще рассмотреть вопрос о сверх-Я. Скажу сразу, что, если мы не будем ограничиваться слепым, мифическим использованием этого термина, ключевое слово, идол, сверх-Я расположится главным образом в символической плоскости речи, в отличие от Я-идеала.
Сверх-Я — это императив. Как свидетельствует его здравое понимание и использование, сверх-Я однородно регистру и понятию закона, т. е. совокупности системы языка, поскольку оно определяет положение человека как такового, не только как биологической особи. С другой стороны, нужно также подчеркнуть, в противоположность этому, его безрассудный, слепой характер чистого императива, простой тирании. В каком же направлении может быть произведен синтез этих понятий?
Сверх-Я имеет отношение к закону, и в то же время это закон безрассудный, вплоть до того, что он превращается в непризнавание закона. Мы видим, что именно таким образом действует сверх-Я у невротика. Не потому ли, что мораль невротика безрассудная, разрушительная, только угнетающая и почти всегда противозаконная, — не потому ли потребовалось в психоанализе разработать функцию сверх-Я?
Сверх-Я — это одновременно закон и его разрушение. Таким образом, он даже является речью, заповедью закона в той мере, как от этого последнего остается лишь корень. Закон целиком сводится к чему-то, что нельзя даже выразить, как "Ты должен" речь, лишенная всякого смысла. Именно в этом смысле сверх-Я в конце концов сводится к отождествлению с тем, что в первоначальном опыте субъекта представляется как наиболее опустошающее, завораживающее. В конечном счете, сверх-Я отождествляется с тем, что я называю "страшилищем", с фигурами, связанными с какими бы то ни было первичными травмами, перенесенными ребенком.
В этом, особо показательном, случае мы видим данную функцию языка воплощенной, мы прикасаемся к ее наиболее редуцированной форме, сведенной к одному слову, смысл и значение которого для ребенка мы даже не способны определить, но эта функция, тем не менее, связывает его с человеческим сообществом. Как вы правильно указали, это не просто одичавший ребенок-волк, это говорящий ребенок и именно посредством восклицания "ВолкГ у вас с самого начала была возможность установить с ним диалог.
В этом наблюдении восхитителен момент, когда после сцены, которую вы описали, из употребления исчезает слово "ВолкГ, Именно вокруг этого стержня языка, вокруг отношения к слову, которое для Робера было сводом закона, происходит поворот от первой ко второй фазе. Затем начинается необыкновенная разработка, завершающаяся переломным самокрещением, когда он произносит свое собственное имя. Мы прикасаемся здесь к основополагающему отношению человека к языку, в его наиболее редуцированной форме. Это чрезвычайно впечатляюще.
Какие еще вопросы вы хотели бы задать?
Г-жа Лефор: — Какова же диагностика?
Лакан: — Ну что ж, есть люди, которые уже имеют свое мнение по этому вопросу. Ланг, мне говорили, что вчера вечером вы высказывались по этому поводу, и мне показалось это интересным. Я думаю, что ваша диагностика лишь аналогическая. Руководствуясь существующей в нозологии таблицей, вы назвали это…
Д-р Ланг: — Галлюцинаторным бредом. Всегда можно попытаться найти аналогию между довольно глубокими расстройствами в поведении детей и тем, что нам известно о взрослых. И чаще всего приходится слышать о детской шизофрении, когда исследователи не совсем понимают, что происходит. Здесь не хватает одного основополагающего элемента, чтобы можно было говорить о шизофрении — диссоциации. Нет диссоциации, поскольку едва существует построение. Я подумал, что это напоминает некоторые формы галлюцинаторного бреда. Вчера вечером я делал значительные оговорки, поскольку необходимо преодолеть целую ступень между непосредственным наблюдением ребенка такого возраста и тем, что нам известно из обычной нозографии. В этом случае необходимо разъяснить многие вещи.
Лакан; — Да, именно так я понял ваши слова из того, что мне сообщили. Галлюцинаторный бред, как вы его понимаете, в смысле хронического галлюцинаторного психоза, имеет лишь одно общее с тем, что имеет место у данного субъекта, а именно, то измерение, которое тонко отметила г-жа Лефор: этот ребенок живет лишь реальным. Если слово "галлюцинация" обозначает что-либо, так это ощущение реальности. В галлюцинации есть нечто, что пациент действительно принимает за реальное.
Вы знаете, насколько это остается проблематичным даже в галлюцинаторном психозе. В хроническом галлюцинаторном психозе взрослого существует синтез воображаемого и реального, в нем-то и заключается вся проблема психоза. Здесь же обнаруживается вторичная разработка в воображаемом, выделенная г-жой Лефор и являющаяся, буквально, ненесуществованием в состоянии зарождения.
Я уже давно не возвращался к этому наблюдению. И все же, в прошлый раз я представил вам большую схему с вазой и цветами, где цветы — воображаемы, мнимы, иллюзорны, а ваза реальна, или наоборот, поскольку устройство можно расположить обратным образом.
В данном случае я лишь могу обратить внимание на уместность этой модели, построенной на отношении "цветысодержимое" и "ваза-вместилище". Поскольку система "вместилище-содержимое", выведенная мной на первый план значения, которое я придаю стадии зеркала, здесь, как мы видим, задействована полностью и в чистом виде. Мы замечаем, что ребенок руководствуется более или менее мифической функцией вместилища и лишь под конец он способен вынести ее пустоту, как отметила г-жа Лефор. Быть способным выносить ее бессодержательность значит отождествить ее, наконец, с чисто человеческим объектом, то есть инструментом, способным отделиться от своей функции. И это является главным настолько, насколько в человеческом мире существует не только utile (полезное, годное к чему-либо), но и outil (инструмент, штука), то есть инструменты, существующие сами по себе.
Ипполит: — Универсалии.
Д-р Ланг: — Переход от вертикального положения валка к горизонтальному очень любопытен. Мне кажется, что волк вначале — это пережитое.
Лакан; — Волк вначале не является ни самим ребенком, ни кем-либо другим.
Д-р Ланг: — Это реальность.
Лакан: — Нет, я думаю, это главным образом речь, сведенная к ее остову. Это ни Робер, ни кто-либо другой. Ребенок, очевидно, есть "Волк!" постольку, поскольку произносит это слово. Но "Волк'" — это и все что угодно, в той мере как оно может быть названо. Вы видите здесь узловую точку речи. Собственное Я здесь полностью хаотично, речь является остановившейся. Но именно на основе "Волк1." собственное Я может занять свое место и быть выстроено.
Д-р Барг: — Я отметил, что однажды произошло изменение, когда ребенок играл со своими экскрементами. Он давал, менял и брал песок и воду. Я думаю, что здесь как раз он и начал строить и проявлять воображаемое. Он уже мог занимать более отдаленное положение от объекта, его экскрементов, и затем становился все более и более далек. Я не думаю, что здесь можно говорить о символе так, как вы его понимаете. Однако вчера мне показалось, что г-жа Лефор говорила о них именно как о символах.
Лакан: — Это сложный вопрос. Им-то мы как раз и занимаемся, поскольку он может дать нам ключ к тому, что мы обозначили как собственное Я. Что такое собственное Я? Природа инстанций различна: одни из них являются реалиями, другие образами, воображаемыми функциями. Одной из них является собственное Я.
Вот к чему я хотел бы вернуться перед тем, как мы расстанемся. Не следует опускать то, что вы столь впечатляюще описали нам вначале, — двигательное поведение этого ребенка. У мальчика, по-видимому, нет никаких повреждений органов. Каково же теперь его двигательное поведение? Каковы его хватательные движения?
Г-жа Лефор: — Конечно, ониуже не такие, как прежде.
Лакан: — Вначале, как вы говорили, когда он хотел достать предмет, он мог ухватить его лишь одним жестом. Если этогожеста недоставало, он должен был возобновить движение с самого начала. Итак, он контролирует визуальную ориентацию, но у него нарушено понятие дистанции. Этот дикий ребенок всегда может, как хорошо организованное животное, схватить то, что он желает. Но если в действии есть ошибка или ляпсус, он может исправить их лишь начав все сначала. Следовательно, мы можем сказать, что, очевидно, у этого ребенка нет недостатков или отсталости, относящейся к пирамидальной системе, но что мы имеем дело с проявлениями недостатков в функциях синтеза собственного Я, как мы его понимаем в аналитической теории.
Отсутствие внимания, несвязная возбужденность, которую вы отметили вначале, должны быть также отнесены за счет недостатков функций собственного Я. Впрочем, нужно отметить, что в некоторых отношениях аналитическая теория представляет даже функцию сна как функцию собственного Я.
Г-жа Лефор: — Этот ребенок, который не спал и не видел снов, в тот знаменательный день, когда он закрыл меня в туалете, начал ночью видеть сны и звать во сне маму, а его двигательные расстройства смягчились.
Лакан: — Вот то, к чему я хотел прийти. Ничто не мешает мне непосредственно связать нетипичность его сна с ненормальным характером его развития, отсталость которого относится именно к плану воображаемого, к плоскости собственного Я как воображаемой функции. Это наблюдение показывает нам, что из отсталости этой точки развития воображаемого вытекают нарушения в некоторых функциях, казалось бы, низших по отношению к тому, что мы можем назвать надстроечным уровнем.
В этом наблюдении представляет чрезвычайный интерес отношение между строго сенсорно-двигательным созреванием и функциями овладения воображаемым у субъекта. Весь вопрос заключается в этом. Нам следует понять, в какой мере именно эта связь затронута в шизофрении.
В зависимости от нашей склонности и от того, как каждый из нас представляет себе шизофрению, ее механизм и главную движущую силу, мы можем включать или нет этот случай в рамки шизофренического заболевания.
Безусловно, насколько вы показали нам значение и зону охвата данного заболевания, перед нами не шизофрения в смыслесостояния. Но здесь есть шизофреническая структура отношения к миру и целый ряд феноменов, которые мы можем, в конце концов, приравнять к разряду кататонических. Конечно, тут нет, собственно говоря, ни одного симптома, так что ограничив этот случай такими рамками, как это сделал Ланг, мы можем определить его лишь приблизительно. Однако некоторые изъяны, некоторые недостатки человеческой адаптации ведут к чему-то такому, что позже, по аналогии, предстанет как шизофрения.
Я думаю, больше тут сказать нечего. Можно разве лишь добавить, что это так называемый демонстративный случай. В конце концов, у нас нет никакого основания думать, что нозологические рамки оставались неизменными извечно и ожидали нас уже готовыми. Как говорил Пеги, маленькие винтики всегда подходят к маленьким отверстиям, но случаются аномальные ситуации, когда маленькие винтики перестают соответствовать маленьким отверстиям. Мне не представляется сомнительным, что речь идет о феноменах психотического порядка, или точнее, о феноменах, которые могут завершиться психозом. Что вовсе не означает, что всякий психоз начинается именно так.
Леклер, именно вас я попросил бы рассказать нам в следующий раз о "Введении в нарциссизм", опубликованном в IV томе CollectedPapers или в Х томе полного собрания сочинений. Вы увидите, что речь идет о вопросах, поставленных в рамках изучаемой нами темы регистра воображаемого.
10 марта 1954 года.
IX. О нарциссизме
О там, что составляет акт. Сексуальность и либидо. Фрейд или Юнг? Воображаемое в неврозе. Символическое в психозе.
Для тех, кто отсутствовал в прошлый раз, я хотел бы сказать, почему я считаю полезным обратиться теперь к статье Фрейда "ZurEinfuhrungdesNarzismus".
Итак, чего же мы достигли? На этой неделе я не без удовлетворения заметил, что многие из вас уже серьезно заинтересовались предложенной мной системой использования категорий символического и реального. Как вы знаете, я настаиваю на том, что всегда следует исходить из понятия символического чтобы постичь смысл наших действий в ходе аналитического вмешательства, в частности — вмешательства положительного — путем интерпретации.
Кроме того, мы выделили ту грань сопротивления, которая относится к уровню самого произнесения речи. Речь лишь до определенной степени может выразить бытие субъекта — некоторые точки всегда остаются для нее недоступными. Итак, перед нами встает вопрос — каково отношение к речи всех тех аффектов, всех воображаемых сопоставлений, о которых обычно упоминают, определяя действие переноса в аналитическом опыте? Вы уже прекрасно поняли, что вряд ли здесь что-либо является само собой разумеющимся.
Полной речью является речь, направленная на истину и формирующая ее такой, какой она устанавливается в признании одного человека другим. Полная речь является речью, выступающей как акт. После нее один из субъектов оказывается иным, чем был раньше. Вот почему это измерение не может быть опущено в аналитическом опыте.
Мы не должны мыслить аналитический опыт как игру, обманку, трюкачество иллюзиониста, внушение. Психоанализ взывает к полной речи. Исходя из такого положения, разъясняются, сообразуются многие вещи, но выступает и много парадоксов, противоречий. Заслугой такого понимания как раз и является очерчивание парадоксов и противоречий на месте неясностей и темных моментов. И напротив, гармоничные с виду и понятные рассуждения часто таят в себе неясность, а рассеять ее могут лишь антиномия, зияние, загвоздка. Такая точка зрения лежит в основании нашего метода и, как я надеюсь, нашего прогресса.
Первым таким противоречием является то, что аналитический метод, нацеленный на достижение полной речи, как ни странно, начинает движение в прямо противоположном направлении — ведь в анализе субъекту предписаны рамки речи, свободной от всякой ответственности за свои слова и от всех требований достоверности; ему предписано говорить все, что приходит в голову. Таким образом, пациенту как минимум облегчен возврат на путь того, что в речи находится ниже уровня признания и того, что касается "третьего" — объекта.
Мы различаем две плоскости обмена человеческой речи план признания, поскольку речь заключает между субъектами договор, изменяющий их и устанавливающий их как субъектов человеческого общения, — и план сообщения, где можно выделить всякого рода ступени (призыв, возражение, знание, информацию), но который, в конечном счете, нацелен на осуществление согласия по поводу объекта. Хотя тут и присутствует термин "согласие", но акцент здесь ставится на объект, внешний по отношению к действию речи и речью выраженный.
Безусловно, объект соотносится с речью. И впредь он частично будет дан в объектной или объективной системе, на счет которой следует относить всю сумму предубеждений, составляющих культурное общество, равно как и гипотезы, даже психологические предрассудки, от научно разработанных до наиболее наивных и непосредственных (а они не только соотносимы с научными, но и питают их).
Итак, субъекту предложено отдаться целиком объектной системе, куда следует включать его научные познания и все, что он может вообразить исходя из имеющейся у него информации о его состоянии, его проблеме, положении, наравне с его наивными предрассудками, на которых покоятся его иллюзии, в том числе невротические (поскольку речь идет о важной составляющей невротического склада).
Казалось бы — и проблема именно в этом — такой акт речи может продвигаться вперед лишь по пути интеллектуального убеждения, проистекающего из наставительного, т. е. идущего сверху вниз, вмешательства аналитика. В таком случае анализ продвигался бы вперед посредством наставлений.
Именно такое наставление имеют в виду, когда говорят о первой, якобы интеллектуалистской, фазе анализа. Вы прекрасно понимаете, что такой фазы никогда не существовало. Возможно, имели место интеллектуалистские концепции анализа, но это не значит, что интеллектуалистские анализы проводились в действительности, — силы, задействованные в анализе на самом деле, присутствовали в нем изначально. Если бы это не было так, психоанализу не удалось бы проявить себя и получить признание в качестве очевидного метода психотерапевтического вмешательства.
То, что называют в данном случае интеллектуализацией, не имеет ничего общего с понятием интеллектуального. Чем лучше мы сумеем проанализировать разные уровни того, что задействовано в анализе, чем лучше удастся нам различить то, что должно быть различено, и объединить то, что должно быть объединено, — тем эффективнее станет наша техника. Вот, чем мы пытаемся заниматься.
Итак, чтобы объяснить эффективность вмешательства аналитика, нужно искать нечто другое, чем наставления. Опыт выявляет это эффективное нечто в действии переноса.
И тут возникает неясность — что же такое, в конечном счете, перенос?
По сути, эффективный перенос, о котором идет речь, — это просто-напросто акт речи. Каждый раз, когда один человек говорит с другим и речь его является подлинной и полной, имеет место, собственно говоря, перенос — перенос символический: происходит нечто изменяющее природу обоих присутствующих существ.
Но речь здесь идет о другом переносе, нежели тот, который сперва предстал в анализе не только как проблема, но и как препятствие и который в действительности следует отнести к плану воображаемого. Для того, чтобы уточнить эту функцию, были выдуманы известные вам понятия "повторения прошлых ситуаций", "бессознательного повторения", "действия по реинтеграции истории" — смысл слова "история" противоположен в данном случае моему употреблению, поскольку речь здесь идет о реинтеграции воображаемой (прошлая ситуация безотчетно переживается субъектом в настоящем лишь в той мере, как историческое измерение не признано им, — заметьте, я не сказал, что оно бессознательно). Все подобные понятия были введены для того, чтобы определить наблюдаемое, и имеют цену прочных эмпирических констатации. Тем не менее, они не выявляют основания, функции, значения того, что мы наблюдаем в реальном.
Быть может, вы скажете мне, что нельзя не быть слишком требовательным и не проявлять чрезмерного теоретического аппетита, ожидая обоснования наблюдаемых явлений. Некоторые суровые умы, возможно, желали бы тут учинить нам препону.
Однако, как я полагаю, аналитическая традиция в этом смысле не отличается отсутствием амбиций — и тому должны быть свои причины. По примеру ли Фрейда, оправданно или нет, но каждый аналитик неизменно впадает в теоретические рассуждения о ментальном развитии. Такое метапсихологическое предприятие, по правде говоря, совершенно невозможно, причину чего мы увидим позднее. Но невозможно ни секунды практиковать не мысля метапсихологическими терминами, подобно тому, как г-ну Журдену независимо от его желания приходилось создавать прозу, как только он начинал выражать свои мысли. Этот факт имеет структурирующее значение для нашей деятельности.