Весь день после девятого ава римская община развивала бурную деятельность. Никто из евреев не занимался своими делами, каждый приносил и собирал деньги: бедные брали их под залог, а женщины отдавали свои украшенья и каменья. И во всех душах крепла уверенность, что вот есть у них избранник, который освободит менору из нового плена и убедит императора, как некогда Кира, вернуть народ на родину вместе с его священными принадлежностями. День и ночь они писали письма в Смирну, Никею, Салоники, Тарсос, Трапезунд и на Крит, всем общинам Востока, чтобы те послали своих людей в Византию собирать деньги на святое дело освобождения. Они заклинали братьев в Византии и Галатее заранее проложить все пути Вениамину Марнефешу, кого Бог подверг суровому испытанию и призвал к великому деянию; а женщины собирали в дорогу плащи и подушки и провизию, дабы благочестивые уста праведника не коснулись на корабле никакой скверны. И хотя власти Рима запретили евреям ездить в телегах или верхом, они тайно заказали повозку от ворот города до гавани, чтобы старец отправился в плавание не слишком утомленным.
И как же они удивились, когда Вениамин отказался ехать в повозке! Упрямый старик собирался пройти пешком весь путь до гавани, который он проделал восемьдесят лет назад, будучи малым ребенком. Поначалу это предприятие — пройти пешком до моря — показалось им безумным и невозможным. Но вид старика поразил их, ибо со времени получения известия о гибели Карфагена он словно помолодел: казалось, его слабеющая плоть обрела новую силу, старая кровь снова согрелась, а голос, обычно невыразительный и еле слышный, зазвучал теперь властно и уверенно. Старик почти гневно отклонил их заботу, и они почтительно ему повиновались.
Всю ночь мужчины римской общины провожали Вениамина Марнефеша, своего избранника, по той же дороге, по которой их предки шли когда-то за светильником Господа. На тот случай, если бы старика оставили силы, его спутники тайно захватили с собой заплечные носилки. Но старик уверенно шагал впереди всех. Он молчал, погрузившись в воспоминания. У каждого камня и каждого поворота дороги, где он с тех пор не бывал ни разу, все яснее оживал звездный час его детства. Вениамин припоминал все, что тогда случилось. В теплом ветре ему чудились голоса мертвых, всплывало в памяти каждое сказанное тогда слово. Вот здесь, справа, жарким пламенем догорал сожженный дом, а здесь стоял верстовой столб, и у путников душа ушла в пятки, когда они заметили разъезд нумидийских всадников. Он вспомнил каждый свой вопрос и каждый услышанный ответ. И, дойдя до места, где в тот раз старики молились утром у края дороги, он надел молитвенный плащ и ремни, повернулся лицом к востоку и вознес молитву. Ту, которую возносили по утрам его отцы и деды, ибо она хранится в крови и таинственно перетекает из рода в род, и ее будут читать дети всех поколений, и дети внуков, и их самые далекие потомки.
Закончив молитву, старик сложил плащ и уверенно продолжил путь, словно набожные слова прибавили ему сил.
Спутники его оробели, потому что не поняли его странного поведения. Стояла поздняя осень, более поздняя, чем восемьдесят лет назад, до рассвета было еще далеко. Как же мог благочестивый еврей возносить молитву, если на небе нет ни проблеска утренней зари? Это было нарушением всех обычаев, грубым попранием традиции и Писания. Но все-таки они почтительно столпились вокруг молящегося Вениамина. Ибо то, что творил он, избранный, не могло быть неправедным. Они чувствовали, что этому человеку на этот раз позволено все. И если он еще до рассвета приносит благодарность Богу за сотворенный свет, значит, так тому и быть. И вот они дошли наконец до гавани, и он долго глядел на море. В душе его ожил ребенок, пропавший без вести, давно забытый ребенок, который восемьдесят лет назад впервые увидел морские волны и безбрежную даль. Море такое же, как тогда: глубокое и бездонное, как мысли Бога, подумал он благочестиво. И, как тогда, взор его просветлел от небесного света. Он благословил всех, кто проводил его, ибо прощался с ними навсегда. Потом вместе с Иоакимом он взошел на корабль. И как тогда отцы и деды, так и теперь потрясенные и взволнованные мужчины глядели на готовый к отплытию галеон. Судно дрогнуло и, подняв паруса, отчалило от берега. Они знали, что в последний раз видят того, кто был подвергнут суровому испытанию, и, когда корабль исчез за горизонтом, почувствовали себя осиротевшими бедняками.
Тем временем корабль стремительно и неутомимо скользил по воде. Начиналось волнение, и с запада надвигались темные облака. Рулевые c тревогой ожидали приближения бури, грозившей смертельной опасностью. Но, даже застигнутый непогодой и дважды отброшенный назад со своего пути, корабль выдержал шторм и невредимо достиг Византии через три дня после прибытия туда Велизария с добычей из Африки.
В то утро Византия — оплот империи и владычица мира с тех пор, как с главы Рима свалилась корона, кишела людьми, ибо уже много лет этому городу, который любил праздники и игры больше, чем Бога и справедливость, не обещали столь великолепного зрелища, как в этот раз. Велизарий, победитель вандалов, должен был провести в цирке перед басилевсом, повелителем мира, свое победоносное войско со всей добычей. На украшенных стягами улицах теснились бесчисленные толпы народа, сплошная человеческая масса, черная и бурлящая, как море, заполнила продолговатое овальное огромное пространство ипподрома глухим гулом нетерпеливого ожидания. Ибо крытая императорская трибуна, кафизма, кичливо перегруженная тяжеловесными колоннами и затыкавшая, замыкавшая огромный овал, как фаршированное яйцо, все еще пустовала. Из подземного хода, соединявшего это праздничное помещение с императорским дворцом, еще не появился басилевс.
Наконец пронзительный звук фанфар объявил о начале торжества. Первыми вышли и выстроились в шеренгу императорские гвардейцы, чьи красные одеяния и блистающие клинки образовали сверкающий фон церемонии; за ними прошуршали, мерцая шелками платьев, высшие сановники, священники и евнухи. И только после них, несомые в двух роскошных паланкинах, появились самодержец Юстиниан с золотой короной на голове, изогнутой, как нимб святого, и Теодора в сиянии своих драгоценностей. Они заняли места на императорской трибуне, и ярусы в едином порыве разразились криками бурного ликования. Все забыли, что на этом же ипподроме всего несколько лет назад та же толпа штурмовала ту же трибуну с тем же императором и в наказание тридцать тысяч человек были потом обезглавлены на том же месте; в глазах забывчивой массы победа гасит любую вину. Тысячи людей, одурманенных роскошью, кричали и бесновались, не помня себя от восторга. Тысячи глоток ревели и визжали на сотне языков, так что каменная ограда сотрясалась от эха. Весь город, весь мир сотрясался в приступе обожания крестьянского парня из Македонии и изящной женщины, которая некогда (старики еще помнили это) здесь же, на ипподроме, танцевала обнаженной, открыто выставляя свое тело на обозрение, а потом на продажу всякому желающему. Но и это было забыто, как каждое позорное деяние после победы и каждое насилие после триумфа.
Но над этой беснующейся массой, чей продажный восторг перед победителем выплескивался с громкими криками, как грязные помои, на верхних террасах молчаливо возвышался другой народ, тихий и каменный: сотни и сотни греческих статуй. Эти изваяния богов были силой вырваны из мирных храмов, из Пальмиры и Коса, из Коринфа и Афин; их совлекли с триумфальных арок и колонн, обнаженных и светлых, какими они были в вечной белизне своего мрамора. Неуязвимые для преходящих страстей, навсегда погруженные в вечный сон своей красоты, стояли они, безмолвные, неподвижные и равнодушные к земной суете цирка. Их гордый взгляд поверх кровавых игр был устремлен в синюю даль, на чистые морские волны, катящиеся к Босфору.
Снова пронзительно и теперь совсем близко грянули фанфары, оповещая о том, что триумфальная процессия достигла ипподрома. Открылись ворота, и стихающий рев толпы снова раскатился громом восторга. Вот они, железные когорты Велизария, воздвигнувшие всемирную империю, победившие всех врагов! Пришло и для них время беззаботных игр! Еще круче, еще разнузданней взметнулась волна ликования, когда вслед за победителями на арене появились трофеи, сокровища Карфагена, и богатству их не было конца. Сначала гордо проехали триумфальные колесницы, некогда отобранные у римлян вандалами; за ними победители пронесли на высоких помостах тронные кресла, украшенные драгоценностями, и алтари неизвестных богов, и сверкающие статуи, изваянные безымянными мастерами во имя красоты, и наполненные до краев сундуки с золотом, и бокалами, и вазами, и шелковыми одеяниями. Все, что когда-то награбили грабители во всех концах света, теперь вернулось и принадлежало императору, империи, и при виде каждой драгоценности народ разражался приветственными криками, самозабвенно веруя, что все богатства и драгоценности земли отныне и навеки принадлежат ему.
Среди такого ослепительного великолепия внимания толпы не привлекли предметы, казавшиеся тусклыми и невзрачными по сравнению с прочей изысканной роскошью: узкий стол с золотой столешницей, два серебряных футляра и светильник на семь свечей. Они не вызвали очередного приступа восторга. Только где-то в верхнем ряду застонал старый человек и спрятал руку, левую руку, в ладонь своего спутника Иоакима: спустя восемьдесят лет старец увидел то, что видел некогда ребенком: священный светильник из дома Соломона, светильник, которого коснулась его детская рука и который навсегда размозжил эту руку.
Какое счастье видеть его, ведь это он, тот самый вечный светильник! Неподвластный вечному времени, он сделал еще один шаг к своему возвращению! Старик переживал радость встречи как внутреннюю бурю. Не в силах больше сдерживать безмерности своего ликования, он кричал: «Наш! Наш! Наш на все времена!»
Но никто, даже те, кто сидел рядом, не слышал этого одинокого возгласа. Ибо теперь в едином порыве взревела вся фанатичная масса: на арену выступил победитель Велизарий. Пропустив далеко вперед триумфальную колесницу, пропустив далеко вперед бесчисленные трофеи, он шествовал в простом одеянии своих воинов. Но народ знал и узнал своего героя и так громко славословил его имя, и только его имя, что Юстиниан ревниво закусил губу, когда полководец наконец склонился перед ним.
Потом снова воцарилась тишина, столь же полная и напряженная, каким только что был шум. Перед императором предстал король вандалов Гелимер. Издевательски облаченный в пурпурный плащ, он следовал за своим победителем Велизарием. Слуги сорвали с него плащ, и побежденный пал ниц. На мгновение тысячи и тысячи людей затаили дыхание. Все смотрели на руку басилевса. Казнит или помилует? Поднимет ли властелин свой перст или опустит вниз? И вот он поднял его вверх, даруя побежденному жизнь, и толпа разразилась громом восторга. И только один человек, потрясенный старец Вениамин, не смотрел на трибуну. Его взгляд был прикован к меноре, которую носильщики медленно уносили дальше по арене. Он смотрел только на нее, и, когда священная принадлежность исчезла вместе с процессией, в глазах у него потемнело.
— Уведи меня отсюда! — промолвил он.
Иоаким что-то недовольно буркнул в ответ. Блеск невиданного зрелища очаровал молодого парня. Но костлявая рука старца судорожно вцепилась в его плечо. «Уведи меня! Уведи меня прочь отсюда!» Потом он ощупью, как слепой, держась за руку своего помощника, пробирался через весь город, а перед его мысленным взором все еще стоял светильник. Едва сдерживая нетерпение, он торопил Иоакима как можно быстрее привести его в еврейскую общину. Теперь, когда начало и исход судьбы соприкоснулись, его вдруг охватил страх умереть раньше времени, так и не увидев спасения меноры.
А в молитвенном доме в Пере община уже много часов подряд ожидала прибытия почетного гостя. Если в Риме евреям дозволялось селиться только за Тибром, то в Византии их терпели только в Пере, на другом берегу Золотого Рога. Здесь, как и везде, их уделом была жизнь на обочине, но в этом и заключалась тайна их выживания во все времена.
В тесном душном помещении молитвенного дома было полно народа. Сюда собрались не только евреи Византии, но и приезжие из ближних и дальних мест. Из Никеи и Трапезунда, из Одессоса и Смирны, из Фракии, из всех еврейских общин прибыли депутации, чтобы держать совет и участвовать в событиях. Весть о том, что Велизарий разгромил главный оплот вандалов и вместе с прочими сокровищами захватил вечный светильник, распространилась по всем общинам морских побережий, не оставив равнодушным ни одного еврея в империи. Ибо хотя этот блуждающий народ был подобен плевелам на гумнах мира и разрознен многими языками, то, что касалось его святынь, было общей радостью и общим горем. Их сердца, очерствевшие и забывчивые по отношению друг к другу, сливались в братском единении при любой опасности. Гонения и притеснения неизменно обновляли стальные скрепы, поддерживающие расщепленный ствол их единства, чтобы он не прогнил и не упал наземь; и чем более жестокие удары судьбы обрушивались на отдельных людей, тем крепче срастались их души в единое целое. Вот и на этот раз слух о том, что менора снова освобождена из тайного плена, как некогда из Вавилона и Рима, что светильник храма, светоч народа, снова блуждает по морям и странам, потряс каждого еврея, словно речь шла о его собственной судьбе. Они оживленно обсуждали новость на улицах и в домах и вместе со своими учеными и мудрецами вновь и вновь исследовали Писание, дабы истолковать смысл события. Ибо что сулило им начало нового странствия святыни? Надежду или тяжкие испытания? Неужели их снова ждут преследования? Или гонения вскоре прекратятся? Неужели им снова придется стать пилигримами больших дорог, не знать покоя, коль скоро светильник отправился в путь? Или избавление светильника сулит и им избавление от бедствий, сборы в дорогу и возвращение на родину, и конец, конец, конец всем мытарствам? Все сердца охватило нетерпение. Во все города и веси были разосланы гонцы, чтобы выведать подробности о путешествии и назначении светильника. И к великому их ужасу, стало наконец известно, что последняя принадлежность Соломонова храма будет во время триумфа, как некогда в Риме, вывезена напоказ императору Юстиниану. Уже одно это известие потрясло души евреев. Но безумное возбуждение достигло апогея, когда пришло послание римской общины о том, что Вениамин Марнефеш, тот, кто был подвергнут суровому испытанию, кто ребенком видел похищение меноры вандалами, находится на пути в Византию. Сначала все были изумлены. Ибо евреям рассеяния давным-давно была известна история о том, как семилетний мальчуган пытался вырвать светильник у грабителей-вандалов и как светильник упал и раздробил ему руку. О подвиге Вениамина Марнефеша, мальчика, которого прибил Бог, матери рассказывали своим детям, а ученые — ученикам. Он давно стал легендой вроде тех, о которых говорится в Писании и которые положено знать всем. В еврейских домах ее пересказывали друг другу по вечерам, как одно из светлых и мрачных преданий о Руфи, или Самсоне, или Амане и Эсфири, о матерях и святых предках народа. И тут вдруг приходит невероятная, чудесная весть: этот ребенок еще жив. Больше того, может быть, он призван вернуть святыню на родину, а с ней и их самих. И чем больше они говорили об этом друг с другом, тем меньше сомневались в близком избавлении. Эта вера в избавителя, глубоко укорененная в крови отверженного народа, оживала при первом легком порыве теплого ветра надежды. Теперь она пышным цветом расцвела в их сердцах. Их соседи в городах и весях чужбины с изумлением глядели на иудеев: в их поведении за одну ночь произошла резкая перемена. Обычно они робко пробирались по улицам, сутулясь в постоянном ожидании брани или побоев, а теперь вдруг обрели танцующую походку, и в ней читалась веселость, чуть ли не экстаз. Крохоборы, экономившие каждый грош, покупали себе богатое платье; косноязычные, забитые мужчины вдруг вставали во весь рост и красноречиво пророчествовали о возвращении в Землю обетованную; беременные женщины таскались по базарам, рассказывая о своих вещих снах и видениях; дети надевали на голову венки и нацепляли пестрые флажки. Те, кто веровал наиболее истово, даже начали собираться в дорогу, спешно продавая движимое и недвижимое имущество, чтобы заранее иметь наготове мулов и повозки и не потерять ни дня, как только прозвучит призыв к возвращению. Ибо разве не настала пора странствий, если светильник странствует по свету? И разве не находится уже в пути посланник, который некогда ребенком сопровождал святыню? И разве являлось евреям во все дни их жизни знамение и чудо, подобное этому?
И потому каждая община, до которой дошла эта весть, избрала из своей среды одного депутата и отправила его в Византию, дабы он увидел прибытие светильника и принял участие в совете. И все, кто удостоился этой чести, трепетали от счастья и благословляли имя Господа. Разве не чудо, что им, жалким лавочникам и мелким ремесленникам, чья краткая темная жизнь убого протекала в будничной нужде и опасности, дозволено принять участие в великих событиях? Они своими глазами увидят человека, коего Бог явно сверх земного срока сохранил в живых для избавления всего народа. Они покупали или одалживали богатые одежды, словно собирались на большой праздник, перед отъездом они целыми днями постились, и совершали омовения, и молились, чтобы встретить послание с чистым телом и душой. А когда они затем отправлялись в дорогу, община деревни или города сопровождала своего посланца целый день пути. Во всех селениях, где они проходили, вплоть до самой Византии, благочестивые единоверцы предлагали им кров и собирали деньги на выкуп светильника. Гордые и таинственные, как послы какого-нибудь могущественного короля, шли по дорогам эти мелкие посыльные бедного и бесправного народа, и, встречаясь в пути, они продолжали путешествие вместе, возбужденно рассуждая о будущем событии. И чем больше они говорили, тем больше возбуждались. И чем больше они будоражили друг друга, тем больше верили, что станут свидетелями чуда и давно предсказанного поворота в судьбе всего народа.
И вот теперь это беспокойное, разгоряченное сборище неумолкающих, вопрошающих, спорящих, увещевающих мужчин пребывало в ожидании в молитвенном доме Перы. Наконец прибежал мальчик, которого они нетерпеливо выслали на разведку; едва дыша, он уже издали размахивал над головой платком в знак того, что Вениамин Марнефеш причалил к берегу на лодке, доставившей его из Византии. Те, кто еще сидел, повскакали с мест; те, кто еще кричал и спорил, замерли на месте; а одному из них, дряхлому старцу, изменили силы, и посреди всеобщего переполоха он от волнения упал в обморок. Однако никто, даже старейшина общины, раввин, не дерзнул пойти навстречу долгожданному гостю. Они стояли, затаив дыхание, и, когда Вениамин, ведомый Иоакимом, белобородый и величественный, с темным блеском в глазах, приблизился к дому, он показался им Самуилом. Ведь легендарный патриарх Самуил, настоящий царь и мастер по части чудес, тоже был когда-то ведом за руку мальчиком.
И вдруг всех словно прорвало, и долго сдерживаемое восхищение разразилось приветственными воплями: «Да будет благословенно твое прибытие! Да будет благословенно твое имя!» Они кинулись ему навстречу. Они целовали его одежду, и слезы текли по их впалым щекам, они толкали и отпихивали друг друга, чтобы благоговейно коснуться священной руки, размозженной светильником Господа, и раввин был вынужден заслонить гостя, чтобы ошалевшие мужчины не раздавили его от избытка чувств.
Безудержность их религиозного пыла испугала Вениамина. Чего они ждут от него? На что надеются? Они возлагали на него бремя огромных ожиданий, и оно вдруг показалось ему непосильным. Он тихо и настойчиво возразил:
— Не смотрите так, не превозносите меня, не то я зазнаюсь. Не ждите от меня чуда! Умерьте свой пыл, наберитесь терпения! Ибо требовать чуда в обязательном порядке — это грех.
Все повесили головы, уязвленные тем, что Вениамин угадал их самую тайную мысль. Устыдившись своего бурного нетерпения, они отошли в сторону, так что раввин смог проводить Вениамина к приготовленному для него месту, обложенному подушками и заметно возвышавшемуся над прочими. Но Вениамин снова возразил:
— Нет, не возвышайте меня, я не хочу сидеть на особом месте, выше вас. Ведь я такой, как и все вы, и, может быть, даже самый незначительный среди вас. Просто старый человек, которому Бог оставил очень мало сил. Я пришел только поглядеть и дать вам совет. Но не ждите от меня чуда!
Они послушно выполнили его просьбу, и он занял место среди них, единственный терпеливый участник нетерпеливого собрания. Только теперь раввин взял слово:
— Мир тебе! Да будет благословен твой приход, да будет благословенно твое появление! Приветствуем тебя от всей души!
Все торжественно молчали. Раввин тихо продолжил:
— Братья из Рима известили нас о твоем прибытии, и мы сделали все, что было в наших силах. Ходили по домам и селеньям, собирая деньги на выкуп меноры. Придумали подарок, чтобы смягчить чувства императора. Самая наша большая драгоценность — это камень из храма Соломона, наши предки спасли его после разрушения храма, и мы хотим подарить его императору. Сейчас все его мысли и намерения направлены на строительство храма, равного которому не бывало в мире, поэтому он собирает для него по всем городам и странам самые роскошные и священные предметы. Все это мы сделали с радостью и по доброй воле. Но наши братья в Риме надеются, что мы устроим тебе доступ к императору, чтобы ты вымолил у него светильник. Мы испугались, когда услышали это. Мы сильно испугались, потому что государь этой страны, Юстиниан, не любит нас. Он не терпит всех, кто верует иначе, чем он, будь то христиане другого толка, язычники или иудеи. Возможно, нам недолго осталось жить в его царстве, возможно, он скоро прогонит нас. Никогда еще никого из нас он не удостаивал личной аудиенции, и я шел сюда, в этот дом, с тяжелым сердцем, чтобы сказать тебе: то, чего требуют братья в Риме, невозможно. Невозможно еврею получить доступ к особе императора.
Раввин замолчал, и воцарилось долгое сокрушенное молчание. Все печально поникли головой. Где же чудо? Как же произойдет крутой поворот в их судьбе, если император закрыл свой слух, свой разум перед посланцем Божьим? Но раввин продолжил свою речь, и в голосе его зазвучала надежда:
— Но как же утешительно и чудесно каждый раз заново сознавать, что для Бога нет ничего невозможного. Когда я с печалью на сердце входил в этот дом, ко мне приблизился один из членов нашей общины, золотых дел мастер Захария, человек набожный и праведный, и сообщил, что желание наших братьев в Риме исполнено. Пока мы здесь вели бесполезные разговоры, он действовал и втайне осуществил то, что самым мудрым и мудрейшим из нас казалось неосуществимым. Говори, Захария, тебе слово.
Где-то в последних рядах, неуверенно поднялся с места робкий, хрупкий, горбатый человечек. Любопытные взгляды окружающих заставили его покраснеть, и он опустил голову, чтобы скрыть смущение. Он привык трудиться в одиночестве и тишине и боялся публичных речей и всеобщего внимания. Несколько раз откашлявшись, он заговорил.
— Не хвали меня, рабби, — прошелестел его тонкий детский голос, — не моя это заслуга. Бог мне помог. Вот уже тридцать лет мне благоволит казначей Юстиниана. Вот уже тридцать лет я тружусь на него днем и ночью, а когда несколько лет назад народ взбунтовался против императора и грабил и жег дома придворных, я три дня скрывал его у себя вместе с женой и детьми, пока опасность не миновала. Так что я знал, что он выполнит любую мою просьбу, но ни разу ни о чем его не просил. И вот теперь, узнав, что Вениамин направляется к нам сюда, я впервые обратился к нему с просьбой, и он пошел к императору и сообщил, что к нему из-за моря прибывает великое тайное посольство. И Богу было угодно, чтобы слова казначея были благосклонно выслушаны императором. Завтра Вениамину и представителю нашей общины будет дана аудиенция в Халке, императорском приемном зале.
Захария умолк и снова занял свое место. Все притихли, охваченные трепетом. Неслыханное дело: иудею дозволили предстать пред ликом императора! Разве это не чудо? Сердца их колотились, глаза расширились, весть о великой милости окрыляла их благоговейное молчание. Но Вениамин простонал, словно раненый:
— О Боже, Боже! Какую ношу вы взваливаете на мои плечи! У меня слабое сердце, и я не говорю на чужом языке. Как же явлюсь я к императору и почему именно я? Я призван быть только свидетелем, только воочию увидеть светильник, но не прикасаться к нему, не добывать его. Изберите другого! Пусть он говорит с императором. Я слишком стар, я слишком слаб!
Все испугались. Они ждали чуда, а тот, кто был избран совершить его, отказывался от своей миссии. Но пока они робко придумывали, как им переубедить сомневающегося избранника, снова встал с места тихий Захария. Но на этот раз голос его звучал решительно и твердо:
— Нет, должен идти ты и только ты. Не так уж велики были мои старания, но я старался только ради тебя, а не ради кого-то другого. Ибо я знаю, если уж кто-то из нас умиротворит светильник, то только ты.
Вениамин выпрямился:
— Откуда ты знаешь?
Но Захария повторил тихо и решительно:
— Я знаю это, и знаю давно. Если кто-то умиротворит светильник, то только ты.
Его решимость подействовала на Вениамина. Он смотрел на Захарию, а тот, ободряюще улыбаясь, смотрел на него, и внезапно Вениамину показалось, что прежде он уже видел этот взгляд. А Захария будто тоже узнал Вениамина, и улыбка его просветлела, и он заговорил с ним так доверительно, как говорят, оставшись наедине:
— Помнишь ту ночь? Тогда с вами шел человек по имени Гиркан бен Гиллель. Помнишь его?
Тут и Вениамин улыбнулся:
— Как же не помнить? Я помню каждое слово и каждую тень той благословенной ночи.
— Я его правнук, — продолжал Захария. — У нас в роду все золотых дел мастера, и, если какой-нибудь император или король имеет золото и ювелирные украшения и ищет златокузнеца и ценителя, он выбирает его из нашего рода. Гиркан бен Гиллель охранял светильник во времена его римского пленения, и все мы, его потомки, где бы мы ни были, ожидали часа, когда менора окажется в другой сокровищнице под охраной одного из нас. Ибо там, где сокровища, там и мы, ведь мы ценители и златокузнецы. И отец моего отца говорил моему отцу, а мой отец рассказал мне, что после той ночи, когда была размозжена твоя рука, рабби Элиэзер, Чистый-и-Ясный, поведал о том, чего не знал ты сам, малый ребенок: в твоем деянии и твоем страдании должен быть смысл. Если кто освободит светильник, то только ты.
Все задрожали. Вениамин наклонил голову и сказал растроганно:
— Ни один человек не был так добр ко мне, как рабби Элиэзер в ту ночь, его слово свято для меня. Простите мое малодушие. Когда-то я был смелым ребенком, но время и возраст заставили меня колебаться. Но я еще раз прошу вас: не ждите от меня чуда! Если вы требуете, чтобы я пошел к тому, кто удерживает светильник, я попытаюсь это сделать, ибо отказываться от благого дела — грех. Я не умею говорить красиво, но, быть может, Господь умудрит меня и подскажет нужные слова.
Голос Вениамина постепенно затих, и голова его опустилась под тяжестью поручения. Он только мягко попросил:
— Простите, что я сейчас вас покину. Я человек старый и устал с дороги. Позвольте мне отдохнуть.
Все почтительно расступились. Лишь необузданный Иоаким, спутник старика, не смог сдержать любопытства. Провожая Вениамина в дом, где их устроили на ночлег, он спросил:
— Ну, и что ты ему завтра скажешь, этому императору?
Не взглянув на него, старец пробормотал себе под нос:
— Не знаю и не хочу знать. И думать об этом не хочу. Нет у меня никакой власти. Все, что у меня есть и будет, дарует Бог.
В ту ночь евреи Перы еще долго не расходились. Никто не мог заснуть. С воспаленными, горящими глазами они говорили и говорили, не умолкая. Никогда еще чудо не казалось им таким близким. А что, если рассеяние действительно подходит к концу, а вместе с ним и тяжкая доля на чужбине, вечные гонения и унижения, ночные страхи, ежедневное, ежечасное ожидание удара судьбы? Что, если этот старец, который во плоти сидел между ними, воистину ниспослан свыше? Ведь были же некогда в народе пророки, умевшие обращать сердца царей к справедливости. Что, если он из той же породы властителей слова? Непредставимое счастье, невероятная милость — вернуть святыни на родину, заново отстроить храм и жить под его сенью — вот о чем вели они свои горячечные речи всю ту безумную долгую ночь. И их упование становилось все жарче. Они забыли предостережение старца — не ожидать от него чуда, ибо, будучи евреями, они читали в святых книгах о чудесах Господа и научились только одному — веровать. Отторгнутым, угнетенным, вечно преследуемым, что давало им силы жить, если не вечное ожидание избавления? И чем ближе к утру, тем дольше тянулась для них эта ночь. Они больше не могли сдерживаться: беспрерывно глядели на песочные часы, в которых, казалось, застревал песок; то и дело кто-то подходил к окну, а кто-то выбегал на улицу в ожидании, что наконец-то на краю затянутого тьмой моря блеснет первый луч зари, наконец-то день разгорится, как их собственное пылающее сердце.
Раввину с великим трудом удавалось обуздывать нетерпение общины, хотя обычно люди с готовностью ему повиновались. Все они рвались в этот день на другой берег, в Византию, чтобы сопровождать Вениамина и ожидать перед дворцом, пока он будет беседовать с императором, владыкой мира. Все желали приобщиться к чуду душой и телом. Но раввин строго напомнил им об опасности: появление процессии или заметной толпы перед императорским дворцом привлечет внимание здешнего народа, а народ всегда и везде настроен к евреям враждебно. Только угрозами удалось ему заставить их продолжить собрание в молитвенном доме в Пере; невидимые для прочих, они должны молиться Невидимому, пока Вениамина будут представлять великому владыке. И вот они молились и постились весь этот день. Молились так жарко и так страстно, словно тоска всех евреев земли стеснилась в маленькой душе каждого, и разум их оставался недоступным для всех иных мыслей, кроме одной: пусть старик совершит чудо, пусть Божья милость снимет с еврейского народа проклятие чужбины.
Приближался полдень, назначенное время, когда Вениамин и глава общины пересекли широкую четырехугольную, окруженную колоннадой площадь перед дворцом Юстиниана. За ними шагал силач Иоаким с тяжелым свертком на спине. Медленно, спокойно и достойно оба старца в своих простых темных одеяниях подошли к бронзовым воротам Халки — приемной, из которой посетители попадали в роскошный тронный зал византийского императора. Но им пришлось ждать много дольше назначенного срока, ибо таков был обычай византийского двора: послов и просителей намеренно вынуждали бесконечно долго стоять в прихожей, дабы они усвоили, что удостоены чрезвычайной милости — лицезреть самого могущественного человека на земле. Час, и два, и три простояли старики на холодном мраморе, и никто не предложил им ни табурета, ни стула. Равнодушно спешили мимо праздно-деловитые сановники и жирные евнухи, придворные гвардейцы и разряженные в пух и прах слуги, но никто не позаботился о них, никто не взглянул в их сторону и не заговорил с ними. И только со стен холодно взирали на них однообразные пестрые мозаики и все тяжелее нависал поддерживаемый колоннами и нагретый солнцем золотой купол. Но Вениамин и глава общины ждали спокойно и тихо. Старики умели ждать. Они прожили на свете столько времени, что час или два уже не имели для них значения. Только Иоаким, молодой и беспокойный, с любопытством глядел на каждого выходившего или входившего в приемный зал; он снова и снова нетерпеливо пересчитывал камешки на мозаиках, чтобы как-то убить время.
Наконец, когда солнце уже начало клониться к закату, к ним подошел praepositus sacri cubiculi, церемониймейстер, и растолковал, какие обычаи непреложно соблюдаются при дворе и чего требует закон от тех, кто удостоился милости лицезреть императора. Как только двери отворятся, объяснил он, следует, склонив голову, сделать двадцать шагов до белой черты на цветном мраморе каменных плит пола, но ни в коем случае не пересекать ее, дабы их дыхание не смешалось с дыханием императора. И прежде чем они дерзнут поднять свой взгляд на самодержца, им следует трижды пасть ниц, распростерши руки и ноги. Лишь после этого им дозволяется приблизиться к порфировым ступеням трона, чтобы поцеловать край пурпурной мантии басилевса.
— Нет, — возмущенно прошептал Иоаким, — нам положено падать ниц только перед Богом, но не перед человеком. Не буду я падать.
— Молчи, — строго отозвался Вениамин, — почему нам нельзя целовать землю? Разве и ее не создал Бог? И даже если не положено склоняться перед человеком, мы сделаем это ради величайшей святыни.
В этот момент открылась дверь слоновой кости, которая вела в тронный зал. Вышло кавказское посольство, прибывшее в Византию, дабы выразить свое почтение императору. Дверь за ними бесшумно затворилась, а растерянные чужестранцы в меховых шапках и бархатных нарядах все никак не двигались с места. По лицам их было видно, что они сильно смущены, сконфужены, сбиты с толку. Очевидно, Юстиниан обошелся с ними жестко или презрительно, поскольку они от имени своего народа предложили ему дружбу вместо полной покорности. Иоаким с любопытством уставился было на чужестранцев, но тут церемониймейстер приказал ему положить на спину сверток с приношениями и напомнил старикам, чтобы они точно следовали всем указаниям. Затем он легонько стукнул в дверь слоновой кости своим золотым жезлом. Дверь отозвалась нежным звоном, бесшумно отворилась внутрь, и трое гостей, к которым по знаку церемониймейстера присоединился толмач, вошли в консисторион, просторный тронный зал императора Византии.
Гостям нужно было пройти от двери до середины огромного помещения между двумя неподвижными рядами облаченных в красные мундиры солдат: каждый с мечом у бедра, с красным конским хвостом на позолоченном шлеме, с копьем в руке и ужасным обоюдоострым топором на плече. Плотно пригнанные друг к другу, как равновеликие и одинаковые камни в гладкой стене, одинаковые солдаты стояли прямо и неподвижно, и точно так же каменно торчали за их спинами неподвижные знамена в руках командиров. Миновав эту замершую шпалеру из людей, чьи глаза, столь же неподвижные, как их тела, в упор не видели вошедших, трое иудеев и с ними толмач в полной тишине медленно продвигались в глубину зала, где их, вероятно — ведь им все еще нельзя было поднять глаза, — должен был ожидать император. Наконец церемониймейстер, шедший впереди с поднятым золотым жезлом, остановился. Теперь можно было поднять глаза на императорский трон. Но ни трона, ни императора они не увидели, только шелковый занавес во всю ширину зала. Они в изумлении застыли перед этой красочной стеной.
Церемониймейстер снова поднял жезл, и занавес, подвешенный на невидимых шнурах, с шуршанием раздвинулся. За ним стоял поднятый на три ступени трон с креслом, усыпанным драгоценными камнями, и на троне под золотым балдахином сидел басилевс. Огромный тучный человек, он восседал так неподвижно, что больше походил на собственное изваяние, чем на самого себя, сияние короны, круглой, как нимб святого, сверху и сзади освещало его голову, совершенно скрывая лоб. И точно так же неподвижно, как изваяния, стояли вокруг трона стражники в белых туниках, в золотых шлемах, с золотыми цепями на шее, а перед ними несколько вельмож в широких пурпурных шелковых одеяниях. Казалось, все они затаили дыхание, холодно глядя в одну точку, и было понятно, что заученная пристальность этого взгляда должна вызывать священный трепет у каждого, кто впервые созерцает владыку мира.
И в самом деле, глава еврейской общины и Иоаким отвели взгляд, как это происходит со всяким, кого неожиданно ослепит яркое солнце. Только Вениамин, глубокий старик, открыто и бестрепетно поднял глаза на императора. Ибо за свою долгую жизнь он один пережил десять императоров и правителей Рима; он знал, что императоры со всеми их драгоценными символами власти и коронами — смертны, что они едят, пьют, испражняются, совокупляются с женщинами и умирают, как и все другие люди. Его сердце не дрогнуло. Он спокойно посмотрел в лицо властителю, к которому должен был обратиться с просьбой.
Тут золотой жезл настойчиво ткнул его в спину, напоминая о требовании обычая, и Вениамин, как ни тяжело далось это его хрупким членам, упал на холодный мрамор, распростер руки и ноги, три раза прижал лоб к полу, и его спутанная борода нелепо прошуршала по бесчувственному камню. Затем он, с помощью своего спутника Иоакима, поднялся, склонил голову, приблизился к трону и поцеловал подол пурпурной мантии самодержца.
Басилевс остался неподвижным. Его зрачок застыл, как зеленый камень, веко не шевельнулось, бровь не поднялась. Его жесткий взгляд был устремлен поверх старца. Казалось, ему, императору, безразлично, что там происходит у него под ногами и какой именно червяк заполз на подол его платья.
Между тем все трое по знаку церемониймейстера снова отошли назад и стали в ряд, только толмач, их живой рот, остался стоять на шаг впереди. Церемониймейстер снова поднял жезл, и толмач начал свою речь. Этот еврей, говорил толмач, специально прибыл сюда из Рима по поручению других евреев, чтобы пожелать императору счастья и выразить благодарность за то, что он отомстил грабителям Рима и избавил море и сушу от этих злодеев-пиратов. И так как они, евреи всего мира, покорного императору, узнали, что басилевс в своей мудрости намеревается построить дом в честь святой Мудрости, храм Айя-София, великолепнее и прекраснее коего не было на земле, они поспешили, несмотря на бедность, внести свою скромную лепту в строительство храма. По сравнению с императорскими сокровищами их дар невелик, но это самое высокое и святое, что они хранили испокон веков.
Когда их предки, переводил толмач, покидали Иерусалим, они спасли камень из храма Соломона. Вот этот-то камень принесен сейчас сюда. Если заложат его в фундамент храма святой Софии, часть Соломонова дома станет частью и благословением дома Юстинианова.
По знаку praepositus’a Иоаким снял со спины камень и подтащил его к подаркам кавказских посланцев, сложенным высокой грудой слева от трона. Там были свалены в кучу меха, слоновая кость из Индустана и украшенные богатой вышивкой кашемировые ткани. Но Юстиниан не взглянул ни на толмача, ни на приношение. Его пустой скучающий взгляд был устремлен поверх всех голов в пустоту; едва шевельнув губой, он промолвил сердито и презрительно:
— Спроси, чего они желают!
Толмач красноречиво пояснил, что в великолепной добыче, привезенной с войны Велизарием, имеется одна мелочь, дорогая этому народу. Из Соломонова храма, Божьего дома евреев, язычники похитили светильник на семь свечей и увезли его за тридевять земель.
Посему евреи смиренно молят императора отдать им этот трофейный светильник, и готовы заплатить за него вдвое, в десять раз больше золота, чем он весит. И все евреи земли, в каждом доме, в каждой хижине, будут ежедневно возносить благодарственные молитвы за здравие самого милостивого из всех императоров и за его долгое царствование.
— Я не желаю молитвы нехристей. Но спроси их, что особенного в этой вещи и что они собираются с ней делать.
Толмач перевел вопрос, глядя на Вениамина, и тот содрогнулся и покрылся холодным потом под холодным взглядом императора. Почувствовав сопротивление самодержца, старик испугался, что не сможет его упросить. Он умоляюще воздел руки:
— Посуди сам, государь, это единственное, что осталось у нашего народа от всех святынь. Недруги превратили в руины наши города, снесли наши стены, разрушили наш храм! Все, что мы любили, чем владели и гордились, кануло в прошлое. Остался только он, этот светильник. Ему тысяча лет, он старше, чем все, что есть на земле, и вот уже много столетий он странствует, не имея родины, и пока он странствует, нет и не будет покоя нашему народу. Государь, смилуйся над нами! Этот светильник — последнее наше достояние, верни его нам! Посуди сам, Господь поднял тебя из низов на такую высоту, одарил тебя богатством, коему нет равных, а кому дано, тот должен дать, такова воля Божья. Государь, что значит для тебя эта мелочь, зачем тебе странствующий светильник! Государь, положи конец его странствиям, умиротвори его!
Толмач переводил, расцвечивая речь формулами придворной лести. Император слушал равнодушно. Но при словах Вениамина о том, что Господь возвысил его из низов, Юстиниан потемнел лицом. Он не любил напоминаний о том, что он, богоравный, появился на свет в семье фракийского крестьянина. Его брови резко сошлись над переносицей, и с уст готов был сорваться решительный отказ.
Но Вениамин, с обостренной бдительностью страха, успел заметить, что на устах императора рождается роковое слово. В голове у него мелькнула мысль, что сейчас прозвучит ужасное, неотвратимое «нет», и эта мысль заставила его рвануться с места. Какая-то невидимая внутренняя сила толкнула его вперед, и, забыв предписание, возбранявшее пересекать белую черту на мраморе, он — ко всеобщему ужасу — приблизился к трону. Его рука сама собой указала на императора жестом заклинания:
— Государь, речь идет о твоем царстве, о твоем городе! Не возносись и не пытайся удержать то, что до сих пор не смог удержать никто на свете. И Вавилон был велик, и Рим, и Карфаген, и все же пали те храмы, которые пытались скрыть светильник, и обрушились те стены, которые замыкали его. Он, один он уцелел, а они превратились в прах. Тому, кто попытается удержать его, он размозжит руку. Тот, кто лишит его покоя, сам потеряет покой! Горе тому, кто удерживает чужое достояние! Ибо не настанет на земле Божьего мира, прежде чем святое не возвратится на свое священное место. Государь, я предостерегаю тебя! Верни светильник!
Все стоявшие в зале словно оглохли. Никто не понял диких слов старца. Вельможи, к ужасу своему, увидели только, что некто позволил себе немыслимую дерзость: в запале приблизиться вплотную к императору и перебить речь самого могущественного правителя на земле. Они содрогались, глядя на дряхлого старика, сотрясаемого безмерностью своего страдания. По бороде его текли слезы, а глаза сверкали гневом. Далеко за его спиной сгибался в три погибели глава общины, толмач отступил — подальше от греха, а Вениамин все еще стоял совсем один и очень близко к трону перед басилевсом, меряясь с ним взглядом.
Юстиниан очнулся из своей неподвижности. Он в недоумении смотрел то на обезумевшего сердитого старца, то на толмача, ожидая перевода. Толмач, как мог, смягчил смысл сказанного. Пусть император в своей безмерной доброте простит старому человеку неслыханные речи, ибо только забота о благополучии империи довела его до помрачения ума. Он желал только честно предостеречь императора, ибо Господь наложил на эту утварь ужасное проклятье. Тому, кто ее хранит, она приносит несчастья, и каждый город, где она будет находиться, падет от вражеского нашествия. Посему этот старик считал своим долгом предостеречь императора и напомнить, что он, император, снимет проклятие с этой утвари, если вернет ее на место, в Иерусалим.
Юстиниан слушал, насупив брови: в нем закипала злость на этого наглого, дряхлого еврея, осмелившегося в его присутствии повысить голос и поднять руку. Но одновременно в нем проснулось какое-то беспокойство. Как сын крестьянина, он был суеверен и, как всякое дитя удачи, боялся колдовства и знамений. Он немного помолчал, подумал, а затем сухо приказал:
— Да будет так. Пусть эту вещь возьмут из трофеев и доставят в Иерусалим!
Старик затрепетал, когда толмач перевел эти слова. Радостное известие сверкнуло белой молнией, осветив на миг его душу. Наконец все исполнено. Ради этого мгновения он и жил. Ради этого мгновения Господь уберегал его от смерти. Не помня себя от счастья, он поднял здоровую руку и, дрожа, взметнул ее вверх, словно хотел в своей благодарности дотянуться до Бога.
Но Юстиниан пристально наблюдал, как лицо старого человека светлело от радости. Его охватило мстительное чувство. Наглый жид! Зря он гордится, что переубедил и победил императора.
И, мрачно ухмыльнувшись, Юстиниан сказал, как отрезал:
— Рано радуешься. Ибо светильник не будет принадлежать евреям и служить вашей ложной вере.
И он обратился к Ефимию, епископу, стоявшему по правую руку от трона:
— К новолунию отправишься в Иерусалим освящать новую церковь, учрежденную Теодорой. Светильник возьмешь с собой. Но не зажигайте его на алтаре. Пусть стоит без света под алтарем, пусть все видят, что наша вера возвышается над жидовской, а наша истина — над заблуждением. Его место — в истинной церкви, а не у тех, к кому явился Спаситель, а они его не признали.
Старик испугался. Слова чужой речи были непонятны, но злобная ухмылка на устах императора ясно давала понять, что приказ направлен против него. Старик попытался еще раз пасть ниц, умолять о прощении. Но Юстиниан уже дал знак церемониймейстеру, тот поднял жезл, занавес прошуршал и закрылся. Император и трон исчезли, аудиенция закончилась.
Пройдя всего несколько шагов после того, как они покинули дворец, Вениамин, вторично подвергнутый суровому испытанию, внезапно пошатнулся. Глава общины и Иоаким едва успели его подхватить. Они отнесли его в ближайший дом и уложили в постель. Старик лежал с посеревшим лицом и закрытыми глазами, руки его безжизненно свисали с одра, сердце билось неровно и слабо, и они уже подумали, что смерть заключает его в свои объятья. Казалось, бесполезное обращение к императору истощило все силы этого хрупкого тела. Так, в полном бесчувствии, старец пролежал несколько часов; но внезапно (дело шло к вечеру) смертельно усталый человек вдруг приподнялся на своем ложе и, к изумлению спутников, посмотрел на них странным взглядом, словно вернулся с того света. Он еще раз поверг их в изумление, когда настойчиво потребовал, чтобы они немедленно перенесли его в молитвенный дом в Пере, потому что он желает проститься с общиной. Напрасно они напоминали ему о его слабости, уговаривали отдохнуть, поберечь силы. Старик упрямо настаивал на своем, и им пришлось подчиниться. Они уложили его на носилки, перенесли в лодку и переправили через залив. Всю дорогу он молчал и как будто спал с открытыми пустыми глазами.
Между тем слухи о решении императора уже дошли до евреев Перы. Но они успели так страстно поверить в чудо, что дозволение вернуть светильник на родину даже не слишком их обрадовало. Их злосчастные упования были так непомерны, что достигнутый успех казался им слишком, слишком незначительным. Ведь получалось, что менора снова попадет в чужой храм, а им предстоит снова блуждать в изгнании, на чужбине. Нет, их заботила не менора, а собственная судьба! Они были подавлены, удручены и полны тайной горечи. Ах, все пророчества — обман, и верить в них — глупо, и знаменитые чудеса, о которых толкует Писание и вещают небесные знамения, — все это лишь пламенные облака, вспыхнувшие в те далекие времена, когда Бог был близок людям. Но никогда больше ни одно из них не осветит житейские будни. Бог забыл свой избранный народ, оставил в горе и печали. Бог не пробуждает больше пророков, говорящих от Его имени; значит, глупо верить в сомнительные знаки и ждать чудес и перемен! Евреи в молитвенном доме Перы больше не молились, больше не постились. Они угрюмо сидели по углам и жевали горький хлеб с луком. И теперь, когда ожидание чуда больше не светилось в их глазах, не сияло на их лицах, они снова стали маленькими, жалкими людьми, какими были прежде, бедными, угнетенными евреями, а мысли их, еще недавно величественно и мощно устремленные к Богу, скукожились и погрязли в мелких расчетах, как их будни. Они хныкали, и подсчитывали убытки, и жаловались друг другу, что напрасно отправились в дальний путь, что разорились на хорошую одежду, которая истрепалась в дороге, что упустили выгодные дела и зря потеряли время. Они заранее боялись возвращаться домой, где их ждут насмешки неверующих и брань измученных ожиданием женщин. И поскольку сердце человеческое всегда яростно ополчается на того, кто сначала его возвышает, а затем разочаровывает, возвращая в прежнее убожество, все они затаили жгучую обиду на римских братьев и Вениамина, их лжеизбранника. Этот Вениамин, он и впрямь просто меченый, не любит его Бог, от него все горести. Когда Марнефеш ближе к ночи появился наконец в молитвенном доме, они ясно дали ему понять, что обижены. Не встали почтительно при его приближении, не поздоровались, намеренно не смотрели в его сторону. Какой-то старик из Рима! Им до него и дела нет. Ведь он так же бессилен, как и все они, и Бог обращает на него так же мало внимания, как и на их собственную несчастную судьбу.
Вениамин сразу же почувствовал дурное в этой тишине, ощутил молчаливое, глухое, вязкое неприятие. Он видел кислые физиономии и отведенные взгляды, и разочарование единоверцев потрясло его, как собственная вина. И он попросил главу общины сообщить людям, что хочет к ним обратиться. Раввин выполнил его желание.
Они неохотно прекратили жевать и подняли головы: что еще он мог им сказать, этот чужак, этот обманщик? И все же при взгляде на дряхлого старца, который, опираясь на палку, с великим трудом поднялся с места, их охватило сострадание; выпрямиться ему не удалось, он стоял сутулый, согбенный, самый старший из них посреди их молчания. Слова давались ему тяжело.
— Я пришел еще раз, чтобы попрощаться с вами, братья. Пришел склониться перед вами, ибо против воли огорчил вас. Вы знаете, я шел к императору с неохотой, но мог ли я отказаться, если вы сами потребовали этого от меня? И так же, против моей воли, в детстве взяли меня с собой старики, подняли с постели и увели, хоть я, малый ребенок, ничего не знал и не понимал. Они не уставали повторять, что я живу для того, чтобы вызволить из плена менору. Поверьте, братья, это ужасно — быть тем, кого Бог всегда призывает, но никогда не выслушивает, кого Бог манит знамениями, никогда не исполняя того, что они сулят. Такому человеку лучше оставаться в неизвестности, во тьме, дабы никто не видел его и не слышал. Вот я и прошу вас: простите меня и забудьте и не расспрашивайте ни о чем. И больше не упоминайте моего имени, раз я не оправдал ваших надежд. Наберитесь терпения и ждите того, кто оправдает их, кто вызволит из плена наш народ и наш светоч.