Эта пастушком наряжена: в пудре и штанах и в камзоле. И станут Параша с Дунькой виршами про любовь да про овечек разговаривать, сядут рядком и обнимутся… Недели по четыре девок, бывало, тем виршам с голосу Семен Титыч учил – были неграмотны. Долго, бывало, маются, сердечные, да как раз пяток их для понятия выдерут, выучат твердо.
Андрюшку-поваренка сверху на веревках спустят. Мальчишка был бойкий и проворный, грамоте самоучкой обучился. Бога Феба он представлял, в алом кафтане, в голубых штанах с золотыми блестками. В руке доска прорезная, золотой бумагой оклеена, прозывается лирой, вкруг головы у Андрюшки золоченые проволоки натыканы, вроде сияния. С Андрюшкой девять девок на веревках, бывало, спустят: напудрены все, в белых робронах, у каждой в руках нужная вещь, у одной скрипка, у другой святочная харя, у третьей зрительная трубка. Под музыку стихи пропоют, князю венок подадут, а плели тот венок в оранжерее из лаврового дерева. И такой пасторалью все утешены бывали» («Старые годы»).
Идеал «естественного человека»
Повышенный интерес к буколической античности и пасторальным героям не случаен. Под знаком сентиментализма и зарождающегося романтизма к 1770-м годам в европейских нравах происходят существенные перемены. И здесь не последнюю роль сыграли сочинения Ж. Ж. Руссо, под влиянием которых стало повсеместно принятым стремиться к природе, быть «естественными» в нравах и поведении.
Новые веяния проникают и в Россию. К концу века в сознании людей укрепляется мысль о том, что природа – источник добра, а деревня – заповедник нравственной чистоты. Идеалом становится «естественность», которая носила, конечно, ограниченный и отчасти даже жеманный характер. Изящный вкус и хорошие манеры определяли ее границы. Чрезвычайно выразительно с этой точки зрения замечание Карамзина из его письма к И. Дмитриеву в 1793 году: «Один мужик говорит
«Естественность» обнаруживают в «театрализованном» по законам пасторали крестьянском быту. Идеалом становится образ поэтической девушки. Она бледна и мечтательна. В ее печальных голубых глазах часто блестят слезы, а душа уносится куда-то вдаль – в идеальный мир поэтической мечты. Этот литературный образ резко расходился с тем, что давала жизненная реальность. Но он влиял на реальных девушек, определял их поведение. Становится модным падать в обмороки и заливаться слезами. М. Пыляев в своих очерках «Старое житье» писал по этому поводу: «Обмороки в это время вошли в большую моду, и последние существовали различных названий: так, были обмороки Дидоны, капризы Медеи, спазмы Нины, ваперы Омфалы, «обморок кстати», обморок коловратности и проч. и проч.». В XVIII веке, когда обмороки были еще в новинку, они стали одной из форм «любовного поведения» щеголих
У Карамзина Лиза воплощает в себе руссоистский идеал «естественного» человека. Она «прекрасна душой и телом», трудолюбива и честна (не желает брать у Эраста рубль за пятикопеечный букет ландышей), лишена эгоистических помыслов. До встречи с Эрастом ничто не смущало ее «невинную душу», но, полюбив Эраста и «совершенно ему отдавшись, им только жила и дышала, во всем, как агнец, повиновалась его воле и в удовольствии его полагала свое счастие». Утрата любимого человека для Лизы равнозначна утрате жизни. В этом отношении интересна поэтика имен карамзинских героев, которые определяют «ядро» их характеров: Эраст в переводе с греческого означает «прелестный, милый», Елизавета с древнееврейского переводится как «моя клятва, Богом я клянусь».
Образ жизни молодого дворянина
Если Лиза – литературная пасторальная героиня, то Эраст обитает в реальном «золотом веке» русского дворянства. Новые идеи ему не чужды. Согласно авторской характеристике, «он читывал романы, идиллии, имел довольно живое воображение и часто переселялся в те времена (бывшие или не бывшие), в которые, если верить стихотворцам, все люди беспечно гуляли по лугам, купались в чистых источниках, целовались, как горлицы, отдыхали под розами и миртами и в счастливой праздности все дни свои провождали».
В Лизе, как Эрасту кажется, он обрел то, что «сердце его давно искало» – «чистые радости» натуры, «страстную дружбу невинной души». Эраст называет Лизу своей пастушкой. Он готов по смерти матери ее «жить с нею неразлучно, в деревне и в дремучих лесах, как в раю».
Карамзин чутко уловил и воплотил в своем Эрасте современный ему тип русского офицера-дворянина, барина-жуира, [8] «ослабленного» новой философией, но не проникнувшегося ею. Для него «природная жизнь» – это временное обличье, а не подлинное состояние души. До встречи с Лизой «он вел рассеянную жизнь, думал только о своем удовольствии, искал его в светских забавах, часто не находил: скучал и жаловался на судьбу свою», а потому, когда любовь девушки утратила для него значение «новости», он оставляет ее ради богатого приданого пожилой вдовы.
Этот тип довольно точно описал А. Грибоедов в своем очерке «Характер моего дяди». «Вот характер, который почти исчез в наше время, но двадцать лет тому назад был господствующим, характер моего дяди. Историку представляю объяснить, отчего в тогдашнем поколении развита была повсюду какая-то смесь пороков и любезности; извне рыцарство в нравах, а в сердцах отсутствие всякого чувства. Тогда уже многие дуэлировались, но всякий пылал непреодолимою страстью обманывать женщин в любви, мужчин в карты или иначе…» «Отцами Онегиных» назвал В. Ключевский этих людей. Их воспитание начиналось при императрице Елизавете, а завершалось в эпоху Екатерины II. [9] С детства они дышали атмосферой, пропитанной развлечениями и светскими забавами. В пятнадцать лет произведенные в офицеры, молодые дворяне, пристроившиеся в столице, уже допускались на французские комедии, бывали на детских балах, участвовали в великосветских балах-маскарадах, длившихся порой по 48 часов.
Бал не был единственным местом, где можно весело и шумно провести время. Веселье продолжалось на холостых попойках в компании молодых гуляк, офицеров-бретеров, известных «шалунов», пьяниц и забияк. Загул и пьянство, доступные любовные приключения воспринимались как истинно «гусарское» поведение, противопоставленное скованной «приличиями» и условностями жизни светского человека.
Другая важная сфера развлечений молодого дворянина – игра в карты. С карточной игрой связаны мысли о случае, удаче, как результате непредсказуемой игры обстоятельств, капризов Фортуны. Азартные игры влекли за собой атмосферу мистики, ощущение вторжения потусторонних сил в расписанную по рубрикам частную жизнь человека империи. Ю. Лотман обоснованно усматривает «связь между азартной игрой и общей философией романтизма, с его культом непредсказуемости и выпадения из нормы».
Игра в карты стала «своеобразной моделью жизни». Распространенность азартных игр принимала в русском обществе второй половины XVIII – первой половины XIX века характер всеобщей эпидемии. Карты сулили не только возможность мгновенного обогащения, но и создавали некий ореол власти вокруг опытных игроков. Хладнокровный и опытный банкомёт в глазах неосторожного и взволнованного понтёра [10] превращался в «образ судьбы»
За одну ночь игры составлялись и проигрывались целые состояния. Особенно распространены были азартные карточные игры в военной среде. Быть офицером на действительной службе и не играть в карты – немыслимое сочетание.
Крупная карточная игра далеко не всегда велась честно, но общественное отношение к шулеру было снисходительным. Ему, как и соблазнителю девушки, обычно не отказывали от дома и могли принимать в порядочном обществе, куда навсегда заказан путь растратчику казенных денег, или дворянину, отказавшемуся от дуэли, или офицеру, проявившему трусость в бою. Так, например, в «Горе от ума» Платон Михайлович характеризует Загорецкого не только как доносчика, но и шулера:
При нем остерегись, переносить горазд,
И в карты не садись: продаст.
От карточной игры и светских развлечений молодые дворяне легко переходили к новомодным книгам и идеям. Под влиянием светских приличий и обязательного обучения у них постепенно формировался интерес к знаниям. Но выучивался молодой человек обычно не тому, что требовала узаконенная программа. Например, кадеты шляхетского корпуса не столько изучали военно-технические дисциплины, сколько целые недели разучивали и разыгрывали очередную новую трагедию Сумарокова.
Домашнее обучение, если оно не имело уж совсем формального характера, как в доме Простаковых, предполагало не только учителя-иностранца, но и наличие в доме библиотеки французских авторов; «…лет с 12 гвардейский сержант уже осваивался с Расином, Корнелем, Буало и даже с самим Вольтером»
Во времена Екатерины, поощрявшей приобщение русского общества к новейшим идеям европейского Просвещения, русский дворянин мог посетить Вольтера в его фернейском уединении, [11] бывал в парижском свете, парижских салонах, где, вперемежку с анекдотами, рассуждал на всевозможные темы, касающиеся проблем науки, морали, вопросов о бессмертии души и всяческих предрассудков. Заняв административную должность после службы в гвардии, но не привыкший к делу, русский дворянин в конце концов переезжал в свое поместье. Здесь, предприняв неудачные попытки заняться сельским хозяйством, он приходил к мысли, что человеческий век короток и его надо провести в свое удовольствие.
В деревне знатный и богатый барин окружал себя шутами, карликами и пиитами. На его обеды и пиры съезжалось все окружное шляхетство. Гостей развлекали обедами и балами, псовой охотой и театральной пасторалью. Вечерний стол часто завершался веселой попойкой до утра, где гостей потчевали красавицы из барского «гарема».
В «гарем» попадали не только крепостные девушки. Случалось, барин даже умыкал какую-нибудь понравившуюся ему жену или дочь живущего по соседству мелкопоместного дворянина. И никакого суда над похитителем обычно не было, потому что родовитый барин, имевший к тому же большие связи в столице, сам творил суд и расправу над не угодившими ему.
Мемуарная литература пестрит множеством историй, повествующих о беззакониях, творимых богатыми и влиятельными помещиками в своих имениях. Н. Греч в «Записках о моей жизни» рассказал об одной из таких историй, случившейся со свояченицей его деда немкой Анной Паули. В качестве гувернантки она поехала с одним богатым помещиком в отдаленную провинцию. «Дворянин вздумал обратить молодую и, как гласит предание, хорошенькую лютераночку в православие, стал ее уговаривать, убеждать, стращать, ничто не помогало. Раздраженный неожиданным упрямством, он, наконец, объявил ей, что уморит ее с голоду, повел в пустой погреб и замкнул. Она просидела в темном погребу несколько дней без пищи и уже готовилась к голодной смерти. Вдруг отворились двери ее темницы. Жена мучителя ее пришла освободить ее и рассказала, что муж ее, отправившись на охоту, упал с лошади, ушибся смертельно и перед концом объявил, что это несчастие, конечно, есть кара Божия за терзание бедной немки, сказал, где запер ее, просил освободить несчастную и скончался».
Подобный тип «старинного русского барина» Пушкин воплотил в Кириле Петровиче Троекурове («Дубровский»). «Его богатство, знатный род и связи давали ему большой вес в губерниях, где находилось его имение. Соседи рады были угождать малейшим его прихотям; губернские чиновники трепетали при его имени; Кирила Петрович принимал знаки подобострастия как надлежащую дань; дом его был всегда полон гостями, готовыми тешить его барскую праздность, разделяя шумные, а иногда и буйные его увеселения. Никто не дерзал отказываться от его приглашения или в известные дни не являться с должным почтением в село Покровское». И хотя события в «Дубровском» относятся уже к XIX веку, весь образ жизни Троекурова порожден предыдущим столетием.
Способность проматывать состояния, легко расставаться с деньгами, наживая миллионные долги, не входить в мелочные бухгалтерские расчеты – все это считалось признаком хорошего тона. П. Мельников-Печерский рассказал в «Старых годах», как целенаправленно просаживали свое состояние в течение нескольких поколений родовитые князья Заборовские: «После войны (речь идет о Семилетней войне 1756–1763 гг. –
Франции был, денег, значит, извел немало; в мистицизм, по тогдашнему обычаю, пустился, в масонских ложах да в хлыстовском корабле Татариновой малую толику деньжонок ухлопал; делал большие пожертвования на Российское библейское общество. Душ восемьсот спустил понемножку. Дочь его, княжна Наталья Даниловна, как только скончался родитель ее, отправилась на теплые воды, потом в Италию, и двадцать пять лет так весело изволила проживать под небом Тасса и Петрарки, с католическими монахами да с оперными певцами, что, когда привезли из Рима в Заборье засмоленный ящик с останками княжны, в вотчинной кассе было двенадцать рублей с полтиной, а долгов на миллионы. <…> Кончилось тем, что Заборье пошло под молоток. Сын подносчика в Разгуляе стал владельцем гнезда знаменитого рода князей Заборовских, а кредиторы княжны получили по тридцати пяти копеек за рубль…»
Знакомство с бытом и нравами дворянства XVIII века – необходимое условие для понимания характеров повести Карамзина.
Исторические и топографические реалии повести
Рассказывая историю бедной Лизы, автор подчеркивал ее правдивость: «Ах! Для чего пишу не роман, печальную быль!» Традиционно действие русских повестей и романов обычно начиналось со слов: «В одном городе» или «В одной деревне». Повесть Карамзина открывалась реальной величественной панорамой Москвы, увиденной автором с горы, где располагался известный всем москвичам Симонов монастырь.
Глазами автора-рассказчика читатели видели, как на противоположном, высоком берегу Москвы-реки, за дубовой рощей, «в густой зелени древних вязов, блистает златоглавый Данилов монастырь», самый древний монастырь Москвы, основанный в XIII веке первым московским князем Даниилом – сыном Александра Невского. Еще далее, «почти на краю горизонта» синеют Воробьевы горы, названные по имени расположенного на них старинного дворцового села Воробьево. По преданию, название это село получило за то, что здесь издавна росли замечательные вишневые сады, и во время созревания ягод туда слетались тучи воробьев со всех окрестностей. На левом, пологом берегу реки вдали просматривается «село Коломенское с высоким дворцом своим». Коломенское являлось одной из основных летних резиденций московских царей до конца XVII века. В 1667–1668 годах по велению царя Алексея Михайловича здесь построили великолепный деревянный дворец, который за изысканность и сказочное многообразие архитектуры был провозглашен в то время «восьмым чудом света». В конце XVIII века Коломенский дворец был разобран «за ветхостию».
Карамзин довольно точно обозначает и место, и время действия повести. Полуразрушенная пустая хижина, где «лет за тридцать перед сим жила прекрасная, любезная Лиза с старушкою, матерью своею», расположена «саженях в семидесяти от монастырской стены, подле березовой рощи». А «саженях в осьмидесяти от хижины» находится монастырский пруд, «еще в древние времена ископанный». Здесь, «под тению столетних дубов», встречались влюбленные Лиза и Эраст. В этом же пруду «скончала жизнь свою» бедная Лиза, брошенная своим ветреным любовником. Близ пруда, «под мрачным дубом» ее и погребли и поставили деревянный крест на ее могиле, поскольку на кладбище ей как самоубийце места не полагалось.
Рассказ о «плачевной судьбе» бедной Лизы предваряется описанием заброшенного Симонова монастыря («Си…нова монастыря»), где так любит гулять в одиночестве автор-рассказчик и там, «опершись на развалинах гробных камней», внимать «глухому стону времен, бездною минувшего поглощенных». Отдавая дань традициям своего времени, Карамзин зашифровал название места действия своей повести, но название легко расшифровывалось современниками. Более того, в одном письме 1817 года Карамзин сам укажет: «Близ Симонова монастыря есть пруд. За двадцать пять лет пред сим сочинил я там «Бедную Лизу», сказку весьма незамысловатую, но столь счастливую для молодого автора…»
Это описание местности – своеобразный эмоциональный камертон, настраивающий читателя на грустный, меланхолический лад. Но и воссоздавая картину опустевшего и разрушающегося монастыря, Карамзин исторически точен. Основанный в XIV веке, один из самых крупных и известных московских монастырей, Симонов монастырь после опустошительной чумы 1771 года, унесшей жизни всех его монахов, был закрыт и возобновлен лишь в начале XIX века.
Вспоминает рассказчик и эпизоды из истории монастыря и Москвы, «когда свирепые татары и литовцы огнем и мечом опустошали окрестности российской столицы…». Как и все старые московские монастыри, Симонов монастырь был крепостью, защищавшей подступы к городу: в 1591 году монастырь осаждали войска крымского хана Казы-Гирея, в 1612-м – польско-литовские интервенты. Эти «печальные» страницы истории приходят на память рассказчику, когда он рассматривает на вратах храма изображения чудес, «в сем монастыре случившихся» тогда, когда только от одного Бога можно ожидать помощи: «там рыбы падают с неба для насыщения жителей монастыря, осажденного многочисленными врагами; тут образ Богоматери обращает неприятелей в бегство».
Стремление к точности описания и созданию определенного исторического колорита создавало ощущение «укорененности» образа Лизы в русскую национальную жизнь, а также придавало достоверность повести. Даже то, что Лиза продавала лесные цветы, было явлением нового быта, возникшего на глазах Карамзина и его современников. В своих «Записках старого московского жителя» (1803) писатель отметит этот факт («на моей памяти образовалась в нашей столице сия новая отрасль торговли; на моей памяти стали продавать здесь ландыши»).
Правда, далее внимательный читатель Карамзина обнаружит некое противоречие: действие повести «Бедная Лиза» происходит в начале 60-х годов, а в «Записках» Карамзин восклицает: «Если докажут мне, что в шестидесятых годах хотя бы один сельский букет был куплен на московской улице, то соглашусь бросить перо свое в первый огонь, который разведу осенью в моем камине».
Карамзин здесь сознательно прибегает к «сдвигу» во времени, ему важно было подчеркнуть утонченность и нежность души Лизы, «дочери Натуры». По мнению писателя, именно «любовь к сельским цветам есть любовь к натуре, а любовь к натуре предполагает вкус нежный, утонченный искусством» («Записки старого московского жителя»). Кроме того, Эраст, любитель романов и идиллий, обладающий «довольно живым воображением», увидев прекрасную Лизу с букетиками ландышей, находит, как ему кажется, то, «чего сердце его давно искало». «Натура призывает меня в свои объятия, к чистым своим радостям», – думал он и решился – по крайней мере на время – оставить большой свет.
Дает о себе знать и влияние европейских литературных авторитетов эпохи. К Руссо восходит не только основная коллизия повести – противопоставление нравственно чистой деревенской девушки испорченному «цивилизацией» молодому человеку, – но и образ автора-рассказчика, любителя одиноких прогулок по окрестностям Москвы. «Может быть, никто из живущих в Москве не знает так хорошо окрестностей города сего, как я, потому что никто чаще моего не бывает в поле, никто более моего не бродит пешком, без плана, без цели – куда глаза глядят – по лугам и рощам, по холмам и равнинам».
В автобиографической «Исповеди» Руссо много раз упоминает о своей любви к одиноким прогулкам, позволяющим предаваться мечтам. Он постоянно говорит о своей повышенной чувствительности. Так, рассказывая о своем посещении Веве, где происходило действие его романа «Новая Элоиза», Руссо признается: «Не раз останавливался, чтобы наплакаться вволю, и, присев на большой камень, смотрел, как слезы мои падают в воду». Сравните у Карамзина: «Но всего чаще привлекает меня к стенам Си…нова монастыря воспоминание о плачевной судьбе Лизы, бедной Лизы. Ах! Я люблю те предметы, которые трогают мое сердце и заставляют меня проливать слезу нежной скорби!»
Очевидно влияние на Карамзина, автора «Бедной Лизы», и романа Гёте «Страдания юного Вертера». Собственно, новая для русской литературы XVIII века трагическая развязка карамзинской повести – самоубийство Лизы – восходит к этому роману. Произведения русских писателей, в которых счастью влюбленных мешает принадлежность к разным сословиям, обычно завершались счастливым финалом («Анюта» М. Попова, «Российская Памела» П. Львова). Иной финал у «Бедной Лизы». И в этом есть некий знак времени.
Последняя четверть XVIII века в Европе и России прошла под знаком повального увлечения самоубийством. Проблема самоубийства волновала Руссо, она обсуждалась героями его романа «Новая Элоиза». Широко дискутировалась эта проблема и на страницах многочисленных философских изданий. Когда молодой немец Иерузалем покончил с собой, Гёте в романе «Страдания юного Вертера» дал трактовку самоубийства как «сосредоточия всех проблем, волновавших молодое поколение этой эпохи»
Карамзин, вслед за многими европейскими писателями, считал самоубийство следствием английского «сплина», [12] ставшего модной болезнью просвещенного европейца. Со сплина, который довел англичанина до самоубийства, Карамзин начинает в «Письмах русского путешественника» (1791–1801) описание Англии. «Лорд О* был молод, хорош, богат, но с самого младенчества носил на лице своем печать меланхолии – и казалось, что жизнь, подобно свинцовому бремени, тяготила душу и сердце его. Двадцати пяти лет женился он на знатной и любезной девице. <… > В один бурный вечер он взял ее за руку, привел в густоту парка и сказал:
Отношение к самоубийству у Карамзина не было однозначным. Если в своем стихотворном «Послании к женщинам» (1795) писатель определенно осудил Вертера за самоубийство («Злосчастный Вертер – не закон»; / Там гроб его – глаза рукою закрываю…»), то добровольная гибель Лизы не вызвала у Карамзина осуждения, а лишь глубокое сострадание и сочувствие.
С позиции христианской церкви самоубийство – величайший грех. Лотман отметил вызывающую кощунственность заключительных слов автора о Лизе: «Таким образом скончала жизнь свою прекрасная душою и телом. Когда мы
Влияние «Бедной Лизы» на нравы русского общества
Воздействие этой маленькой повести на русское общество было огромно. По силе его можно сравнить только, пожалуй, с гетевским «Вертером». Монастырский пруд у Симонова монастыря, который народная молва окрестила Лизиным прудом, сделался местом паломничества мечтательной молодежи. Художник Н. Соколов в своей гравюре, помещенной в первом отдельном издании повести (1796), запечатлел это всеобщее поклонение. На гравюре изображен в окружении деревьев Лизин пруд, вдали виднеются монастырские башни. На берегу, пригорюнившись, в задумчивости сидит женщина, рядом девушка, которая одной рукой утирает слезы, а другой пишет на дереве. На соседнем дереве молодой мужчина вырезает надпись ножом.
Издатель сопроводил гравюру текстом, ее поясняющим: «В нескольких саженях от стен Си…нова монастыря, по Кожуховской дороге, есть старинный пруд, окруженный деревьями. Пылкое воображение читателей видит утопающую в нем бедную Лизу: и на каждом почти из оных дерев любопытные посетители на разных языках изобразили чувства своего сострадания к нещастной красавице и уважения к Сочинителю ея повести. Например, на одном дереве вырезано:
В струях сих бедная скончала Лиза дни;
Коль ты чувствителен, прохожий! воздохни.
На другом нежная, быть может, рука начертала:
В изгибах сердца сокровенных
Я соплету тебе Венец:
Нежнейши чувствия души тобой плененных
(Многова нельзя разобрать, стерлось).
Сей памятник чувствительности Московских Читателей и нежного их вкуса в Литературе здесь изображается иждивением и вымыслом одного ее любителя».
Огромная популярность повести способствовала появлению слухов, что в Лизином пруду утопилась не одна несчастная обманутая девушка. В ответ на эти слухи рождались эпиграммы, подобные этой:
Здесь бросилася в пруд Эрастова невеста,
Топитесь, девушки: в пруду довольно места.
В уже упомянутой статье «Клятва при Гробе Господнем. Соч. Н. Полевого» А. Бестужев-Марлинский по этому поводу иронизировал: «Карамзин привез из-за границы полный запас сердечности, и его «Бедная Лиза», его чувствительное путешествие, в котором он так неудачно подражал Стерну, вскружили всем головы. Все завздыхали до обморока; все кинулись… топиться в луже».
Карамзин способствовал привитию любви русскому просвещенному обществу к прогулкам на лоне природы. «Бедная Лиза», как, впрочем, и другие «московские» повести писателя, стали для читателей своеобразными путеводителями по окрестностям старой столицы. В упоминавшихся уже «Записках старого московского жителя» Карамзин с энтузиазмом восклицает: «Поезжайте в воскресенье на Воробьевы горы, к Симонову монастырю, в Сокольники: везде множество гуляющих. …Еще не так давно я бродил уединенно по живописным окрестностям Москвы и думал с сожалением: «Какие места! и никто не наслаждается ими!», а теперь везде нахожу общество!»
КОММЕНТАРИИ
ВОПРОСЫ И ЗАДАНИЯ
1. Как выглядела идеальная любовь в представлении просвещенного дворянина?
2. Кто такой «естественный человек» и каковы истоки идеала «естественности»?
3. Каков был образ жизни светского молодого человека?
4. Как складывался тип «старинного русского барина»?
5. Какими средствами Карамзин создает исторический колорит и ощущение достоверности событий, происходящих в повести?
6. Назовите произведения европейских авторов, оказавшие влияние на Карамзина.
7. Найдите в «Истории изобразительного искусства» или в работах, посвященных творчеству художников второй половины XVIII века, изображение костюмов, в которых появляются перед зрителем персонажи «Недоросля» и «Бедной Лизы».
КОМЕДИЯ А. ГРИБОЕДОВА «ГОРЕ ОТ УМА» (1822–1824)
Миновало XVIII столетие, «золотой век» дворянства. Однако обычаи и нравы меняются не так легко, как перевертываются листки календаря. Еще и в первой четверти нового века только дворяне управляют государством, подчиняясь лишь государевой воле.
Нравственная атмосфера все же начинает исподволь меняться, хотя изменение это происходит медленно и болезненно. Эволюция общественной морали улавливается и литературой. В «Недоросле» конфликт разрешается почти что в семейных пределах: образованные «хорошие» господа обличают невежественных «плохих». В «Горе от ума» ситуация иная. Ретроградным, не привыкшим ни в чем себя стеснять «отцам» противостоят стремящиеся исправить социальное неблагополучие «дети». Родственные связи в их кругу по-прежнему крепки, но, видимо, не случайно у Грибоедова семья уже не так многочисленна и сплочена, как у Фонвизина, а действие и вовсе выходит за пределы одной фамилии.
Москва и москвичи
Почему Грибоедов выбирает местом действия Москву, а не Петербург? Ведь в столичном центре все общественные недостатки и достоинства всегда легче увидеть. Тому несколько причин. Драматург изображает то, что он хорошо знает, – он родился и большую часть жизни провел в Москве. Правда, это не главное. Для Грибоедова важнее всего было указать на те пороки и изъяны «века минувшего», от которых было необходимо избавиться, чтобы отечество стало жить достойно.
Для решения такой задачи Москва конечно же представляла обширный и яркий материал. «По смерти Петра Великого Москва сделалась убежищем опальных дворян высшего разряда и местом отдохновения удалившихся от дел вельмож. Вследствие этого она получила какой-то аристократический характер, который особенно развился в царствование Екатерины Второй», – писал Белинский.
Здесь, в отдалении от двора, бывшие фавориты, министры и генералы могли беспрепятственно критиковать неполадки государственной машины, которой они, по их убеждению, так хорошо управляли прежде. Их недовольство было направлено на отдельных лиц, а вовсе не на всю систему в целом. Фамусов очень точен в изображении вельможных «протестантов»:
А наши старички? – Как их возьмет задор,
Засудят об делах, что слово – приговор, —
Ведь столбовые всё, в ус никого не дуют,
И об правительстве иной раз так толкуют,
Что если б кто подслушал их… беда!
Не то чтоб новизны вводили, – никогда,
Спаси нас Боже!.. Нет. А придерутся
К тому, к сему, а чаще ни к чему,
Поспорят, пошумят и… разойдутся.
Сам Фамусов не принадлежит к подобным «государственным деятелям», но у него есть родственный пример для подражания – дядя Максим Петрович. Дядюшка не имел княжеского или графского титула, однако пользовался влиянием («в чины выводит кто? и пенсии дает?») и нажил немалое состояние («…не то на серебре. На золоте едал»). Всего этого он добился не какими-либо заслугами на военном или государственном поприще, а тем, что умел угодить царице самым незатейливым способом, неприемлемым для благородного человека. Максим Петрович не был, конечно, фаворитом масштаба
Орлова или Потемкина: в нем, как в кривом зеркале, отразились самые низменные стороны фаворитизма.
Всего вольготнее Максим Петрович и его собратья чувствуют себя в Английском клубе, где никакие заботы им не докучают. Клуб был открыт еще в 1770 году по образцу английских аристократических клубов и служил местом времяпровождения избранных. Располагался он в роскошном особняке, в котором все – от обстановки до вышколенной прислуги – было предназначено для удобства и хорошего настроения посетителей. Содержался клуб на взносы его членов, причем взносы эти далеко не каждому были по карману.
Стать членом Английского клуба было весьма затруднительно. Каждая новая кандидатура придирчиво обсуждалась и нередко оказывалась забаллотированной. Получить членство в Английском клубе значило удостоверить в глазах света прочность своей репутации: число желающих попасть в клуб впятеро превышало строго ограниченное уставом число действительных членов (около шестисот). Кандидат, заручившись рекомендацией члена клуба, с сердечным трепетом ожидал результатов тайного голосования.
Клуб славился своими обедами и карточной игрой – здесь иногда спускались огромные состояния. Здесь, в уютных гостиных, укромных уголках мужчины (женщины в клуб не допускались и появлялись только на балах и концертах) могли рассуждать на любые темы. Каковы были острота и глубина фрондерства вельможного барства, мы уже знаем. И все-таки и такое «вольнодумство» правительству казалось опасным. При Павле I, решительно искоренявшем любые поползновения на вольномыслие (император однажды изрек, что в России только тот человек что-либо значит, с которым царь соблаговолит разговаривать, и то лишь на время, пока длится беседа), клуб был закрыт с 1797 по 1802 год за «якобинство». Новый царь опять позволил членам Английского клуба судачить о внутренних и международных государственных делах и рассыпать червонцы по игорному столу.
Существовало и еще одно место встреч. В середине дня, перед обедом, общество для моциона, а также и желая себя показать и других посмотреть, устремлялось на прогулку по Тверскому бульвару. Вот как описывал К. Батюшков эту пеструю толпу: «Хороший тон, мода требуют пожертвований: и франт, и кокетка, и старая вестовщица (распространительница вестей, слухов. –
А трое из бульварных лиц,
Которые с полвека молодятся?
Женщины не могут пройти и мимо Кузнецкого моста, улицы, на которой располагались модные лавки и магазины. Они тогда еще не имели витрин. У входа стояли специальные зазывалы (о них с умилением вспоминает в «Ревизоре» Осип: «…купцы тебе кричат: «Почтенный!»), в задачу которых входило завлечь прохожих в магазин. В лавках вывески укреплялись над входом, причем на каждой вывеске можно было видеть изображение товара – сапог, бутылка, чудовищная рыбина… В магазинах «для чистой публики» приказчики каждое утро выносили на тротуар доски с надписями, сообщающими, кто хозяин заведения и что здесь можно приобрести. Магазины модной одежды, которыми и славился Кузнецкий мост, содержали преимущественно француженки. Мемуарист запечатлел и их имена: Кузнецкий мост «запружен был мадамами Лебур, Юрсюль, Буасель, Софией Бабен, Лакомб, Леклер и их менее знаменитыми конкурентками».
Иностранцы вообще занимали видное место в жизни дворянской России. Они торговали и занимались ремеслами; существовала даже специализация: немцы – булочники и сапожники, англичане – учителя верховой езды, французы – преподаватели и гувернеры и т. д. Иностранцы служили в русской армии и принимали активное участие в государственном управлении (в дипломатическом корпусе немецкие и прибалтийские фамилии встречались едва ли не чаще русских).
Отношение к иноземцам в дворянских домах было двояким. Оно прежде всего определялось чином и капиталом, но в то же время итальянский певец или художник априори считались лучше своих («…с ранних лет привыкли верить мы, / Что нам без немцев нет спасенья!»). Отечественная война 1812 года внесла было коррективы в отношение к иностранцам, особенно к французам. В светских салонах начали демонстративно говорить по-русски, но продолжалось это недолго. Недаром Чацкий так возмущен приемом, который оказывается Гильоме, французу-танцмейстеру, который нашел в московских домах привычки, обычаи и язык своей родины. А незадолго до этого Фамусов пренебрежительно упоминает «побродяг», обучающих, кто как умеет, дворянских детей. И Чацкий воспитывался немцем, и Софья выросла на попечении мадам Розье.
Конечно, со времен Фонвизина обучение и воспитание дворян несколько усовершенствовалось. И тем не менее Пушкин в записке «О народном воспитании» (1826) утверждал: «В России домашнее воспитание есть самое недостаточное, самое безнравственное… Воспитание… ограничивается изучением двух или трех иностранных языков и начальными основаниями всех наук, преподаваемых каким-нибудь нанятым учителем». Так воспитывали мальчиков. Женское же образование и воспитание, по словам Гоголя, и вовсе сводилось к трем главным предметам, которые «составляют основу человеческих добродетелей: французский язык, необходимый для счастия семейной жизни, фортепьяно, для доставления приятных минут супругу, и, наконец, собственно хозяйственная часть: вязание кошельков и других сюрпризов» («Мертвые души»).
Позиции Чацкого и Фамусова, во всем антагонистичные, совпадают в одном пункте. Фамусов не любит всех французов и немцев, потому что они за все берут втридорога. Чацкому же нестерпим «дух пустого, рабского, слепого подражанья». Симптоматично, что обличительный монолог Чацкого о засилье иностранцев в доме Фамусова никто не расположен выслушивать. Авторская ремарка (д. III, явл. 21) гласит: Чацкий «оглядывается, все в вальсе кружатся с величайшим усердием. Старички разбрелись к карточным столам».
Эта ремарка дает повод определить отношение Чацкого и его единомышленников к светским развлечениям. «…«Серьезные» молодые люди… (а под влиянием поведения декабристов «серьезность» входит в моду, захватывая более широкий ареал, чем непосредственный круг членов тайных обществ) ездят на балы, чтобы там не танцевать»
Таковы быт и нравы богатой и знатной Москвы в первые два десятилетия XIX века.