Это было непонятно, слишком подозрительно, даже страшно, но на пирсе, среди пестрой публики, встречавшей пароход, Вероника опять углядела того самого европейца в серой фетровой шляпе, что накануне провожал их в сингапурском морском порту. Она прильнула к Карлу, поднесла губы к самому его уху и прошептала:
— По-моему, нас пасут.
— Не обращай внимания, — сказал Карл. — Это все глюки, если не следствие г… кукурузного виски, который мы пили с тобой вчера. По-настоящему пасут террористов, наркоторговцев, резидентуру, а за нами могут разве что приглядывать, и то, главным образом, по субботам и четвергам.
Сойдя на берег, они прошли паспортный контроль, взяли такси, почему-то насквозь пропахшее рыбой, и тронулись на север, в сторону городка Мандрем, где, по сведениям, загодя полученным из Центра, обосновалась русская колония, а правильнее сказать, кучно проживала наша малахольная молодежь.
И действительно, в городке, по преимуществу двухэтажном, очень зеленом (здесь даже ставни на окнах были выкрашены зеленой масляной краской), по-азиатски колоритном, грязном и шумном поближе к вечеру, повсюду слышалась родная русская речь и бродили компаниями наши московские, петербургские, тульские, калужские, нижегородские охламоны без малого нагишом. Едва перекусив в какой-нибудь здешней «забегаловке» за сущие гроши, вся эта орава отправлялась на пляж Морджим и наслаждалась жизнью сколько хватало сил, то есть шалила так или иначе, играла в нарды, пила местную водку «фени», курила гашиш и «травку», глотала «mdm», наконец, купалась в море и загорала до черноты.
Побродив по городу, Карл с Вероникой купили в Мандрем-Базаре литр портвейна здешней выделки в мехе из буйволиной кожи (девяносто две индийские рупии), какой-то сушеной рыбки и пошли на пляж Морджим, до которого было рукой подать. Там они устроились под тентом неподалеку от большой компании русской молодежи, среди которой, впрочем, встречались экземпляры и лет под тридцать, под тридцать пять.
Мало-помалу разговорились. Сначала толковали о дешевизне в Гоа всего и вся, о преимуществах католической службы в сравнении с православной, о кавказской мафии, бесчинствующей на западном побережье, и вскоре, слово за слово, обнаружилось, что в здешней русской колонии не так давно объявился «дед». По словам молодых людей, он представляет собой пожилого мужчину, пожалуй и старика, приехавшего якобы из Москвы, скучного, неразговорчивого, занудливого, который почти не бывает на пляже, а день-деньской сидит дома, то есть в комнатенке на втором этаже, над сувенирной лавкой господина Пратапсинха, и, как выразилась одна симпатичная девица, «не кажет глаз». Карл с Вероникой ударили по рукам, было ясно как божий день, что этот «дед» — Бегемот и есть.
Рекомая девица, видимо, южнороссийского происхождения (звали ее Алиса), уже накурившаяся и немного пьяненькая, взялась проводить Карла с Вероникой «до деда» и всю дорогу, которая заняла не больше четверти часа, щебетала о том о сем.
— Ну и долго вы здесь собираетесь кайфовать? — перебил ее Карл.
— Да нет, — отвечала Алиса, — скоро, наверное, намылимся по домам. Главная фишка — тут все безумно дешево, как при коммунизме, особенно
Наконец они добрели по жаре до беленого двухэтажного дома с зелеными ставнями, вывеской, писанной поблекшим золотом по кумачовому фону, и каким-то глиняным идолом у ворот.
— А у нас чего новенького? — на прощание спросила Алиса.
Вероника сказала:
— Да, в общем-то, ничего. Снег еще не сошел, в метро не протолкнуться, на Сахалине постоянные перебои с водоснабжением, Кавказ свирепствует, как и здесь, цены выросли до небес.
Алиса вздохнула, потупилась и ушла.
12. Бегемота они нашли в небольшой комнате с низким крашеным потолком, где приторно пахло благовониями и там и сям было разбросано пестрое барахло. Иван Ефимович расположился на широком топчане, по-восточному поджав ноги, и что-то читал через очки, сидевшие у него как-то неуверенно, скособочившись на носу. Он тотчас поднял глаза, как только Карл с Вероникой вошли в комнату, отложил в сторону книгу (это был четвертый том собрания сочинений Чехова) и сказал:
— Чего и следовало ожидать. Нашли-таки, сукины дети, несчастного старика!
— Работа такая, Иван Ефимович, — сказала Вероника и сделала выразительные глаза.
Карл спросил:
— А чего ты от нас все бегал-то, не пойму?
— Я не от вас бегал, а от дурацкой своей судьбы. Мужику сильно за пятьдесят, пора о душе подумать, а он все, фигурально выражаясь, играет в солдатики и вообще ведет себя как форменный идиот. Ну скажи, Карлуша, на кой черт сдалась
Вероника сказала:
— Кстати, о пальто… У меня к вам, Иван Ефимович, будет такой вопрос: откуда взялась дырка от огнестрельного оружия на вашем пальто, которое вы оставили на boulevard de Courcelles?[13]
Бегемот в ответ:
— По правде говоря, гадкая тогда вышла история, что называется, стыд и срам! Когда моя Вешалка (а это, прошу учесть, пол-Калужской области на голове) уехала в Москву к больной теще, я потихоньку завел себе одну парижаночку из порядочных, а у нее, представьте себе, оказался муж! И не просто муж, а скотина и людоед! Этот гад довольно скоро нас выследил, ранил в руку свою жену, в меня несколько раз палил, но не попал, а только в двух местах прострелил пальто. Тут я смалодушничал и от греха подальше удрал к чертовой матери, в Сингапур.
— Странно, — в задумчивости проговорила Вероника. — Я только одну дырку обнаружила на пальто…
Бегемот:
— Ставлю вам тройку с плюсом за недогляд.
— Ну а дальше-то что? — в нетерпении спросил Карл.
— Дальше пошли муки мученические (в интеллектуальном, конечно, плане), поиски смысла жизни, метания, бессонница, проще сказать — беда… Послушайте, ребята, а выпить у вас есть?
— Как не быть, — отозвался Карл и протянул старому товарищу пол-литровую фляжку ирландского виски, которая вечно была при нем.
— Ага! — воскликнул Бегемот. — Вот и чаша с цикутой, фигурально выражаясь, чего и следовало ожидать.
— Какая еще цикута?! — возмутился Карл. — Ты, Иван Ефимович, думай, что говоришь!
— Беру свои слова обратно, тем более что ты, Карлуша, историю древней Греции не читал.
— Как раз читал!
Бегемот одобрительно кивнул и сделал из фляжки большой-пребольшой глоток.
— Еще один вопрос, — сказала Вероника. — Уже после того, как вы улетели в Сингапур, кто-то звонил в посольство из вашей квартиры, но говорить не стал. Как по-вашему, кто бы мог сделать такой звонок?
— Да кто угодно! Например, кто-то из полицейских, которые осматривали квартиру после моего исчезновения, нашел ихний опер в определителе номер последнего абонента и позвонил. А я как раз накануне разговаривал с Кузьмичом.
Карл заметил:
— Знаю я этого Кузьмича.
— Словом, через эту французскую бабу, — продолжал Бегемот, сделав еще глоток, — вышел большой скандал. А я и рад — не было счастья, так несчастье помогло, — до того мне осточертели все эти игры, хоть в петлю лезь! Потом уже, в Сингапуре, сидя у себя на East Coast, я все думал, думал, думал до помутнения в голове. Спрашиваю себя: а на кого ты, собственно, работаешь, подполковник Середа? На свой народ, который не знает, как выгадать на лишнюю ампулу инсулина? На российскую армию, которой страшно раздавать боевые патроны? На правительство, которое ничего не может поделать с нашей угасающей страной и только строит хорошие мины при плохой игре? Нет, думаю, подполковник, ты на Васю работаешь, бандюгана из Перми, потому что он и есть сейчас первое лицо в государстве и за свои наворованные деньги практически может все!
Карл призадумался и сказал:
— А ты знаешь, Иван Ефимович, на кого я работаю?
— На кого?
— На городок Муром, на бабушек, торгующих семечками, на мужиков у пивного ларька, на реку Оку…
— Откуда такая геополитическая узость?
— Оттуда, что есть у меня домик неподалеку от Мурома, на Оке. Две комнаты, мезонин, застекленная веранда плюс двадцать соток земли под плодовые деревья и огород. Между прочим, могу взять тебя дом сторожить, харчи хозяйские, но, правда, жалованье в рублях. Вот только оповещу Центр, что ты утонул во время купания в Южно-Китайском море и твой труп сожрали акулы, которых там пруд пруди. Новый паспорт тебе Громушкин сделает, Вешалку побоку, Вася-пермяк, если что, дезинформацию подтвердит.
— Красота! — сказал пьяным голосом Бегемот. — Вот где поди рыбалка-то, покой, благорастворение воздусей!.. Ой, домой хочу, ребята! Прямо сейчас запл
Раннее утро в начале лета. Над рекой еще низко стелется туман, в зарослях молодой ольхи ни один листок не шелохнется, такое безветрие, только водяная осока меланхолически покачивается из стороны в сторону, точно она мается от тоски. На мостках, где хозяйки по вечерам полощут белье, сидит мужичок с удочкой из бамбука, в телогрейке без рукавов и деревенской кепке с пуговкой, надвинутой на глаза. Не клюет, но он сидит, как приклеенный, и зло смотрит на поплавок. Через час-другой к нему присоседится миловидная женщина, вроде бы натуральная блондинка, а потом присядет рядом здоровенный парень, на котором, кроме плавок и обручального кольца, ничего нет, но он не удит, а плюет в воду и задумчиво смотрит вдаль.
Наши за границей
Саша Васильев, упитанный мужичок лет тридцати с небольшим, по профессии лингвист широкого профиля, был человек тяжелый, то есть неуживчивый, бесстрашный, прямолинейный, язвительный и несдержанный на язык. Хотя он любил повторять: «Я не злой, я впечатлительный…» — на кафедре его сторонились и редко когда приглашали на свойские вечера.
Поскольку по-настоящему излить желчь ему было некому, он одно время писал пространные жалобы в Комитет народного контроля на: проректора по хозяйственной части, районный комитет комсомола во главе с известным негодяем Адиноковым, жилищно-эксплутационную контору № 41, своего участкового уполномоченного и редакцию газеты «Культура», не желающую печатать его разоблачительные статьи.
Кончилось тем, что Васильев написал солидное исследование о кризисе социалистического способа производства, в котором он указывал на прямую связь между диктатурой кремлевских рамоликов и распределением по труду. Он передал один экземпляр рукописи в «Самиздат», второй оставил себе, третий (больше его пишущая машинка «Оптима» не брала) переслал в Израиль через знакомого одессита, который уезжал в Святую землю со всей семьей.
Через некоторое время к нему пришли. «Гости дорогие» (характеристика Осипа Мандельштама) без труда обнаружили подрывную рукопись, кое-какие обличительные статьи, одесскую переписку, прихватили, якобы нечаянно, новую пыжиковую шапку и доставили вольнодумца в следственную тюрьму.
Там он просидел с полгода, похудел, окончательно озлился и замучил жалобами прокуратуру, Верховный суд, руководство Союза писателей, Министерство ужасных дел. В конце концов он так всем надоел, что было решено лишить его советского гражданства и выслать, к чертовой матери, за рубеж.
На прощание следователь ему сказал:
— Вот вы тут ерундой занимаетесь, а народ, между прочим, строит реальный социализм!
— Сумасшедший дом он строит, — отвечал подследственный, — а никакой не социализм!
В те далекие годы, когда доллар у нас стоил 86 копеек, Саша Васильев навсегда покинул пределы родной страны. Ему выдали сто бундесмарок, посадили в самолет до Франкфурта-на-Майне, и он пустился в неизвестность, даже не оглянувшись через плечо.
Впрочем, все устроилось благополучно: он с комфортом поселился в одном из прирейнских университетских городов и устроился читать лекции о кризисе социалистического способа производства с акцентом на прямую связь между диктатурой кремлевских рамоликов и распределением по труду. Вот только он еще пуще исхудал на немецких харчах, поскольку, наверное, тамошняя стерильная пища нарушает славянский обмен веществ.
Его литературная деятельность получила неожиданное, скандальное продолжение — он теперь писал жалобы на: студентов, которые, по его мнению, были отчаянные балбесы, засилие голливудской субкультуры, турецкую общину, манкирующую европейскими навыками, нехватку кислорода (это в фигуральном смысле), наконец, на своих немецких коллег, так как с ними не о чем толком поговорить. Однако эти жалобы он не отсылал по инстанциям по той простой причине, что, как оказалось, тут их некуда отсылать. Позже Саша Васильев написал солидное исследование о кризисе капиталистического способа производства, который обеспечивает деградацию человека, поскольку капитал ориентирован на низменные потребности обывателя и потворствует идиотской психологии простака. Он таскался со своей рукописью по издательствам, редакциям газет, совсем уж посторонним учреждениям вроде полицайкомиссариата и так всем, наверное, надоел, что немцы, наверное, уже подумывали, как бы его выслать, но их останавливал безнадежный вопрос — куда?
По вечерам Саша любил посидеть за кружкой пива в лагерхалле на Гроссфридрихштрассе, куда частенько заглядывал один русский студент, с которым было приятно поговорить. Они устраивались за столиком в углу, и бывший подследственный заводил:
— Я русских не люблю за безалаберность, американцев за рукосуйство, англичан за то, что они много о себе понимают, немцев потому, что они упертые, цыган за то, что они цыгане…
— Кого же вы любите?
— Никого!
Алексей Иголкин, химик-технолог по образованию, одно время служил в детском театре имени Луначарского, где играл только две роли — бессловесного пионера в спектакле «Павлик Морозов» и вещего ворона в «Снежной королеве», когда народу вдруг вышло послабление и его стали пускать под разными предлогами за рубеж. Понятное дело, театр настроился во что бы то ни стало выехать с гастролями в чужие края, хоть в Монголию, хоть к черту на рога, до такой степени всем опостылела российская действительность, в частности, талоны на водку и несъедобная колбаса. И тут, как нарочно, поступило приглашение от русской колонии в Новой Зеландии — звали сыграть два-три спектакля для тамошней детворы.
Летели через Сингапур, где на радостях обпились кока-колой, а по прибытии в Окленд разместились в порядочной гостинице, распаковали багаж с костюмами и реквизитом и принялись пировать.
В тот же вечер Алеша Иголкин спьяну проиграл в карты свой обратный билет в Москву и впал в ипохондрию или, проще сказать, в тоску. Играл он в «очко» с одним таксистом из русских, и, поскольку вернуть билет обратно не было никакой возможности, пришлось оставаться в Новой Зеландии на положении беглеца. Ровно через две недели, когда театр уже отыграл по нескольку раз и «Павлика Морозова», и «Снежную королеву», Алеша потихоньку исчез из гостиницы, и труппа улетела из Окленда без него.
На первое время деньги у него были, но скоро он совсем обнищал, ночевал где ни попадя, питался одними арбузами, которые здесь ничего не стоили, подрабатывал на русском радио в качестве зайчика Фили и даже пел в церковном хоре, пока ему не пришла на ум одна золотая мысль. Произведя в голове кое-какие расчеты, прикинув последовательность химических превращений и выстроив в воображении весь технологический процесс, он пришел к заключению, что из дешевых арбузов можно запросто получать дорогостоящий этанол. Топливо, предположительно, будет выгоняться невысокого качества, но если взять в предмет, что из тонны арбузов можно получить до четырехсот литров чистого этанола, то игра не только стоила свеч, но и сулила умопомрачительный дивиденд.
Удивляться Алешиному искрометному проекту не приходится; если бы этакая «золотая мысль» пришла на ум, положим, хладнокровному потомку викингов, то ему была бы обеспечена Нобелевская премия, а русские — народ искони изобретательный, и даже сверх всякой меры, они безвозмездно радио придумали, телевидение, принцип реактивного движения, теорию воскрешения мертвецов, реальный социализм, и уж, конечно, русские единственные в мире специалисты насчет каши из топора.
Вскоре Иголкин запатентовал свое открытие и ударился в практическую деятельность, как в запой. И года не прошло, как он умудрился наладить кустарное производство этанола, потом построил заводик на окраине Окленда и поставил дело на промышленную основу, извлекая при этом именно что умопомрачительный дивиденд. Он купил себе «хаммер» последней марки, построил дом в двенадцать комнат на берегу океана и даже нанял мажордома из маори, бывших каннибалов, которые съели капитана Кука, даром что этот бусурманин по-русски ни слова не понимал.
Вечерами, когда солнце только норовило окунуться в морскую пучину, Алеша Иголкин каждый раз устраивался у пылающего камина, пил бурбон из граненого стакана московской фабрикации, который он по случаю купил на блошином рынке, и говорил:
— Эй ты, черт нерусский, поди сюда!
Мажордом и без того всегда стоял перед Алексеем навытяжку и только что не делал под козырек.
— Вот у вас теперь уродское ваше лето, потому на дворе январь: пальмы зеленеют, птички заливаются, океан катит свои волны невесть куда. А у нас — зима! Ты представляешь себе, голова садовая, настоящая зима: мороз до костей пробирает, наст серебрится, снег на куполах дает белое с тусклым золотом — хорошо!..
Он помолчит с минуту, потом добавит:
— И все-то у нас как-то основательней, шире, хоть душу возьми, хоть железнодорожную колею.
У Петровича, вдовца и майора в отставке, было двое детей: дочь-красотка и сын-балбес. Балбеса посадили, а именно дали ему три года общего режима за угон велосипеда и потом еще добавили за побег. Красотка же со временем вышла замуж за одного дельца из Белоруссии и уехала на житье в деревню Стаховичи, что под Молодечно, — там у дельца был конный завод, где разводили фламандских першеронов, а при заводе большой дом с колоннами, который больше смахивал на дворец.
Когда у Петровича открылась язва двенадцатиперстной кишки как следствие неумеренного употребления спиртных напитков, дочь-красотка позвала его к себе в Белоруссию, и он без колебаний опечатал свою комнатенку в Нижних Котлах, которая осточертела ему из-за вечных протечек, соседей и тесноты.
В Стаховичах ему отвели отдельные апартаменты, состоявшие из спальни, кабинета и ванной комнаты, велели принимать душ два раза в день, утром и вечером, приодели, посадили на овсянку и кипяченое молоко, подарили старенький «мерседес» и даже приставили личного шофера — а он, вот возьми его за рубль-двадцать, что-то затосковал. Даром что Белоруссия только званием была заграницей, Петровичу многое показалось чуждым и раздражало: и говор с агрессивным акцентом на «аз», и овсянка, которую он отродясь не едал, и денежные знаки, похожие на фантики от конфет. С тоски он то безобразно напивался и в непотребном виде шатался по деревне, то ходил дразнить першеронов, то от нечего делать играл с мальчишками в «городки».
Зять его был человек серьезный и, чтобы положить конец этим скандальным выходкам, дискредитирующим семейство, однажды купил Петровичу компьютер, научил, как с ним следует обращаться, и оставил тестя один на один с волшебным аппаратом в твердой уверенности, что уловка благотворно повлияет на старика.
И действительно, Петрович был очарован и потрясен. С утра до вечера он торчал за своим компьютером, то и дело забывая принять душ, с азартом играл в «морской бой» и «крестики-нолики», после увлекся разными «форумами» и даже несколько раз встревал в дискуссии с заявлением «Сам дурак!». В конце концов он так привязался к волшебному аппарату, что несколько одичал и научился разговаривать сам с собой. Бывало, выйдет на какой-нибудь особенно увлекательный сайт и в восторге заговорит:
— Вот, ё-моё, до чего дошла наука и техника, это прямо какая-то фантастика, а не жизнь! Прямо семимильными шагами идет прогресс, бабы, того и гляди, навострятся аборты делать с помощью компьютера или на худой конец заставят его белье гладить и крестиком вышивать! Ничего не скажешь: далеко ушло человечество по пути прогресса, вооруженное дерзновенной мыслью, и то ли еще ожидается впереди…
Но больше всего Петровичу понравилась гугловская «Земля». Он мог часами рассматривать снимки земной поверхности, сделанные из космоса, и уже не так изумлялся, когда удавалось разглядеть какой-нибудь указатель на федеральной трассе № 9 или название газеты, на которой закусывали мужики. Однажды он набрел на снимок города Молодечно и тут же стал лихорадочно отыскивать свои Стаховичи, вскорости обнаружил, дал максимальное разрешение, и — святые угодники: деревня предстала перед ним как на ладони, и даже сортир соседа Васьки Паракевича вышел размером со спичечный коробок. Ясно увиделись зятевы конюшни, покосившийся забор другого соседа, бывшая водонапорная башня, давно валявшаяся возле клуба и похожая на межпланетный корабль, канава, которая протянулась от зерносушилки до кладбища и вся поросла калганом и чабрецом. В канаве притулился какой-то пьяный мужик.
Петрович хорошенько присмотрелся и с восторгом в голосе воскликнул:
— А вот и я!
Иван Мутовкин, металлург из Новокузнецка, десять лет копил деньги, чтобы справить путешествие в Амстердам. Этот город заинтриговал его потому, что он был наслышан об аптеках, в которых свободно продаются наркотики, и улице «красных фонарей», в которую ему верилось не вполне.
Наконец, мечта его сбылась, и начались сборы. Поскольку валюты Мутовкину выдали только тридцать гульденов с мелочью, пришлось прихватить электрическую плитку, десять пакетиков горохового супа, десять банок кильки в томатном соусе, пять буханок ржаного хлеба и целый батон любительской колбасы. На прощание жена Вера по прозвищу Гражданин Начальник велела ему не безобразничать за границей, а привезти ей синие американские штаны, о которых она грезила с давних пор.
Иван был малый отчаянный и по прибытии в Амстердам тотчас отделился от своей группы, наплевав на строжайшую инструкцию выездной комиссии, и отправился искать улицу «красных фонарей», в которую ему верилось не вполне. Такая улица действительно существовала, но она произвела на Мутовкина настолько омерзительное впечатление, что ему страстно захотелось выпить, до икоты захотелось, до спазмов в поджелудочной железе.
Он зашел в какой-то ресторанчик на набережной вонючего канала, в котором никого не было, кроме двух голландских мужиков, игравших на бильярде, подошел к стойке и подумал: «Плакали Веркины штаны».
За стойкой распоряжалась миловидная девушка, которая, как это ни удивительно, хорошо говорила по-русски, поскольку она когда-то училась в Боннском университете на факультете славистики. Мутовкин ее спросил:
— Водка есть?
— Как не быть.
— Наливай стакан.
— Стакан это как?