Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Гладь озера в пасмурной мгле (сборник) - Дина Рубина на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

– Ага, могилы... – охотно отзывалась та и пускалась рассказывать о погибшей сестре, близнеце. Какая это была сестра! Всем сестрам сестра! Бухгалтер, не кто нибудь. Главный бухгалтер завода! Как ее люди-то на заводе уважали... Через эту свою честность кристальную, идиотскую, и пропала. Какую-то зарплату кому-то недовыдала, а немец уже вошел в Одессу. Ну, и не успела эвакуироваться с этой чертовой зарплатой! – и зорко взглянув на Катю, привычно цыкала:

– Не думай, я говорю! Не думай! Носи, холера, как тебе положено!

Так что Катя уже успокаиваться начала и даже во двор выходила, посидеть на лавочке, когда вдруг появился Слива.

Возник из-за кустов сирени, вышел, деловито поддергивая штаны, словно во двор по нужде заходил, а теперь пойдет восвояси.

На самом деле он, конечно, выжидал за кустом, когда Циля к своему лотку уплывет, а Розка и Вовка разбегутся гонять по арыкам.

Тащил на себе Слива большущий узел, и по этому узлу Катя поняла, что пришел он «по-хорошему».

– Здравствуй, Катя! – приветливо воскликнул он, подмигивая красноватыми отечными глазками...

Она молчала. Страха не было, вот что удивительно. Наверное, отбоялась, вычерпала страх до донышка, когда барахталась в тоскливых парных туманах горячки.

Она смотрела на тщедушного Сливу и понимала, что этого Семипалый на мокрое дело не стал бы посылать. Вот разве – черную метку принести. Значит, есть еще время...

– В дом не зовешь? – спросил он, криво улыбаясь.

Катя молча поднялась с лавочки и, толкнув дверь, вошла в барак. Слива – за ней, с узлом за плечами.

В комнате он присел на краешек табурета, словно показывая, что он – так, на минутку присел, и сказал, поглаживая колени растопыренными ладонями:

– Ну, Катя, погостевала у чужих и будет. Собирайся домой.

– Это куда – домой? – ровно спросила она с непроницаемым лицом.

– Как – куда? К Юрькондратьичу... дрёбанный шарик...

– А что за тюк ты принес?

– А!... Так это ж... – он сбросил на пол узел и торопливо подпихнул его Кате. – Вещи твои... Кать... Шуба, платья, там, кофты-мофты всякие...

И пока она развязывала узел, разворачивала его, – все там было; внизу, под шубой, лежал завернутый в бумагу паспорт, – говорил торопливо:

– Юрькондратьич послал... Беспокоится – как ты, мол. Без вещей, разута-раздета... Деньги велел передать... – Он полез в карман пиджака. – Вот... Полкуска...

Катя сказала насмешливо:

– Деньги, это хорошо. Давай сюда...

Забрала пачку и спросила, следя за его лицом, за суетливо шныряющими отечными глазками:

– А это как же получается, Слива... – вроде и зовет он, а тут же вещи отсылает. Хитрая какая-то штука. Деньги-то зачем, если назад зовет?

– Так это... дрёбанный шарик... – он таращил глазки, отдуваясь и старательно играя задушевное беспокойство Катиным положением. (Плохо играл. Эх, Семипалый, дрянцо твои порученцы!)

– Это уж... как тебе вожжа попадет... – он засмеялся натужно... – Юрькондратьич так и сказал – мол, неизвестно, захочет ли вернуться, а вещи все равно отдай, потому что не намерен Юрькондратьич мелочиться с тобой, Катя...

Он даже вспотел, исполняя обязанности парламентера.

– Только ты, Кать, пойдем! Очень он просит. Истомился... Катя молчала, переводя взгляд с узла на Сливу, на его руки, поглаживающие колени.

Все поняла вдруг, в секунду. Вдохновение какое-то накатило, или черт его знает, как это назвать. Молчала, потому что мысленно проверяла еще раз план Семипалого, и удивлялась себе – что сразу разгадала. Неужели она умнее Семипалого?

– А что, Жаба вернулся? – наконец спросила она кротко, не глядя на Сливу.

– Вернулся Жаба, – кивнул тот. Расслабился, старый болван. Решил, что дело готово, ну и болтанул лишнее. Запнулся, вскинулся настороженно:

– А чего ты – про Жабу? Чего тебе – Жаба? Ты, Кать, не бери худое-то в голову. Ошалела ты совсем, Кать! Чего ты?!

– А то, – сказала она спокойно, проводя языком по растянутым в полуулыбке губам, – что пойду я с тобой к Семипалому, а там меня Жаба дожидается. Он же у вас заплечных дел мастер?

Слива оторопел, кровь кинулась в лицо. Дьявол-девка!

– Тьфу, дура! – крикнул он. – Чего выдумала, дура!

– А ночью на огороде закопаете, – продолжала Катя. Лицо ее было совершенно спокойным. – Или в уборную спустите – вот это уж точно не скажу... А сунется милиция – так он в полном порядке: расстался с Катей по-хорошему и вещи отослал, и деньги она взяла... и Циля подтвердит, что деньги – вот они... А Жаба опять на год сквозь землю провалится... Придумано складно...

– Психованная ты, Катька!

– Складно придумано... – медленно повторила она... Ярость поднималась в ней, как газировка в откупоренной бутылке. – Только передай Семипалому, чтоб Гегеля хорошенько учил.

– Кого? – нервно спросил Слива, напрягаясь запомнить незнакомую еврейскую, как он понял, фамилию и думая, что для дела это очень важно.

– Или еще кого-нибудь с его этажерки.

Взгляд ее упал на узел, оттуда торчала голубая лямка бюстгальтера. Она вдруг хохотнула, дико, озорно:

– Слива! – крикнула, смеясь, – ты же лысый, Слива! Что ж ты без головного убора ходишь, голову же напечет! На тебе чепчик!

Вскочила, выхватила из развороченного узла лифчик и с размаху нацепила его Сливе на голову.

– На память! Чтоб помнил меня!

Тот от неожиданности не сразу стянул с лысины эту срамоту. И когда снимал, запутался ушами в лямках и застежках. Встал с табурета, остервенелый, и перед дверью пробормотал, трясясь от злобы:

– Ну, повеселись, повеселись чуток...

Она подскочила к нему и еще громче захохотала, истерически, в его красные свинячьи глазки, и хохотала долго, топоча ногами до изнеможения, чтобы Слива слышал ее веселье, пока идет по двору.

Потом смолкла на мгновение, прислушиваясь к тому, как шумно разгоняется кровь по венам, стучит в висках, бухает в сердце.

Отерла слезы.

– Все! – приказала себе шепотом. – Быстро! Быстро-быстро-быстро!

В ее распоряжении были минуты. Сейчас Слива побежит и доложит, что дома она одна.

Катя обулась, завязала в узелок кофту, два платья, кое-что из бельишка. Все остальное – шубу, юбки-кофточки, ботики новые, красивые, оставила в узле на кровати. Отсчитала из пачки двести десятками, помедлила и забрала себе еще сотню. Двести положила под сковородку, рассудив, что так Циля найдет их сегодня же вечером. Оторвала из Розкиной тетради клочок бумаги и, торопясь, послюнявля химический карандаш, написала: «Циля это всё тебе продай или детям перешей. Прости не прощаюс убьют гады хороший ты человек. Катя».

Приникнув к солнечной щели в дощатой двери барака, она зорко оглядела двор.

Все было тихо. Две старушки в углу двора сидели на лавочке под орешиной, пацан прогрохотал на самокате...

Она выскользнула за дверь, торопливо заперла ее, поминутно оглядываясь, оставила ключ – как Циля делала – под ведром, и не к остановке направилась, а в соседний переулок, и долго бежала, вроде бестолково, петляя. Несколько раз, свернув за угол, прижималась к стене, – как разведчики в фильмах, – проверяла, не висит ли кто на хвосте.

Потом, очень довольная собой, выскочила на дорогу, остановила грузовик и, узнав, что водитель едет в Джизак, быстро взобралась в кабину.

12

Горящая свеча жила своей трепетной жизнью. Собиралось вокруг черной нитки фитиля желтое прозрачное озерцо растопленного воска. Вот уровень его повышался, почти затопляя фитиль; желтое копье пламени валилось набок, и струйка воска устремлялась по мягкому желобку вниз; копье пламени выпрямлялось и вновь выхватывало из угла круглый бок железной печки. Капля воска продолжала свой путь: стремительно выбежав из озерца, она катилась по белому стволу свечи, туманясь на ходу, набухая, и наконец сползала к основанию, на блюдце, и застывала там круглой приплюснутой виноградиной. А вдогонку ей катилась уже другая, наплывала сверху, и вскоре целая виноградная гроздь лежала на блюдце с огарком истопленной свечки вместо черенка.

Верка преграждала путь бегущей капле, подставляя палец, и когда, ужалив раскаленным воском, капля застывала на пальце, словно врастала в кожу, девочка подолгу внимательно рассматривала застывшую парафиновую бусину...

Горящая свеча была радостью. Вокруг ее лучистого тепла возникал ореол ровного доброго света, – такого разного с изнанки: синеватого споднизу, ярко-оранжевого в ширину и уходящего алой пикой ввысь...

Когда робкий и живой лепесток пламени угасал, захлебнувшись в лужице воска на блюдце, черная и густая ночь валилась в комнату. Вера не боялась этой шевелящейся тьмы. Она покорно поворачивалась на бок, подтягивала ноги и закрывала глаза, хотя их можно было и не закрывать, – кромешная темень стояла вокруг кровати бесконечно высокой и неохватной стеной.

Мать приходила поздно. Часто Вера и не слышала, как она подваливалась рядом, – горячая и усталая. Но даже и во сне бессознательно вцеплялась маленькой рукой в материнскую сорочку, забирая побольше материи в кулак, и так спала – уже спокойная. Невозможно было отцепить ее.

Более всего в детстве Верка боялась потеряться.

Мать несколько раз забывала ее – на рынке, в магазине. Она никогда не брала девочку за руку. Поэтому, если шли куда-то, четырехлетняя Верка вцеплялась в материнскую юбку мертвой хваткой и бежала за ней повсюду, как собачонка, даже в общественный туалет на улице. Мать, раскорячившись над зловонной дыркой в цементном полу, раздражалась, била по кулачку дочери – все было бесполезно. Дочь стояла и чинно ждала рядом, не отпуская подол юбки.

Этот панический ужас перед толпой чужих людей, которым дела нет до ее маленькой жизни, сохранялся в ней долго, да так и осел в душе, – неприязнью к большому скоплению народа, будь то воскресная толкучка на ташкентском ипподроме, или давка за билетами на модный спектакль, или – тридцать лет спустя – толпа на открытии ее персональной выставки в Людвиг-музее, в замечательном городе Кельне, когда, спустившись в бар, до закрытия просидела над коктейлем одна, в глубокой нише, где и разыскал ее Дитер, так много сил отдавший этой первой ее выставке на Западе, и, кажется, впервые по-настоящему озадаченный ее мучительно тяжелым нравом.

Еще девочка боялась своей тени – маленького черного зверька, который мог притаиться у ног и неожиданно выскочить впереди, прыгнуть на стену, кривляться, размахивать тонкими черными руками; мог растянуться кишкой, стать на ходули, кивать маленькой злобной головкой; тень была живая и таинственная. Девочка постоянно ждала от нее какой-то недоброй выходки. Когда вечерами мать уходила, оставив свечу на табурете, возле кровати, тень выныривала на противоположной стене комнаты – лохматая, огромная, и молча ожидала, когда Вера взглянет в ее сторону. Но Вера была умной и осторожной девочкой, она не смотрела на тень, не желала той давать повод демонстрировать свои отвратительные штучки.

Уютная эта комната с круглой печкой была первым жилищем, которое Вера запомнила. До этого она не могла ничего помнить, хотя впоследствии, в хорошие минуты, мать и рассказывала довольно подробно о жизни их в Джизаке, и спрашивала разочарованно: «Не помнишь? Неужели не помнишь?»

Смешным и трогательным мифом остался Федя, акушер, который влюбился в новорожденную Верку, приходил ее пеленать, приносил кормить, говорил:

– Давай я женюсь на тебе, Катя, больно девку отдавать не хочется! Щекастая какая, глазастая!

Мать усмехалась холодно:

– Забирай так, она мне даром не нужна. Да и ты не нужен...

Федя-то и дал девчонке имя, – тем более что мать как-то не задумывалась об этом... родилась девка, не урод, не недоносок, ну и ладно...

– Назови Верой, – предложил Федор, умильно наблюдая, как поршневыми движениями круглых щек младенец высасывает обильное Катино молоко... – Сейчас все Наташами да Светами называют... еще Маринами... На прошлой неделе три Марины выписались... А Вера... это высоко, Вера – это правда, это то, что тебя над грязью держит, не дает упасть...

– Ну, пусть Вера, – равнодушно согласилась Катя... – А отчество свое дам, как у меня будет – Семеновна... пусть папа хоть так поживет еще...

Никогда не рассказывала она только о том, как накануне выписки из роддома, вечером, Федя пришел к ней в палату, как сказал, – «попрощаться». Поставил на тумбочку коробку духов «(Красная Москва», побалагурил немного... Потом замолчал... Наконец проговорил:

– Ты, Катя, прости меня, если невпопад... Я вот что... ты что ль, не шутила, когда говорила, мол, забирай девку?

– А тебе чего? – напряженно спросила Катя.

Он сглотнул с силой, как бы проталкивая внутрь неловкость свою, нерешительность... Наконец сказал:

– Я бы взял... – и заторопился. – Ты не думай, у меня просто обстоятельства такие... Я семейные обязанности справлять не могу, болен, ранение у меня такое, деликатное... А вот ребеночка очень хочется... прямо как бабе... Очень хочется, Катя! Они у меня тут перед глазами таким богатством проплывают... Скольких я принял, скольких на руках держал... и все мимо, мимо... А ты вроде так сказала, что она тебе в тягость... ну, и я подумал... Я бы ее любил как свою, ты не сомневайся! А если б ты когда ее увидеть захотела, то пожалуйста, я не против... А я ж с детьми ловкий, умелый... Я бы тетку из Сызрани привез... Кать! Ты что смотришь так, Катя?...

Катя смотрела на Федю едва ли не с меньшей ненавистью, чем на Семипалого... И этот... отнять, забрать у нее ее собственное, что в животе ее собственном выросло! И так запросто предлагает... Как кило картошки купить...

– А я деньгами тебе помогу, Катя, – забормотал он потерянно, – ты не думай, я же понимаю, что не за просто так...

– Деньгами? – кротко переспросила она. – И во сколько ты мое нутро оценил?

Федя понурился... Уже понимал, что не так разговор повел, сплоховал... Она аж зубы оскалила, мелкие и белые...

– На!!! – и руку выбросила ему в лицо, с силой перебив ее другою. – Получи!!!

Федя поднялся и, безнадежно махнув рукой, пошел к дверям. Но прежде чем он вышел, Катя, схватив с тумбочки и перегнувшись, с силой запустила ему в спину «Красной Москвой»...

Там, в Джизаке, мать вроде бы служила где-то, для отвода глаз участкового, – то ли курьером в каком-то учреждении, то ли вахтером. Но кипучая ее деятельность вне стен учреждения носила, конечно, не столь законопослушный характер: именно тогда, в Джизаке, в этой глухой провинции провинциальнейшей республики, она создала бесперебойную систему оптовых закупок и перепродаж, которой пользуются в западных странах все торговые и посреднические фирмы и за которую в советской державе сидело по тюрьмам множество прирожденных талантливых коммерсантов.

После нескольких рейдов по местным базарам-торжищам она выудила из толпы трех барыг (сама не могла объяснить – почему именно этих, внутренность подсказала) и в течение считаных дней сколотила из них слаженную команду легких на подъем спекулянтов: в Россию поехали накатанной дорогой фрукты, пряности, узбекская расписная керамика, радужный хан-атлас; назад шли икра, копченая колбаса, духи, косметика, сигареты, гжель... Школа Семипалого и «сцены на толкучке» дали обильный урожай.

Свои комиссионные получали все: продавцы местного универмага, завбазами, милиция, проводники в поездах... В особо важных случаях, когда шла партия деликатного товара, мать ехала сама или с одним из барыг... Ей охотно давали в долг здешние цеховики, – она возвращала день в день с процентами. Была вынослива, неприхотлива, с любым представителем местных, дорожных и прочих властей договаривалась по-хорошему в течение минуты. И скудно, но честно рассчитывалась с наемными... Дрожжи нетерпеливой ненависти взращивали в ее душе страсть к большим деньгам... к пачкам, кошелкам, мешкам больших денег... а если бы кто-то вдруг спросил ее – зачем? – она бы, наверное, только зубами лязгнула, как хищник, устремленный к добыче.

Девчонка мешала ей, не давала развернуться во всю ширь – это ж надо, какую глупость она сморозила, тогда с Федей! Вот, алчность всегдашняя попутала! Главное – своего не отдать, как тогда, у хлебного магазина... А если подумать? Была б сейчас налегке – едь, куда хочешь.

Однако вскоре мать сдружилась с продавщицей местного универмага – одинокой и тихой женщиной лет тридцати пяти. Маша – худенькая, гнутая как веточка – разговаривала полушепотом.

Мать потом рассказывала: «Одна совсем была по причине дефекта – глаза бегали»

– Как это бегали? – удивлялась Вера.

– А вот так: она с тобой разговаривает и всю тебя этими глазками обегает, щупает; они как ртуть бегали, серенькие такие глазки, ни секунды на месте твердо не стояли. Она вообще ни на кого твердо не смотрела. Вот так – и мать изображала Машу, здорово изображала, так, что Вере казалось, что она вроде и помнит ее.

Но помнить Машу она никак не могла, так как в то время ей было полтора года, и вот именно на эту серенькую Машу мать оставляла дочь, когда уезжала дня на два-три с товаром.

Однажды вернулась и... – господи ты боже мо-о-ой! – все пусто... В шкафу только плечики деревянные постукивают. Верка бродила в своей железной кроватке по голому матрасу на кривых ножонках, хлюпала мокрым носом и делала ручками «полетели-полетели», приговаривая при этом: «Тю-тю Мася...»

Серенькая тихоня с бегающими глазками подобрала все подчистую, ничего не оставила, даже простынку и наволку с детской кроватки сняла. Ложки, вилки, коврик персидский, гобелен с оленями на поляне... все, что Катя успела здесь нажить... Эх, можно подсчитать, да тошно жить... железную кружку, вот, оставила...

Мать кинулась отвинчивать никелированный набалдашник со спинки кровати... Так и есть: свистящая пустота полой трубки тайника... вот она, – камышовая песня в ослиные уши Искандера...

Мать села на пол, возле кроватки, и долго сидела, раскачиваясь как безумная.

Верка над головой ее лепетала что-то по-своему, – Семипа-лово отродье, гиря на руках...

А ведь эта гнутая веточка могла не только обобрать ее, она могла и стукнуть куда надо, поскольку обо всех Катиных поездках знала... Могла и стукнуть, чтоб совсем уже Кати не бояться... В том, что Маша отсчитывает сейчас на поезде немалый отсюда километр, она не сомневалась...

Уехать! Одной, сейчас. И – навсегда!... И чтоб – ничего не помнить. Вот она, за пазухой, – прибыль от последней поездки... Товар сейчас реализуют ее ребята. Ждать ли денег? Опасно. Нет, уехать, уехать! Все сначала. Все по-новому. Учиться пойти. Куда? Все равно... А Верку... Верку соседи подберут, сдадут куда-нибудь, не бросят же умирать живого ребенка...

Она рывком поднялась с пола, перевязала косынку... Оглянулась в дверях.

Верка переступала босыми ножками по голому матрасу, смотрела на нее тихими серыми глазами, отцовскими, которые – из-за четко обведенной радужки – с самого рождения у нее были по-взрослому проницательными.

– Тю-тю мама? – вдруг спросила она ласково.

Тогда мать завыла – страшно, зло, безнадежно завыла, без слез. Воя и скрипя зубами, обернула дочь своим жакетом, вытащила из кроватки и понесла прочь.

В Ташкенте чуть с поезда – первым делом мать бросилась к Циле. Да только «тю-тю Циля!» – как говорила Верка. Соседка по бараку подробно, с обстоятельным удовольствием рассказывала Кате, как пришло Циле письмо из Одессы, от сестры, которую та считала погибшей. Сестра-то, оказывается, спаслась, да еще как удивительно: бежала из расстрельной колонны по пути к яме, забралась в какой-то хлев, зарылась в сене... Но за ней погнались, и, когда вломились в хлев, конвойный стал штыком все сено ворошить, проверять... И тут, представляешь... боров, который лежал себе спокойно в углу, поднялся, подошел к тому месту, где эта несчастная пряталась, и сверху лег, накрыл ее собой... Конвойные переворошили все сено... да и ушли ни с чем, колонну догонять... Длинное такое письмо, знаешь, интере-е-есное! – прямо как книга написано... И все эти годы, оказывается, она Цилю разыскивала... И вот, нашла! Циля, как письмо получила, дня два ревмя ревела от счастья, водой торговать не ходила, а все по соседям таскалась, каждому письмо читала. В три дня расторговала, что имела, – шифоньер хороший Тосе напротив продала очень дешево, кровать, этажерку, стулья, посуду кое-какую, забрала детей, да и махнула в свою Одессу. Все время повторяла: «Теперь я человек! У меня сестра бухгалтер, не кто-нибудь!»

Соседка рассказывала и все время делала маленькой Верке «козу». Та сидела на колене у матери, смотрела удивленно на рогатую руку и молчала – ей никто еще не делал «козы».

– А знаешь, кто еще уехал-то? – спросила соседка, испытующе и сердобольно глядя на Катю. – Папка ваш уехал.

– Какой еще папка? – зло огрызнулась мать. – Троюродной фене он папка... – и спустила ребенка с колен. Верка качнулась, шлепнулась на землю, но не заревела. А огляделась вокруг и подобрала камушек – розовый, острый, – стала с ним играть.

– Ну, это уж не знаю я ваших дел, Катя, – соседка вздохнула виновато. – А только уехал он. Как ты сбегла, так он и смылся. Циля поначалу сильно нервничала, думала – он тебя искать поехал. А потом я бабку Лену на базаре встретила, покалякали – то, се, мол, что-то давно сынка вашего не видать. А она говорит – сынок в Харьков вернулся, там теперь навсегда жить будет...

– А половину свою продал, что ли? – спросила мать.



Поделиться книгой:

На главную
Назад