— Что это за станция? — Алексей Нечипоренко, подавив зевок, кивнул в сторону окна. Они с Зубатовым все время поездки просидели над папками с бумагами, заняв салон генерал-губернаторского вагона, — стол, и маленькие столики, и оба дивана — все было покрыто листами бумаги из папок. Машинописными листами из картонных папок. Зубатовский помощник лупит по клавишам пишущей машинки, как в чате треплется, — папироса торчит, пепел сыплется, только Ctrl+Z и F7 не нажмешь… «Корпеть над бумагами» — офигеть можно, раньше и не слышал такого — корпеть…
— Станция? — Зубатов мельком тоже посмотрел за окно. — А, это уже Тосна, пятьдесят верст до столицы осталось. Надо бы выпить еще чаю. Или кофе?
— Кофе, наверное, — юноша потряс головой, — а то я сейчас совсем усну.
— Тогда кофе. Илья Константинович, — Зубатов обратился к своему помощнику, — распорядитесь насчет кофе.
— Хорошо, Сергей Васильевич. У меня еще есть хорошие немецкие таблетки — коланин и новые, как там они называются… — зубатовский помощник порылся в маленьком саквояжике — а, вот,
— А… а… — Алексей даже попятился от предложенной бутылочки, на мгновение теряя дар речи. — Нет, я лучше просто кофе выпью. Просто кофе, да. Или даже лучше просто чай.
— Замечательно. Тогда, Илья Константинович, чай и кофе. С лимончиком? С лимончиком.
Когда дверь за помощником закрылась, Зубатов внезапно сказал:
— А пойдемте-ка выйдем на балкон, покурим. Накиньте тужурку, там прохладно от ветра.
Первой мыслью было — «ох, ё… он же убитый…», — но затем Алексей все же вспомнил, что в салон-вагоне есть кормовой открытый балкон — и именно там они уже курили — в самом начале поездки, когда Зубатов только позвал его в великокняжеский вагон «немного поработать над бумагами». Он еще подумал тогда — блин, считаться главным в компании — это круто, если Шилову с женой отдельное купе положено, то и он, как главный, право на отдельное купе имеет… и Катя придет… Да, блин, размечтался…
Зубатов раскуривал сигару, не торопясь, сопел ею, скосив глаза на ее кончик, очевидно, он не спешил продолжать разговор. Потом все же решил говорить прямо, без обиняков:
— Алексей, вы человек отнюдь не глупый, я вам всецело доверяю и на вас рассчитываю. У меня к вам будет небольшая просьба. Постарайтесь объяснить вашим товарищам, что, м-м-м… скажем так, лучше всего постараться не упоминать в будущих разговорах при дворе несколько тем. Во-первых, это касается инсинуаций относительно Сергея Александровича, и, как это называют у вас, яоя. Без его поддержки у нас могут возникнуть большие сложности, и, кроме того, это все не более чем грязные сплетни, клеветнические наветы.
— А…
— Погодите. Во-вторых, — и это тоже очень важно — не стоит рассказывать анекдотов о покойном государе. Все эти фантазии о фляге за голенищем сапога — это все очень нам повредит, тем более что Мария Федоровна, вдовствующая государыня, обладает достаточной властью при дворе. Особенно это касается того, что я хотел бы обозначить как «в-третьих» — а именно германского влияния на государя через императрицу. Мария Федоровна и Александра Федоровна относятся друг к другу не самым лучшим образом, и если мы действительно хотим перемен для России к лучшему — нам потребуется поддержка Марии Федоровны для ограждения престола от германского влияния. Так что, никаких фляг в сапоге. Не надо пока также оглашать сведения о мистическом, да, именно мистическом, увлечении Александры Федоровны этим мужиком, о котором вы рассказали. И еще… — Сергей Васильевич опять посопел сигарой, — мне отнюдь не нужны обвинения в бонапартизме. Поэтому я вас очень прошу — воздерживайтесь от упоминаний о том, что лучшее управление для России есть президент — бывший руководитель Охранного отделения. Опять я запамятовал эту аббревиатуру…
Смятый и издерганный в руках платочек отлетел в угол, отброшенный Александрой. Она то порывалась подняться из кресла, сжимая руками его подлокотники, то откидывалась к спинке, прижимая ладони к щекам и совершенно не стесняясь слез. Николай смотрел на нее снизу вверх — он всегда смотрел на нее несколько снизу вверх — но сейчас он просто стоял подле нее на коленях и просил жену говорить тише, чтобы не разбудить новорожденную дочь, спавшую в соседних комнатах под присмотром мисс Игер.
— Аликс, я прошу вас, прошу вас… Побеспокойтесь же о себе, — голос его был умоляющим, — рождение Мари и так сильно повредило вашему здоровью…
— Ах, Ники, — лицо Аликс было красным и подпухшим, — что мне беспокоиться о себе, as well be hanged for a sheep as for a lamb[6]. Господи, ну почему же вы послали этих шестерых к этому гнусному чудовищу, князю Сергею? Ники, неужели же вы не видите, что мы для них словно бабочки на булавке? Если бы не те знания, что есть у них, — их бы давно следовало повесить. Вы видели их глаза, Ники? Они же нас всех уже давно убили!
— Аликс, я прошу вас, успокойтесь же… Я уверен, что когда больше поговорю с ними, то смогу понять их, смогу понять, что же мы сделали не так…
— Я сама скажу вам, что мы делали не так! Сколько раз я говорила вам, мой дорогой, что идеалом для вас должен быть Иван Грозный?! Вы должны править, как он! В этой стране иначе нельзя — ваш дед был слишком милостив, и его убили. Никто не смеет давать вам советы. Я уверена, что Сергей, испортивший жизнь моей сестры и позорящий семью, втайне подучивает их против нас. А ваша мать, она ведь всегда была настроена против нас с вами! Молчите, молчите! — прервала она попытку супруга возразить. — Я знаю, она всегда была против, с того самого дня, десять лет назад, когда мы встретились! И они явно что-то скрывают от нас, вы заметили, как они замолкли и начали оглядываться на князя Сергея и вашу мать во время второй встречи при вашем вопросе о сыне? Ольга, Татьяна и Мари совершенно здоровы, как они смеют говорить, что наш сын будет всю жизнь умирать? Я уверена, что в следующем году… — она зарыдала, теряя голос.
Николай протянул ей стакан с водой, ее зубы выбили дробь по стеклу, но потом она все же смогла сделать несколько больших глотков.
— Поклянитесь мне, — она сжала руку мужа, — поклянитесь, что вы не отступите ни на шаг и не позволите никому даже помыслить мешать вам! Даже вашей матери! Что за ужасная страна, здесь только один друг всегда с вами — и это я. Всех, всех убийц, которых нам назовут, надо повесить! И… — она снова зарыдала, с трудом выговаривая, — я знаю… он должен быть здоровым, должен!..
Двери в гостиную залу с шумом распахнулись, разлетаясь обеими половинками. Стремительно вошедший, чуть ли не ворвавшийся Зубатов, неожиданно скоро вернувшийся из столицы на неприметную чухонскую дачку, где поселены были потомки, явно был не в духе. С видимым остервенением стал он сдирать с себя прорезиненный макинтош, ходя взад-вперед по поскрипывающим половицам и оставляя на них следы забрызганных мокрой грязью сапог.
— Чем это вы занялись? — коротко дернул он головой в сторону закинутого зеленым шерстяным пледом стола.
Шилов начал неспешно собирать рассыпанные по пледу четыре колоды карт, не торопясь с ответом, Алексей же поспешил сказать, и легкость его ответа показалась Зубатову чуть ли не издевкою:
— Да вот, косынку гоняем. Конечно, плохо без мышки, но на улице все равно дождь, скучно…
— Без мышки? — макинтош был отброшен в кресло, гнев из Сергея Васильевича уже просто выплескивался. — Будут сейчас и мышки, и кошки… Где все?
Шилов отложил карты в сторону и стал докладывать:
— Игорь в саду упражняется из револьвера…
— В контру рубится… — чуть слышно добавил Алексей, не скрывая иронии и, видимо, не понимая, как трудны для Зубатова эти две недели в Петербурге.
— Девушки наверху с Надеждой Васильевной просматривают модные журналы, — Шилов не обратил никакого внимания на брошенную реплику. — Она все еще намерена уговорить их одеваться более благопристойно…
— К чертовой матери благопристойность! Где Петров?
— За Николаем с утра была прислана машина из Царского, против такого приглашения, — последовала значительная пауза, — я возражать никак не мог и поездку разрешил.
— Просто замечательно, просто замечательно… — Зубатов грузно сел на стул и глубоко вздохнул.
— Что случилось, Сергей Васильевич?
— Много что случилось. Леонид Алексеевич Ратаев рассказал мне чудесные новости — германское посольство сообщило в Берлин о появлении у нас выдающегося источника информации о политических и военных делах. Причем не просто «у нас» — прямо указано, что источник мой, что к этому причастен Великий князь Сергей Александрович, и даже точная дата прибытия источника в столицу указана. А «источник» — это вы, господа, — он указал пальцем на Нечипоренко.
— Однако, Сергей Васильевич, — Шилов вновь взял карты и начал мерно тасовать колоду, — каков подлинный размер сведений, известных Берлину?
— Боюсь, что очень большой. Им известно даже то, что источник представляет собою группу из шести молодых людей. Кроме этого, Леонид Алексеевич получил достоверные сведения о необычайном оживлении в посольствах британском и французском. Следовательно, через самое непродолжительное время сведения из будущего станут известны в Лондоне и Париже.
— Что знают двое — то знает и свинья.
— Вот именно, — Зубатов был мрачен.
— А что же теперь будет? — Алексей Нечипоренко даже побледнел. — А почему вы их всех не арестуете?
— Кого? — тяжелый вздох был ему ответом. — Алексей, помилуйте, как можно арестовать иностранное посольство?
— Ну не арестовать, так отправить обратно. У нас так часто делают.
— А заодно, для верности, отправить в фатерлянд несколько тысяч петербургских немцев. — Зубатов покивал головой. — А Витте — в Минусинск, да?
— А кто такой Витте?
— Ох-хо-хонюшки… Витте — это министр финансов. Впрочем, гораздо важнее то, что сегодня меня пригласила к себе Ее Величество…
— Александра?
— Нет, к счастью — Мария Федоровна. Перед нею я всегда склоняю голову, а вот Александра Федоровна меня на дух не переносит, особенно в последние дни… Так вот, Мария Федоровна была обеспокоена недавней продолжительной беседой своей невестки с германским посланником, князем Радолиным, вроде бы с очередными поздравлениями по поводу рождения дочери. Леонид Алексеевич не отбрасывает мысль, что с Радолиным также мог связаться и Витте, подобно тому, как он уже встречался с Чирским два года назад, стремясь повлиять на дело с Киао-Чао, но я надеюсь, что Витте сейчас больше занимает банкротство Мамонтова.
— Ки… чего? — сбитый с толку Алексей перебил Сергея Васильевича.
— Киао-Чао. Два года назад Германия заняла в Китае эту область, и мы, пользуясь этим, тоже обзавелись хорошей базой в Китае. Витте же выступал против этого и, воздействуя через германское посольство, пытался изменить нашу политику в отношении приобретений в Китае. Впрочем, это уже дело прошлое, а вот что касается Николая… Не слишком ли часто его стали звать в Царское Село? Чем он там занят?
— В гараже лазит, на байке гоняет перед царем. Понтуется, в общем.
— Что делает?
— Ну, выделывается на мотоцикле каком-то. Ему там то ли трайк, то ли квадру пообещали.
— Что???
— Ну да, вчера как раз сказал, типа царица обещала трайк подогнать, немецкий… Ой. Так это Колька шпион, что ли?
— Свой среди чужих, чужой среди своих, — меланхолично заметил Шилов.
— Нет, Алексей, ваш приятель, скорее всего, просто несдержан на язык. Понимаете?
— Так, а делать что теперь? Это значит, Кольку теперь посадят?
— Не волнуйтесь, все будет в порядке. Зная, что шила в мешке не утаишь, Мария Федоровна предложила явить вас миру.
— Это что, опять всем мобилы показывать?
— Нет, Мария Федоровна справедливо полагает, что Маркони, Эдисона, Бэлля и Сименса будет достаточно. Думаю, их ожидает неплохой сюрприз…
Дмитрий Сергеевич Сипягин сюрпризов не любил. Если говорить точнее — он не любил сюрпризов, происходивших без его ведома и не для его пользы. Так ведь недолго дождаться и почетной оставки, и какой-то проныра займет его место в кабинете. А разве для того он столько лет работал, поднявшись еще совсем в молодые годы — какие-то там сорок один — до места товарища министра внутренних дел? И ведь не лестью, не интригами, а исключительно тем, что государь уверился в его исполнительности и решительности по наведению порядка. Четыре года тому назад, когда Иван Николаевич Дурново покинул кабинет министра внутренних дел, чтобы при поддержке императрицы Марии Федоровны и обер-прокурора обосноваться в кабинете премьер-министра, Дмитрий Сергеевич полагал себя достойным претендентом на кресло министра, семьдесят пять тысяч жалования и пятьдесят тысяч на представительство, однако же государь счел нужным вручить ему бразды правления в собственной Его Величества канцелярии по принятию прошений. Что ж, всякий пост, определенный государем, заслуживает того, чтобы все дела исполнялись с наибольшим тщанием и, главное, с наибольшим охранением того святоотеческого духа, которым сильна власть в России: отеческое управление государя есть лучшее из всего, а подданные его, яко дети, которых можно и должно отечески увещевать, неслухам же вольно изведать розог.
Тем более Дмитрий Сергеевич считал это верным и единственно правильным в настоящее время, когда корабль государства стал несколько сбиваться с курса, с опасным уклоном в сторону либеральщины. Хуже того было видеть, как министры, вместо того чтобы преданно и безукоснительно выполнять волю государя, крутят штурвал всяк в свою сторону. Сипягин вступил в управление канцелярией на Мариинской площади, будучи твердо уверенным в своей правоте, именно поэтому была им составлена всеверноподданнейшая записка, в которой излагал он свой замысел по приведению государства в стройный порядок: установить в виде общего обязательного правила, чтобы министры все свои принципиальные меры и имеющие политический характер законодательные предположения ранее испрошения царского согласия на их осуществление передавали в канцелярию по принятию прошений, с тем чтобы он, Дмитрий Сергеевич, как главноуправляющий канцелярией, докладывал их государю, отделяя зерна от плевел.
Среди прочих министров Дмитрий Сергеевич особо выделял Ивана Логгиновича Горемыкина, и не только потому, что тот и занял в девяносто пятом году кресло министра внутренних дел, а еще потому, что, еще служа под началом Горемыкина, Сипягин вполне уяснил главные его особенности.
Первейшим из всего для Ивана Логгиновича было убеждение в том, что лучшее действие из возможных — это не предпринимать никаких действий. Более всего в министерском здании у Чернышева моста Горемыкин ценил покой своего кресла. Столь же твердо, как был Сипягин убежден в слабости Горемыкина, сам Горемыкин был убежден, что любой вопрос, встающий сегодня, сам собою разрешится или завтра, или третьего дня; любимым присловием Горемыкина было «всё пустяки», девизами — Laissez faire, laissez passer[7] и Quieta non movere[8]. Особенно ярко проявился результат такого отношения к министерской деятельности в случае с тверским земством: по убеждению Дмитрия Сергеевича, именно Иван Логгинович со своей недопустимой слабостью был причиною того, что земский вопрос оказался чрезмерно раздутым, а само земство — выведено на первый план и едва лишь не оттеснило на задворки роль и смысл власти губернаторской. Допустимо ли было подобное? Никак не допустимо: сам Дмитрий Сергеевич был крайним противником земства, считая его досужей и противной российскому устройству выборностью снизу.
Что же! Свершилось!
Вызванный третьего дня к государю для доклада Дмитрий Сергеевич полагал этот день днем совершенно обыкновенным, однако же день этот решительно переменил его судьбу — и теперь Дмитрий Сергеевич был уверен, что и судьба России переменится правильным образом. Вновь и вновь вспоминал он, как государь принял его в кабинете, как предложил сесть в кресло и как на полуслове прервал доклад. В какое-то мгновение Сипягин счел это проявлением нерасположения государя, однако же последовавшая беседа оказалась прямо противоположной ожидаемой критике. Против ожидаемого государь в очень лестной манере вспомнил его предшествовавшую деятельность, особо отозвавшись о деятельности в Курляндии, где немало было приложено усилий по наведению порядка. Но не успел Сипягин даже обдумать мысль, что, видно, придется вновь оставить Петербург, как государь просто и спокойно сказал, что отставляет Горемыкина от министерства и что не предполагает лучшего для этой должности, кроме как самого Дмитрия Сергеевича.
Так же спокойно, как уже твердо установившееся мнение, государь прибавил, что находит Горемыкина человеком чрезвычайно либеральным и недостаточно твердо проводящим консервативные, в дворянском духе, идеи — и в ответе Сипягина о полном согласии с мнением государя о курсе, необходимом для России, не было ни капли неправды или лицемерия. «Наконец-то! — возрадовался Дмитрий Сергеевич — не вслух, разумеется, возрадовался: заканчивается эта ничтожная либеральщина, отметившая начало царствования. Более никаких послаблений!» — а вслух поспешил чистосердечно уверить государя, что наведет порядок по малейшему монаршему слову.
Свершилось! Сегодня он находится в министерском кабинете как хозяин. Сегодня курс министерства — это его курс. Сергей Дмитриевич не спеша встал из-за стола, прошелся по кабинету, как бы примеряя его под себя, огладил рано облысевшую голову, усмехнулся: впору кабинет, впору!
Теперь земство с его выборностью, студенты, инородцы, зубатовские рабочие кружки — все будет приведено в строжайший порядок. Впрочем… государь особо оговорил под конец беседы, что Зубатову поручено какое-то особое дело, да и Витте, который поспособствовал укоренению государя в выборе единственно достойного министра внутренних дел, тоже дал понять вчера, что Зубатов занят чем-то особым. Что же… пусть Зубатов в фаворе — он все равно в подчинении у него, у министра. Странно лишь, что Зубатов связан также и с Великим князем Сергеем Александровичем, которого государь, а в особенности государыня, совершенно не переносят, особенно в последние дни, и терпят в Петербурге лишь вынужденно. Что же, пусть Зубатов будет сам по себе, а вот по Великому князю нанести удар и можно, и должно — но со стороны министра юстиции Муравьева, о котором Витте намекнул как об одном из претендовавших на нынешний министерский кабинет Дмитрия Сергеевича. Да, именно с него, тем более, что от юристов да правоведов, таких, как Горемыкин с Муравьевым, ничего хорошего ожидать нельзя, и государь так же полагает, раз твердо указал на него, на Сипягина, никогда юридического образования не получавшего… А Зубатов, что же, пусть себе. У него какое-то особое дело со студентами, судя по бумагам — должно быть решил затеять студенческие кружки в верном престолу духе, по образцу зубатовских рабочих кружков, — так и пусть затевает. Если у него получится, так и хорошо, и министру заслуга, а нет — так всех к ногтю! Тем более загостился он что-то в Петербурге, давно пора обратно на Москву отбыть, в Москве электротехнический конгресс высочайше решено провести — вот пусть перед конгрессом со студентами и поработает…
— Что вы на это скажете? — Владимир Петрович Сербский потряс смятой в гармошку газетой. — Вы уже это читали?
— Что там? — спросил Петр Борисович Ганнушкин, который, в отличие от своего визави, был настроен весьма благодушно. — Я собираюсь идти обедать, может быть, составите мне компанию и за столом все и расскажете?
— Какое там обедать! Петр Борисович, вы читали очередную сенсацию от наших бывших пациентов?
— Какую именно? В последние дни у нас все сенсационно, и все связано с теми шестью, которых мы полагали сумасшедшими… Что же там еще? Эдисон всё же вынужден был признать поражение своего постоянного тока и договаривается о повсеместном устройстве для освещения тока переменного, митрополит Иоанникий дал гневный ответ на восторженную телеграмму томского студента Николая Бурденко об использовании в будущем частей тел умерших для лечения больных — об этом всем я уже знаю.
— Да какое там освещение, какое лечение! Вот, полюбуйтесь, в сегодняшних «Московских ведомостях» вся первая страница — об ужасах революции, республиканского строя и либеральных реформ, полюбуйтесь! Я знал, я знал, что к этому все и идет, что наши держиморды даже самую передовую суть, даже прямой дар из будущего захотят обратить для своей пользы! Однако какие негодяи! Вначале дали всем поверить в правдивость того, что эти шестеро знают будущее, а затем от их имени сочинили омерзительный пасквиль на прогрессивные преобразования общества!
— Но почему же «дали поверить в правдивость», почему «сочинили»? — Ганнушкин был несколько озадачен и отложил на стул свое так и не надетое пальто. — Вспомните, они рассказывали о революции и мировых войнах еще во время наших бесед в клинике…
— Именно! Именно в клинике! Я наконец-то понял, кто эти шестеро — это же безумцы, они лишились разума еще там, в будущем, и, попав сюда стали говорить о будущем со своей безумной точки зрения. И их полностью поддержали наши сторонники сатрапии и азиатчины — взгляните только на вторую страницу, — Сербский стал разворачивать мятые газетные листы. — Полюбуйтесь, вот она, статья нового министра, Сипягина, это же не статья, а приговор! Он пишет, вы только вдумайтесь, что он пишет, ничуть не стесняясь: «Определенные меры уже приняты, задержаны многие государственные преступники». Каково, а? Теперь любого, любого могут арестовать — достаточно лишь будет сослаться на этих шестерых безумцев. Сегодня эти некие «многие», а завтра уже мы с вами. Я собираюсь писать опровержение в газеты, чтобы все узнали о безумии этих шестерых, и соберу под ним подписи наших коллег…
— Но позвольте, Владимир Петрович, во-первых, я все же не считаю их безумцами, а во-вторых, я совершеннейшим образом не понимаю, за что нас с вами должны немедленно арестовывать?
— Как за что? Я известен своими либеральными взглядами, а ваш брат погиб в борьбе за свободы студенчества, этого для них будет вполне достаточно.
— Владимир Петрович, — Ганнушкин резко помрачнел, — я вас очень, очень прошу, не надо притягивать к этому делу смерть моего брата.
— Но почему же? Он же скончался этим февралем во время студенческой забастовки.
— Мой брат скончался от простуды, он не желал пропускать занятия в университете и потому являлся туда ежедневно, надеясь на прекращение забастовки и возобновление занятий, срывавшихся теми студентами, которые хотели больше гулять, чем учиться. Так что не за студенческие свободы умер мой брат, а от тех самых студенческих свобод. И если действия шестерых бывших наших собеседников хоть малой мерой послужат успокоению — то я буду приветствовать их.
— Вот как! Каиновы слова говорите вы, именно каиновы! И не успокоение будет, а упокоение — под могильной плитой упокоится всякая надежда на либеральные свободы, на отрыв от азиатчины и присоединение к европейской семье! — Газетные листы, брошенные Сербским, полетели чуть ли не в лицо Ганнушкину. — Отныне и вовек я не подам вам руки, и готовьтесь к бойкоту от всей прогрессивной интеллигенции!..
Петр Борисович Ганнушкин посмотрел, как осыпалась штукатурка рядом с дверью, захлопнувшейся с грохотом за Сербским, и тяжело вздохнул…
Подъехавшая к украшенному готическими башенками особняку на Спиридоновке скромная пролеточка остановилась, скрипнув рессорою, кузов чуть качнулся, и с подножки на мостовую не сошла, а спорхнула миловидная молодая женщина. Ее глухих тонов платье, казалось, было под стать скромной пролеточке, однако соответствовало последней английской моде — ведь на самом деле приехавшая не только знала афоризм Уайльда — «человек или сам должен быть произведением искусства, или быть одетым в произведение искусства», но и сама сочетала в себе и то, и другое, — и сегодня она попросту сознательно взяла извозчика, а не воспользовалась лаковой коляской собственного выезда. Стремительно пройдя к особняку, у самых его дверей она на мгновение замедлила шаг и подняла руки к шапочке, чтобы поправить вуаль, отчего пелерина на ее плечах взлетела подобно крыльям.
Супруга действительного статского советника Желябужского, начальника контроля Московско-Курской железной дороги, некоронованная королева театральной Москвы, звезда Художественного театра, Мария Федоровна Андреева спешила в гости к некоронованному императору российской промышленности Савве Тимофеевичу Морозову.
Савва Тимофеевич встретил любезную сердцу гостью на лестнице и с постоянным своим радушием провел в свой кабинет.
— Саввушка, милый, — одним грациозным движением руки кружевной платочек был вытянут из рукава, и тонкие длинные пальцы великой актрисы стали промакивать им крупную слезу, скатывавшуюся у нее по щеке, — слышали ли вы уже, что случилось? Я только что получила достоверные сведения из Петербурга, они просто ужасны…
Она сдернула с себя бархатную шапочку и отбросила в кресла.
— Это ужасно, ужасно, просто ужасно… — кулачком, с зажатым в нем платочком она стукнула по груди Саввы Тимофеевича, приобнявшего ее за плечи, и тряхнула головой, отчего последние шпильки рассыпались по покрытому ковром полу, а густые темно-русые волосы рассыпались по плечам. — В это просто нельзя поверить, но это действительно так…
Морозов, фактически содержавший за свой счет Художественный театр Станиславского, пребывал в некотором замешательстве — как правило, вопросы финансирования убыточной театральной деятельности и поддержания тем самым блистательной театральной карьеры Андреевой решались в более обыденной для потомка московских купцов-старообрядцев обстановке, среди гроссбухов и точных финансовых раскладок, «на булавки» же Мария Федоровна не просила… так не просила — потому как он обладал мастерством предугадывать ее желания и просьбы подобного рода… и потом — Петербург?..