Если б вы знали сущность дела, о котором вы так горячо пишете, то, верно, не написали бы мне столько упреков. Я объясню вам все и представлю доказательства, которым вы поверите, если назначите мне время, когда и где могу вас увидеть.
Примите и пр. Green Drey Dock, Блакволь". (285)
Вот мой ответ:
"М. г.,
поверьте, что мне очень больно, что я должен был писать к вам о предмете, неприятном для вас, но вспомните, что вопрос об уничтожении телесных наказаний для нас имеет чрезвычайную важность.
Русский солдат, русский мужик только тогда вздохнут свободно и разовьются во всю ширь своей силы, когда их перестанут бить. Телесное наказание равно растлевает наказуемого и наказывающего, - отнимая у одного чувство человеческого достоинства, у другого чувство человеческого сожаления. Посмотрите на результат помещичьего права и полицейски-военных экзекуций. У нас образовалась целая каста палачей, целые семьи палачей - женщины, дети, девушки розгами и палками, кулаками и башмаками бьют дворовых людей.
Великие деятели 14 декабря так поняли важность этого, что члены общества обязывались не терпеть дома телесных наказаний и вывели их в полках, которыми начальствовали. Фонвизин писал полковым командирам, под влиянием Пестеля, приказ о постепенном выводе телесных наказаний.
Зло это так вкоренилось у нас, что его последовательно не выведешь, его надобно разом уничтожить, как крепостное состояние. Надобно, чтоб люди, поставленные, как вы, отдельными начальниками, взяли благородную инициативу. Это, может, будет трудно, - что же из этого? Тем больше славы. Если б я мог надеяться, что наша переписка приведет к этому результату, я благословил бы ее, это была бы для меня одна из высших наград - моя андреевская лента.
Еще слово. Вы говорите, что могли бы показать обстоятельства дела, то есть доказать, что наказание было справедливо. Это все равно. Мы не имеем права сомневаться в вашей справедливости. Да и что же бы было писать к вам, если б у вас матросы наказывались несправедливо? Телесные наказания и тогда надобно уничтожить, когда они по смыслу татарски-немецкого законодательства совершенно справедливы.
Позвольте мне быть уверенным, что вы видите всю чистоту моих намерений, и почему я адресовался к вам. Мне кажется, что вы можете сделать эту перемену у вас, (286) другие последуют, это будет великое дело. Вы покажете пример русским, что древнеславянская кровь больше сочувствует народным страданиям, чем Петербург.
Я сказал все, что было на сердце; дайте мне надежду, что слова мои сколько-нибудь западут в душу, и примите уверение в желании всего благого".
...На праздник я не поехал. Многие находили, что я очень хорошо сделал и что, несмотря на все доблести капитана и его лейтенанта, не надобно было класть пальца в рот, Я этому не верю и никогда не верил. После 1862, конечно, я не поставил бы ноги на палубу русского корабля, но тогда еще не наставал период муравьево-катковский.
Праздник не удался. Переписка наша все испортила. Говорят, что капитан не был главным виновником наказаний, а - капитан-лейтенант. Поздней ночью, после попойки он мрачно сказал: "Такая судьба; другие и не так дерут матросов, да все с рук сходит, а я в кои-то веки употребил меру построже да тотчас и попал в беду..."
...Так дошли мы до конца 1862 года.
В дальних горизонтах стали показываться дурные знамения и черные тучи... Да и вблизи совершилось великое несчастье, чуть ли не единственное политическое несчастье во всей нашей жизни.
III 1862
...Бьет тоже десять часов утра, и я также слышу посторонний голос, уж не воинственный, густой и строгий, а женский, раздраженный, нервный и немного со слезами. "Мне непременно, непременно нужно его видеть... Я не уйду, пока не увижу".
И затем входит молодая русская девушка или барышня, которую я прежде видел раза два.
Она останавливается передо мной, пристально смотрит мне в глаза; черты ее печальны, щеки горят; она наскоро извиняется и потом: (287)
- Я только что воротилась из России, из Москвы; ваши друзья, люди, любящие вас, поручили мне сказать вам, спросить вас... - она приостанавливается, голос ей изменяет.
Я ничего не понимаю.
- Неужели вы, - вы, которого мы любили так горячо, вы?..
- Да в чем же дело?
- Скажите, бога ради, да или нет, - вы участвовали в петербургском пожаре?
- Я?
- Да, да - вы, - вас обвиняют... по крайней мере говорят, что вы знали об этом злодейском намерении.
- Что за безумие, и вы это можете принимать так серьезно?
- Все говорят!
- Кто это все? Какой-нибудь Николай Филиппович Павлов? (Мое воображение в те времена дальше не шло!)
- Нет, люди близкие вам, люди страстно любящие вас, - вы для них должны оправдаться; они страдают, они ждут...
- А вы сами верите?
- Не знаю. Я затем и пришла, что не знаю; я жду от вас объяснения...
- Начните с того, что успокойтесь, сядьте и выслушайте меня. Если я тайно участвовал в поджогах, почему же вы думаете, что я бы вам сказал это так, по первому спросу? Вы не имеете права, основания мне поверить... Лучше скажите, где во всем писанном мною есть что-нибудь, одно слово, которое бы могло оправдать такое нелепое обвинение? Ведь мы не сумасшедшие, чтоб рекомендоваться русскому народу поджогом Толкучего рынка!
- Зачем же вы молчите, зачем не оправдываетесь публично? - заметила она, и в глазах ее было видно раздумье и сомнение. - Заклеймите печатно этих злодеев, скажите, что вы ужасаетесь их, что вы не с ними, или...
- Или что? Ну, полноте-, - сказал я ей, улыбаясь, - играть роль Шарлотты Корде, у вас нет кинжала, и я сижу не в ванне. Вам стыдно, и нашим друзьям вдвое, верить такому вздору, а нам стыдно в нем оправды(288)ваться, да еще по дороге стараясь утопить и разобидеть каких-то нам совершенно незнакомых людей, которые теперь в руках тайной полиции и которые, очень может быть, столько же участвовали в пожарах, сколько и мы с вами.
- Так вы решительно не будете оправдываться?
- Нет.
- Что же я напишу туда?
- Да вот то, что мы с вами говорили.
Она вынула из кармана последний "Колокол" и прочла: "Что за огненная чаша страданий идет мимо нас? Огонь ли это безумного разрушения, кара ли, очищающая пламенем? Что довело людей до этого средства и что эти люди? Какие тяжелые минуты для отсутствующего, когда, обращаясь туда, где вся любовь его, все, чем живет человек, он видит одно немое зарево".
- Страшные, темные строки, ничего не говорящие против вас и ничего за вас. Верьте мне, оправдывайтесь - или вспомните мои слова: друзья ваши и сторонники ваши вас оставят.
...Так, как колонель рюс был тамбур-мажором нашего успеха, так мирная Шарлотта Корде явилась провозвестницей нашего распадения с общественным мнением, и притом в обе стороны. В то время как приподнявшие голову реакционеры называли нас извергами и зажигателями, часть молодежи прощалась с нами, как с отсталыми на дороге. Первых мы презирали, вторых жалели и печально ждали, как суровые волны жизни сгубят уплывших далеко, и только часть причалит назад к берегам.
Клевета росла и вскоре, подхваченная печатью, разошлась по всей России. Тогда только что начинался фискальный период нашей журналистики. Я живо помню удивление людей простых, честных, вовсе не революционеров перед печатными доносами, - это было совершенно ново для них. Обличительная литература круто повернула оружие и сразу перегнулась в литературу полицейских обысков и шпионских наушничаний.
В самом обществе произошел переворот. Освобождение крестьян отрезвило одних, другие просто устали от политической агитации; им захотелось прежнего покоя - сытость одолела ими перед обедом, который доставался с такими хлопотами. (289)
Нечего сказать, коротко у нас дыхание и длинна выносливость!
Семь лет либерализма истощили весь запас радикальных стремлений. Все накопившееся и сжатое в уме с 1825 года потратилось на восторги и радости, на предвкушение будущих благ. После усеченного освобождения крестьян слабым нервам казалось, что Россия далеко зашла, что она идет слишком быстро.
В то же время радикальная партия, юная и по тому самому теоретическая, начинала резче и резче высказываться, пугая без того испуганное общество. Она показывала казовым концом своим такие крайние последствия, от которых либералы и люди постепенного развития, крестясь и отплевываясь, бежали, зажимая уши, и прятались под старое, грязное, но привычное одеяло полиции. Студентская опрометчивость и помещичья непривычка выслушивать других не могли не довести их до драки.
Едва призванная к жизни, сила общественного мнения обличилась в диком консерватизме, она заявила свое участие в общем деле, толкая правительство во все тяжкие террора и преследования.
Наше положение становилось труднее и труднее, Стоять на грязи реакции мы не могли, вне ее у нас пропадала почва. Точно потерянные витязи в сказках, мы ждали на перепутье. Пойдешь направо - потеряешь коня, но сам цел будешь; пойдешь налево - конь будет цел, но сам погибнешь; пойдешь вперед - все тебя оставят; пойдешь назад - этого уж нельзя, туда для нас дорога травой заросла. Хоть бы явился какой-нибудь колдун или пустынник, который бы снял с нас тяжесть раздумья...
По воскресеньям вечером собирались у нас знакомые, и преимущественно русские. В 1862 число последних очень увеличилось: на выставку приезжали купцы и туристы, журналисты и чиновники всех вообще отделений, и Третьего в особенности. Делать строгий выбор было невозможно; коротких знакомых мы предупреждали, чтоб они приходили в другой день. Благочестивая скука лондонского воскресенья побеждала осторожность.
Отчасти эти воскресенья и привели к беде. Но прежде чем я ее передам, я должен познакомить с двумя-(290)тремя экземплярами родной фауны нашей, являвшимися в скромной зале Orset Housea, Наша галерея живых редкостей из России была, без всякого сомнения, замечательнее и занимательнее русского отдела на Great Exhibition13.
...В 1860 получаю я из одного отеля на Гай-Маркете русское письмо, в котором какие-то люди извещали меня, что они, русские, находятся в услужении князя Юрия Николаевича Голицына, тайно оставившего Россию; "Сам князь поехал на Константинополь, а нас отправил по" другой дороге. Князь велел дождаться его и дал нам денег на несколько дней. Прошло больше двух недель - о князе ни слуха, деньги вышли, хозяин гостиницы сердится. Мы не знаем, что делать, по-английски никто не говорит". Находясь в таком беспомощном состоянии, они просили, чтоб я их выручил.
Я поехал к ним и уладил дело. Хозяин отеля знал меня и согласился подождать еще неделю.
Дней через пять после моей поездки подъехала к крыльцу богатая коляска, запряженная парой серых лошадей в яблоках. Сколько я ни объяснял моей прислуге, что, как бы человек ни приезжал, хоть цугом, и как бы ни назывался, хоть дюком, все же утром не принимать, - уважения к аристократическому экипажу и титулу я не мог победить. На этот раз встретились оба искусительные условия - и потому через минуту огромный мужчина, толстый, с красивым лицом ассирийского бога-вола - обнял меня, благодаря за мое посещение к его людям.
Это был князь Юрий Николаевич Голицын. Такого крупного, характеристического обломка всея России, такого specimena14 нашей родины я давно не видал.
Он мне сразу рассказал какую-то неправдоподобную историю, которая вся оказалась справедливой - как он давал кантонисту переписывать статью в "Колокол" и как он разошелся с своей женой, как кантонист донес на Вего, а жена не присылает денег, как государь его услал на безвыездное житье в Козлов, вследствие чего он решился бежать за границу и поэтому увез с собой какую-то барышню, гувернанту, управляющего, регента, (291) горничную через молдавскую границу. В Галаце он захватил еще какого-то лакея, говорившего ломаным языком на пяти языках и показавшегося ему шпионом... Тут же объявил он мне, что он страстный музыкант и будет давать концерты в Лондоне; а потому хочет познакомиться с Огаревым.
- Дорого у вас здесь в Англии б-берут на таможне, - сказал он, слегка заикаясь, окончив курс своей
всеобщей истории.
- За товары, может, - заметил я, - а к путешественникам custom-house15 очень снисходителен.
- Не скажу - я заплатил шиллингов пятнадцать за крок-кодила.
- Да это что такое?
- Как что - да просто крок-кодил. Я сделал большие глаза и спросил его:
- Да вы, князь, что же это: возите с собой крокодила вместо паспорта стращать жандармов на границах?
- Такой случай. Я в Александрии гулял; а тут какой-то арабчонок продает крокодила - понравился, я и купил.
- Ну, а арабчонка купили?
- Ха, ха - нет.
Через неделю князь был уже инсталирован16, в Porches-ter terrace, то есть в очень дорогой части города, в большом доме. Он начал с того, что велел на веки вечные, вопреки английскому обычаю, открыть настежь вороты и поставил в вечном ожидании у подъезду пару серых лошадей в яблоках. Он зажил в Лондоне, как в Козлове, как в Тамбове.
Денег у него, разумеется, не было, то есть были несколько тысяч франков на афишу и заглавный лист лондонской жизни; их он тотчас истратил, но пыль в глаза бросил и успел на несколько месяцев обеспечиться, благодаря английской тупоумной доверчивости, от которой иностранцы всего континента не могут еще поднесь отучить их.
Но князь шел на всех парах... Начались концерты. Лондон был удивлен княжеским титулом на афише, и (292) во второй концерт зала была полна (St. Jamess Hall, Piccadilly). Концерт был великолепный. Как Голицын успел так подготовить хор и оркестр, это его тайна - но концерт был совершенно из ряду вон. Русские песни и молитвы, "Камаринская" и обедня, отрывки из оперы Глинки и из евангелья ("Отче наш") - все шло прекрасно.
Дамы не могли налюбоваться колоссальными мясами красивого ассирийского бога, величественно и грациозно поднимавшего и опускавшего свой скипетр из слоновой кости. Старушки вспоминали атлетические формы императора Николая, победившего лондонских дам всего больше своими обтянутыми лосинными, белыми, как русский снег - кавалергардскими collants17.
Голицын нашел средство и из этого успеха сделать себе убыток. Упоенный рукоплесканиями, он послал в конце первой части концерта за корзиной букетов (не забывайте лондонские цены) и перед началом второй части явился на сцену; два ливрейных лакея несли корзину, князь, благодаря певиц и хористок, каждой поднес по букету, Публика приняла и эту галантерейность аристократа-капельмейстера громом рукоплесканий. Вырос, расцвел мой князь и, как только окончился концерт, пригласил всех музыкантов на ужин.
Тут, сверх лондонских цен, надобно знать и лондонские обычаи - в одиннадцать часов вечера, не предупредивши с утра, нигде нельзя найти ужин человек на пятьдесят.
Ассирийский вождь храбро пошел пешком по Rйgent street с музыкальным войском своим, стучась в двери разных ресторанов, и достучался наконец: смекнувший дело хозяин выехал на холодных мясах и на горячих винах.
Затем начались концерты его с всевозможными штуками, даже с политическими тенденциями. Всякий раз гремел Herzens Waltzer18, гремела Ogareffs Quadrille19 и потом "Emancipation Symphonie"20 - пьесы, которыми и теперь, может, чарует князь москвичей и которые, ве(293)роятно, ничего не потеряли при переезде из Альбиона, кроме собственных имен - они могли легко перейти на Potapoffs Waltzer21, Mina Waltzer22, a потом и в Komissaroffs Partitur23.
При всем этом шуме денег не было - платить было нечем. Поставщики начали роптать, и дома начиналось исподволь спартаковское восстание рабов.
...Одним утром явился ко мне factotum24 князя, его управляющий, переименовавший себя в секретаря, с "регентом", то есть не с отцом Филиппа Орлеанского, а с белокурым и кудрявым русским малым лет двадцати двух, управлявшим певцами.
- Мы, Александр Иванович, к вам-с.
- Что случилось?
- Да уж Юрий Николаевич очень обижает, хотим ехать в Россию - и требуем расчета; не оставьте вашей милостью, вступитесь.
Так меня и обдало отечественным паром, - словно на каменку, поддали...
- Почему же вы обращаетесь с этой просьбой ко мне? Если вы имеете серьезные причины жаловаться на князя, - на это есть здесь для всякого суд, и суд, который не покривит ни в пользу князя; ни в пользу графа.
- Мы, точно, слышали об этом, да что ж ходить до суда. Вы уж лучше разберите.
- Какая же польза будет вам от моего разбора? Князь скажет мне, что я мешаюсь в чужие дела, - я и поеду с носом. Не хотите в суд, - пойдите к послу, не мне, а ему препоручены русские в Лондоне...
- Это уж где же-с? Коль скоро- русские господа сидят, какой же может быть разбор с князем; а вы ведь за народ: так мы так и пришли к вам - уж разберите дело, сделайте милость.
- Экие ведь какие; да князь не примет моего разбора - что же вы выиграете?
- Позвольте доложить-с, - с живостью возразил секретарь, - этого они не посмеют-с, так как они очень (294) уважают вас, да и боятся-с сверх того: в "Колокол"-то попасть им не весело - амбиция-с.
- Ну, слушайте, чтоб не терять нам попусту время, вот мое решение: если князь согласен принять мое посредничество, я разберу ваше дело - если нет, идите в суд; а так как вы не знаете ни языка, ни здешнего хожденья по делам, то я, если вас в самом деле князь обижает, дам человека, который знает то и другое и по-русски говорит.
- Позвольте, - заметил секретарь.
- Нет, не позволяю, любезнейший. Прощайте. Пока они ходят к князю, скажу об них несколько слов. Регент ничем не отличался, кроме музыкальных способностей - это был откормленный, крупичатый, туповато-красивый, румяный малый из дворовых - его манера говорить прикартавливая, несколько заспанные глаза напоминали мне целый ряд, - как в зеркале, когда гадаешь, - Сашек, Сенек, Алешек, Мирошек. И секретарь был тоже чисто русский продукт, но более резкий, представитель своего типа. Человек лет за сорок, с небритым подбородком, испитым лицом, в засаленном сертуке, весь - снаружи и внутри нечистый и замаранный, с небольшими плутовскими глазами и с тем особенным запахом русских пьяниц, составленным из вечно поддерживаемого перегорелого сивушного букета с оттенком лука и гвоздики, для прикрытия. Все черты его лица ободряли, внушали доверие всякому скверному предложению - в его сердце оно нашло бы, наверное, отголосок и оценку, а если выгодно, и помощь. Это был первообраз русского чиновника, мироеда, подьячего, коштана. Когда я его спросил, доволен ли он готовившимся освобождением крестьян, он отвечал мне:
- Как же-с, - без сомненья, - и, вздохнувши, прибавил: - Господи, что тяжеб-то будет-с, разбирательств! А князь завез меня сюда, как на смех, именно в такое время-с.
До приезда Голицына он мне с видом задушевности говорил:
- Вы не верьте, что вам о князе будут говорить насчет притеснения крестьян или как он хотел их без земли на волю выпустить за большой выкуп. Все это враги распускают. Ну, правда, мот он и щеголь; но зато сердце доброе и для крестьян отец был. (295)
Как только он поссорился, он, жалуясь на него, проклинал свою судьбу, что "доверился такому прощелыге... ведь он всю жизнь беспутничал и крестьян разорил; ведь это он теперь прикидывается при вас таким - а то ведь зверь... грабитель..."
- Когда же вы говорили неправду: теперь или тогда, когда вы его хвалили? спросил я его, улыбаясь.
Секретарь сконфузился - я повернулся и ушел. Родись этот человек не в людской князей Голицыных, не сыном какого-нибудь "земского", давно был бы, при его способностях, министром - Валуевым, не знаю чем.
Через час явился регент и его ментор с запиской Голицына - он, извиняясь, просил меня, .если могу, приехать к нему, чтоб покончить эти дрязги. Князь вперед обещал принять без спору мое решение.
Делать было нечего, я отправился. Все в доме показывало необыкновенное волнение. Француз слуга, Пико, поспешно мне отворил дверь и с той торжественной суетливостью, с которой провожают доктора на консультацию к умирающему, провел в залу. Там была вторая жена Голицына, встревоженная и раздраженная, сам Голицын ходил огромными шагами по комнате, без галстуха, богатырская грудь наголо, - он был взбешен и оттого вдвое заикался, на всем лице его было видно страдание от внутрь взошедших - то есть не вышедших в действительный мир - зуботычин, пинков, треухов, которыми бы он отвечал инсургентам в Тамбовской губернии.
- Вы б-б-бога ради простите меня, что я в-вас беспокою из-за этих м-м-мошенников.
- В чем дело?
- Вы уж, п-пожалуйста, сами спросите - я только буду слушать.