- Как же не видать - это русские.
Ill. ЗА АЛЬПАМИ
...Архитектуральный, монументальный характер итальянских городов, рядом с их запущенностью, под конец надоедает. Современный человек в них не дома, а в неудобной ложе театра, на сцене которого поставлены величественные декорации.
Жизнь в них не уравновесилась, не проста и не удобна. Тон поднят, во всем декламация, и декламация итальянская (кто слыхал чтение Данта, тот знает ее). Во всем та натянутость, которая бывала в ходу у московских философов и немецких ученых художников; все с высшей точки, yom hohern Standpunkt. Взвин(409)ченность эта исключает abandon2, вечно готова на отпор и проповедь с сентенциями. Хроническая восторженность утомляет, сердит.
Человеку не. всегда хочется удивляться, возвышаться душой, иметь тугенды3, быть тронутым и носиться мыслью далеко в былом, а Италия не спускает с известного диапазона и беспрестанно напоминает, что ее улица не просто улица, а что она памятник, что по ее площадям не только надобно ходить, но должно их изучать.
Вместе с тем все особенно изящное и великое в Италии (а может, и везде) граничит с безумием и нелепостью - по крайней мере напоминает малолетство... Piazza Signoria, это детская флорентийского народа - дедушка Бонарроти и дядюшка Челлини надарили ему мраморных и бронзовых игрушек, а он их расставил зря на площади, где столько раз лилась кровь и решалась его судьба - без малейшего отношения к Давиду или Персею... Город в воде, так что по улицам могут гулять ерши и окуни... Город из каменных щелей, - так что надобно быть мокрицей иди ящерицей, чтоб ползать и бегать по узенькому дну, между утесами, составленными из дворцов... А тут Беловежская пуща из мрамора. Какая голова смела создать чертеж этого каменного леса, называемого Миланским собором, эту гору сталактитов? Какая голова имела дерзость привести в исполнение сон безумного зодчего... и кто дал деньги, огромные, невероятные деньги!
Люди только жертвуют на ненужное. Им всего дороже их фантастические цели. Дороже насущного хлеба, дороже своей корысти. В эгоизм надобно воспитаться так же, как в гуманность. А фантазия уносит без воепнтанья, увлекает без рассуждений. Века веры были веками чудес.
Город поновее, поменее исторический и декоративный - Турин.
- Так и обдает своей прозой.
- Да, а жить в нем. легче - именно потому, что он просто город, город не в собственное свое воспоминание, а для обыденной жизни, для настоящего, в нем улицы (419) не представляют археологического музея, не напоминают на каждом шагу memento mori1, а взгляните на его работничье населенье, на их резкий, как альпийский воздух, вид - и вы увидите, что это кряж людей бодрее флорентийцев, венециан, а может, и постолчее генуэзцев.
Последних, впрочем, я не знаю. К ним присмотреться очень трудно, они все мелькают перед глазами, бегут, суетятся, снуют, торопятся. В переулках к морю народ кипит, но те, которые стоят, - не генуэзцы, это матросы всех морей и океанов, шкиперы, капитаны. - Звонок там, звонок тут - Partenza! - Partenzal2 - и часть муравейника засуетилась - одни нагружают, другие разгружают.
IV. ZU DEUTSCH3
...Три дня льет проливной дождь, выйти невозможно, работать не хочется-. В окне книжной лавки выставлена "Переписка Гейне", два тома. Вот спасенье, я взял их и принялся читать впредь до расчищения неба.
Много воды утекло с тех пор, как Гейне писал Мозеру, Иммерману и Варнгагену.
Странное дело - с 1848 года мы всё пятились да отступали, все бросали за борт да ежились, а кой-что сделалось, и все исподволь изменилось. Мы ближе к земле, мы ниже стоим, то есть тверже, плуг глубже врезывается, работа не так казиста, чернее - может, оттого, что это в самом деле работа. Дон-Кихоты реакции пропороли много наших воздушных шаров, дымные газы улетучились, аэростаты опустились, и мы не носимся больше, как дух божий, над водами с цевницей и пророческим песнопением, а цепляемся за деревья, крыши и за мать сыру-землю.
Где эти времена, когда "Юная Германия", в своем "прекрасном высоко", теоретически освобождала отечество и в сферах чистого разума и искусства покончи(411)вала с миром преданий и предрассудков? Гейне было противно на ярко освещенной морозной высоте, на которой величественно дремал под старость Гёте, грезя не совсем складные, но умные сны второй части "Фауста", однако и он ниже книжного магазина не опустился, это все еще академическая aula4, литературные кружки, журнальные приходы с их сплетнями и дрязгами, с их книжными Шейлохами в виде Котты или Гофмана и Кампе, с их геттингенскими архиереями филологии и епископами юриспруденции в Галле или Бонне. Ни Гейне, ни его круг народа не знали, и народ их не знал. Ни скорбь, ни радость низменных полей не подымалась на эти вершины - для того, чтоб понять стон современных человеческих трясин, им надобно было переложить его на латинские нравы и через Гракхов и пролетариев добраться до их мысли.
Бакалавры мира сублимированного5, они выходили иногда в жизнь, начиная, как Фауст, с полпивной и всегда, как он, с каким-нибудь духом школьного отрицанья, который им, как Фаусту, мешал своей рефлексией просто глядеть и видеть. Оттого-то они тотчас возвращались от живых источников к источникам историческим, тут они чувствовали себя больше дома. Занятия их, это особенно замечательно, не только не были делом. но и не были наукой, а, так сказать, ученостью и литературой пуще всего.
Гейне подчас бунтовал против архивного воздуха и аналитического наслаждения, хотел чего-то другого, а письма его - совершенно немецкие письма, того немецкого периода, на первой странице которого Беттина-дитя, а на последней Рахель-еврейка. Мы свежее дышим, встречая в его письмах страстные порывы юдаизма, тут Гейне в самом деле увлекающийся человек - но он тотчас стынет, холодеет к юдаизму и сердится на него за свою собственную, далеко не бескорыстную измену.
Революция 1830 и потом переезд Гейне в Париж сильно двинули его. "Der Pan ist gestorben!"1 - говорит он с восторгом и торопится туда - туда, куда и я некогда (412) торопился так болезненно страстно - в Париж; он хочет видеть "великий народ" и "седого Лафайета, разъезжающего на серой лошади". Но литература вскоре берет верх, наружно и внутренне письма наполняются литературными сплетнями, личностями впересыпочку с жалобами на судьбу, на здоровье, на нервы, на худое расположение духа, сквозь которого просвечивает безмерное, оскорбительное самолюбие. И тут же Гейне берет фальшивую ноту. Холодно вздутый риторический бонапартизм его становится так же противен, как брезгливый ужас гамбургского хорошо вымытого жида перед народными трибунами не в книгах, а на самом деле. Он не мог переварить, что рабочьи сходки не представлялись в чопорной обстановке кабинета и салона Варнгагена, "фарфорового" Варнгагена фон Энзе, как он его сам назвал.
Чистотой рук и отсутствием табачного запаха, впрочем, и ограничивается чувство его собственного достоинства. За это винить его трудно. Чувство это не немецкое, не еврейское и, по несчастию, тоже не русское.
Гейне кокетничает с прусским правительством, заискивает в нем через посла, через Варнгагена и ругает его2. Кокетничает с баварским королем и осыпает его сарказмами, больше чем кокетничает с "высокой" германской диетой и выкупает свое дрянное поведение перед ней едкими насмешками.
Все это не объясняет ли, отчего учено-революционная вспышка в Германии так быстро лопнула в 1848 году? Она тоже принадлежала литературе и исчезла, как ракета, пущенная в Крольгардене; она имела своих вождей-профессоров и своих генералов от филологии, она имела свой народ в ботфортах и беретах, народ-студентов, изменивших революционному делу, как только оно перешло из метафизической отваги и литературной удали на площадь. (413)
Кроме несколько забежавших или завлеченных работников, народ не шел за этими бледными фюрерами, они ему так и остались посторонними.
- Как вы можете выносить все обиды Бисмарка? - спросил я за год до войны у одного левого депутата из Берлина, в самое то время, когда граф набивал себе руку для того, чтоб повышибать зубы покрепче Грабова и К°.
- Мы все сделали, что могли innerhalb3 конституции.
- Ну, так вы бы, по примеру правительства, попробовали ausserhalb4.
- То есть что же? Сделать воззвание к народу, остановить платежи налогов?.. Это мечта... ни один человек не двинулся бы за нас, не поддержал бы нас... и мы дали бы новое торжество Бисмарку, свидетельствуя сами нашу слабость.
- Ну, так и я скажу, как ваш президент при всяком заушении: "Воскликните троекратно "Es lebe der Konig!"5 и разойдитесь с миром!"
V. С ТОГО И ЭТОГО СВЕТА
/. С того
..."Villa Adolphina... Адольфина?.. что бишь такое?.. Villa Adolphina, grands et petits appartements, jardin, vue sur la mer"...1
Вхожу - все чисто, хорошо, деревья, цветы, английские дети на дворе, толстые, мягкие, румяные, которым от души желаю никогда не встречаться с антропофагами2... Выходит старушка и, спросив о причине прихода, начинает разговор с того, что она не служанка, "а больше по дружбе", что M-me Adolphine поехала в больницу или в богадельню, в которой она патронесса. (414)
Потом ведет меня показывать "необыкновенно удобную квартиру", которая первый раз еще не занята во время сезона и которую сегодня утром приходили осматривать два американца и одна русская княгиня, в силу чего служащая "больше по дружбе" старушка искренно советовала мне не терять времени. Поблагодарив ее за такое внезапное сочувствие и предпочтение, я обратился к ней с вопросом:
- Sie sind eine Deutsche?
- Zu Diensten. Und der gnadige Herr?
- Ein Russe.
- Das freut mich zu sehr. Ich wohnte so lange, so lange in Petersburg3. Признаться сказать, такого города, кажется, нет, и не будет.
- Очень приятно слышать. Вы давно оставили Петербург?
- Да не вчера-таки, мы вот уж здесь живем, на худой конец, лет двадцать. Я с детства была подругой с madame Adolphine и потом никогда не хотела ее покинуть. Она мало хозяйством занимается, все у нее идет так, некому присмотреть. Когда meine Gonnerin4 купила этот маленький парадиз, она меня тотчас выписала из Брауншвейга...
- А где вы жили в Петербурге? - спросил я вдруг.
- О, мы жили в самой лучшей части города, где lauter Herrschaften und Generale5 живут. Сколько раз я видела покойного государя, как он в коляске и в санях на одной лошади проезжал - so emst6... можно связать, настоящий потентат7 был.
- Вы жили на Невском, на Морской?
- Да, то есть не совсем на Нефском, а тут возле, у Полицей-брюке.
"Довольно... довольно, как не знать", - думаю я и прошу старушку, чтоб она сказала, что я приду к самой M-me Adolphine переговорить о квартире. (415)
Я никогда не мог без особого умиления встречаться с развалинами давнишнего времени, с полуразрушенными памятниками - храма ли Весты, или другого бога, все равно... Старушка "по дружбе" пошла меня провожать через сад к воротам.
- Вот наш сосед, тоже долго жил в Петербурге... - она указала мне большой, кокетливо убранный дом, на этот раз с английской надписью: "Large and small appartement (furnished or unfurnished)"8. - Вы, верно, помните Флориани? Coiffeur de la cour9 был возле Мильонной - он имел одну неприятную историю... был преследован, чуть не попал в Сибирь... знаете, за излишнее снисхождение, тогда были такие строгости.
"Ну, - думаю, - она непременно произведет Флориани в мои "товарищи несчастья".
- Да, да, теперь я смушо вспоминаю эту историю, в ней были замешаны синодский обер-прокурор и другие богословы и гвардейцы.
- Вот он сам.
...Высохший, беззубый старичишка, в маленькой соломенной шляпе, морской или детской, с голубой лентой около тульи, в коротеньком светло-гороховом полупальто и в полосатых штанишках... вышел за ворота. Он поднял скупо сухие, безжизненные глаза и, пожевывая тонкими губами, кивнул головой старушке "по дружбе".
- Хотите, я его позову?
- Нет, покорно благодарю... я не по этой части - видите, бороду не брею... Прощайте. Да скажите, пожалуйста, ошибся я или нет: у monsieur Floriani красная ленточка?
- Да, да, - он очень много жертвовал!
- Прекрасное сердце.
В классические времена писатели любили сводить на том свете давно и недавно умерших затем, чтоб они покалякали о том и о сем. В наш реальный век всё на земле и даже часть того света на этом свете. Елисейские поля растянулись в Елисейские берега, Елисейские взморья и рассыпались там-сям по серным и теплым водам, у подножия гор на рамках озер, они продаются (416) акрами, обработываются под виноград.. Часть умершего в треволненной жизни отправляет здесь первый курс переселения душ и гимназический класс Чистилища.
Всякий человек, проживший лет пятьдесят, схоронил целый мир, даже два - с его исчезновением он свыкся и привык к новым декорациям другого акта, вдруг имена и лица давно умершего времени являются чаще и чаще на его дороге, вызывая ряды теней и картин, где-то хранившихся на всякий случай, в бесконечных катакомбах памяти, заставляя то улыбнуться, то вздохнуть, иной раз чуть не расплакаться...
Желающим, как Фауст, повидаться "с матерями" и даже "с отцами", не нужно никаких Мефистофелей, достаточно взять билет на железной дороге и ехать к югу. С Канна и Грасса начиная, бродят греющиеся тени давно утекшего времени; прижатые к морю, они, покойно сгорбившись, ждут Харона и свой черед.
На пороге этой Citta, не то чтобы очень dolente1, стоит привратником высокая, сгорбленная и величавая фигура лорда Брума. После долгой, честной и исполненной бесплодного труда жизни он всем существом и одной седой бровью ниже другой - выражает часть дантовской надписи: Voi ch'entrate2, с мыслью домашними средствами поправить застарелое, историческое зло, lasciate ogni speranza3. Старик Брум, лучший из ветхих деньми, - защитник несчастной королевы Каролины, друг Роберта Оуэна, современник Каннинга и Байрона, последний, ненаписанный том Маколея, поставил свою виллу между Грассом и Каином, и очень хорошо сделал. Кого было бы, как не его, поставить примиряющей вывеской в преддверии временного Чистилища, чтоб не отстращать живых?
Затем мы en plein4 в мире умолкших теноров, потрясавших наши восьмнадцатилетние груди лет тридцать тому назад, ножек, от которых таяло и замирало наше сердце вместе с сердцем целого партера, - ножек, оканчивающих теперь свою карьеру в стоптанных, (417) собственноручно вязанных из шерсти туфлях, пошлепывающих за горничной из бесцельной ревности и по хозяйству - из очень целеобразаой скупости...
...И все-то это с разными промежутками продолжается до самой Адриатики, до берегов Комского озера и даже некоторых немецких водяных пятен (Flecken)., Здесь viila Taglioni, там Palazzo Rubini, тут Campagna Fanny Elssner и других лиц... du preterit defini et du plus-que-parfait1.
Возле актеров, сошедших со сцены маленького театра, - актеры самых больших подмосток в мире, давно исключенные из афиш и забытые - они в тиши доживают век Цинциннатами и философами против воли, Рядом с артистами, некогда отлично представлявшими царей, встречаются цари, скверно разыгравшие свою роль. Цари эти захватили с собой, как индейские покойники, берущие на тот свет своих жен, двух-трех преданных министров, которые так усердно помогли им пасть и сами свалились с ними. В их числе есть венценосцы, освистанные при дебюте и все еще ожидающие, что публика придет к больше справедливой оценке и опять позовет их. Есть и такие, которым impresario исторического театра не позволил и дебютировать - мертворожденные, имеющие вчера, но не имеющие сегодня - их биография оканчивается до их появления на свет; астеки давно ниспровергнутого закона престолонаследия - - они остаются шевелящимися памятниками угасших династий.
Далее идут генералы, знаменитые победами, одержанными над ними, тонкие дипломаты, погубившие свои страны, игроки, погубившие свое состояние, и сморщенные седые старухи, погубившие во время оно сердца этих дипломатов и этих игроков. Государственные фоссили2, все еще понюхивающие табак так, как его нюхали у Поццо-ди-Борго, лорда Абердина и князя Эстергази, вспоминают с "ископаемыми" красавицами времен M-me Recamier - залу Ливенши, юность Ла-блаша, дебюты Малибран и дивятся, что Патти смеет после этого петь... И в то же время люди зеленого сукна, прихрамывая и кряхтя, полурасшибленные пара(418)личом, полузатопленные водяной, толкуют с другими старушками о других салонах и других знаменитостях, о смелых ставках, о графине Киселевой, о гомбургской и баденской рулетке,, об игре покойного Сухозанета, о тех патриархальных временах, когда владетельные принцы немецких вод были в доле с содержателями игр и опасный, средневековый грабеж путешественников перекладывали на мирное поприще банка и rouge ou noir3...
...И все это еще дышит, еще движется, кто не на ногах - в перамбулаторе, в коляске, укрытой мехом, кто опираясь вместо клюки на слугу, а иногда опираясь на клюку за неимением слуги. "Списки иностранцев" похожи на старинные адрес-календари, на клочья изорванных газет "времен наваринских и покорения Алжира".
Возле гаснущих звезд трех первых классов сохраняются другие кометы и светила, занимавшие собою, лет тридцать тому назад, праздное и жадное любопытство, по особому кровавому сладострастью, с которым люди следят за процессами, ведущими от трупов к гильотине и от кутей золота на каторгу. В их числе разные освобожденные от суда за "неимением доказательств" отравители, фальшивые монетчики, люди, кончившие курс нравственного лечения где-нибудь в центральной тюрьме или колониях, "контюмасы"4 и проч.
Всего меньше встречаются в этих теплых чистилищах тени людей, всплывших середь революционных бурь и неудавшихся народных движений. Мрачные и озлобленные горцы якобинских вершин предпочитают суровую бизу, угрюмые лакедемоняне - они скрываются за лондоясаими туманами...
II. С этого
1. Живые цветы. - Последняя могиканка.
- Поедемте на bal de l'Opera - теперь самая пора - половина второго, сказал я, вставая из-за стола в небольшом кабинете Cafe Anglais, одному (419) русскому художнику, всегда кашлявшему и никогда вполне не протрезвлявшемуся. Мне хотелось на воздух" на шум, и к тому же я побаивался длинного tete a tete с моим невским Клод Лорреном.
- Поедемте, - сказал он и налил себе еще рюмку коньяку.
Это было в начале 1849 года, в минуту ложного выздоровленья между двух болезней, когда еще хотелось или казалось, что хотелось, иногда дурачества и веселья.
...Побродивши по оперной зале, мы остановились перед особенно красивой кадрилью напудренных дебардеров с намазанными мелом Пьерро. Все четыре девушки, очень молодые, лет восемнадцати - девятнадцати, были милы и грациозны, плясали и тешились от всей души, незаметно переходя от кадриля в канкан. Не успели мы довольно налюбоваться, как вдруг кадриль расстроился "по обстоятельствам, не зависевшим от танцевавших", как выражались у нас журналисты в счастливые времена цензуры. Одна из танцовщиц, и, увы, самая красивая, так ловко или так неловко опустила плечо, что рубашка спустилась, открывая половину груди и часть спины - немного больше того, как делают англичанки, особенно пожилые, которым нечем взять, кроме плечей, на самых чопорных раутах и в самых видных ложах Ковенгардена (вследствие чего во втором ярусе решительно нет возможности с достодолжным целомудрием слушать "Casta diva" или "Sub sal ice"1).
Едва я успел сказать простуженному художнику:
"Давайте-ка сюда Бонарроти, Тициана, берите вашу кисть, а то она поправится" - как огромная черная рука не Бонарроти и не Тициана, a gardien de Paris2 схватила ее за ворот, рванула вон из кадриля и потащила за собой. Девушка упиралась, не шла, как делают дети, когда их собираются мыть в холодной воде, но человеческая справедливость и порядок взяли верх и были удовлетворены. Другие танцовщицы и их Пьерро переглянулись, нашли свежего дебардера и снова начали поднимать ноги выше головы и отпряды(420)вать друг от друга, для того чтоб еще яростнее наступать, не обратив почти никакого внимания на похищение Прозерпины.
- Пойдемте посмотреть, что полицейский сделает с ней, - сказал я моему товарищу. - Я заметил дверь, в которую он ее повел.
Мы спустились по боковой лестнице вниз. Кто видел и помнит бронзовую собаку, внимательно и с некоторым волнением смотрящую на черепаху, тот легко представит себе сцену, которую мы нашли. Несчастная девушка в своем легком костюме сидела на каменной ступеньке и на сквозном ветру, заливаясь слезами; перед ней - сухопарый, высокий муниципал, с хищным и серьезно глупым видом, с запятой из волос на подбородке, с полуседыми усами и во всей форме. Он с достоинством стоял, сложив руки, и пристально смотрел, чем кончится этот плач, приговаривая:
- Allons, aliens!3
Для довершения удара девушка сквозь слезы и хныканье говорила:
- ...Et...et on dit... on dit que... que... nous sommes en Republique... eG. on ne peut danser comme l'on veut!..4
Все это было так смешно и так в самом деле жалко, что я решился идти на выручку военнопленной и на спасение в ее глазах чести республиканской формы правления.
- Mon brave5, - сказал я с рассчитанной учтивостью и вкрадчивостью полицейскому, - что вы сделаете с mademoiselle?
- Посажу au violon6 до завтрашнего дня, - отвечал он сурово.
Стенания увеличиваются.
- Научится, как рубашку скидывать, - прибавил блюститель порядка и общественной нравственности.
- Это было несчастье, brigadier, вы бы ее простили,
- Нельзя. La consigne1. (421)
- Дело праздничное...
- Да вам что за забота? Etes-vous son reciproque?2
- Первый раз отроду вижу, parole d'honneur!3 Имени не знаю, спросите ее сами. Мы иностранцы, и нас удивило, что в Париже так строго поступают с слабой девушкой, avec un etre freie4. У нас думают, что здесь полиция такая добрая... И зачем позволяют вообще канканировать, а если позволяют, господин бригадир, тут иной раз поневоле или нога поднимется слишком высоко, или ворот опустится слишком низко.
- Это-то, пожалуй, и так, - заметил пораженный моим красноречием муниципал, а главное, задетый моим замечанием, что иностранцы имеют такое лестное мнение о парижской полиции.
- К тому же, - сказал я, - посмотрите, что вы делаете. Вы ее простудите, как же из душной залы полуголое дитя посадить на сквозной ветер.
- Она сама не идет. Ну, да вот что, если вы дадите мне честное слово, что она в залу сегодня не взойдет, я ее отпущу.
- Браво! Впрочем, я меньше и не ожидал от господина бригадира - я вас благодарю от всей души.
Пришлось пуститься в переговоры с освобожденной жертвой.
- Извините, что, не имея удовольствия быть с вами знакомым лично, вступился за вас.
Она протянула мне горячую мокрую ручонку и смотрела на меня еще больше мокрыми и горячими глазами.
- Вы слышали, в чем дело? Я не могу за вас поручиться, если вы мне не дадите слова, или, лучше, если вы не уедете сейчас. В сущности, жертва не велика: я полагаю, теперь часа три с половиной.
- Я готова, я пойду за мантильей.
- Нет, - сказал неумолимый блюститель порядка, - отсюда ни шагу.
- Где ваша мантилья и шляпка?
- В ложе - такой-то номер, в таком-то ряду. (422)