Все существование нашей чудесной матери было отречением от своих интересов и своей личной жизни. Только одним она не жертвовала никогда своим душевным миром, неизменно богатым и благоуханным, но скрытым от чужих взоров. Мама с юных лет очень любила писать. Писала рассказы и повести, пьесы и сказки для нас. Сначала ее писания были очень наивными, но с годами у нее обнаружился известный литературный дар. Она умела найти оригинальную, интересную тему, умела построить фабулу и раскрыть психологию героев. Один ее рассказ под названием "Призывы" был напечатан в журнале "Русская мысль". Однако писательницей она не стала. Могучий литературный талант нашего отца, несомненно, подавил все ее порывы в этом направлении. Это частая судьба жен, стремящихся к творчеству в той же специальности, в которой работает неизмеримо более талантливый муж. Все же у мамы здесь было что-то свое, собственное, и бесконечно жаль ее бесплодно угасших творческих стремлений.
Когда я думаю об этом, у меня щемит сердце и на глаза наворачиваются слезы. Все богатство ее души, изящной, тонкой и нежной, уходило внутрь, в бездонные глубины, незримые для людей. Но мы ощущали его в теплоте ее мягких шершавых рук, в кротком характере, в любимом и привычном, как воздух, голосе, в неизменной неусыпной, умной заботе, окружавшей нас теплом, без которого невозможна была, казалось, самая жизнь. А теперь, на днях, 24 октября 1953 года, после того как мне минет 46 лет, исполнится 13 лет со дня ее смерти, с того дня, когда незыблемое начало жизни ушло вслед за папой в незримые пространства, в таинственную даль, не изведанную человеческим разумом. Неверно, что сиротами называют только детей, потеряв-ших родителей. Взрослые и даже старые люди, имевшие любящих и любимых родителей, ощущают после смерти их свое сиротство до самого конца жизни. Потому что никогда и ничем нельзя заменить незаменимое и единственное - любовь родителей с ее исключительностью и абсолютным, неповторимым бескорыстием и ни одно чувство, встреченное впоследствии в жизни, не может даже в отдаленной степени сравниться с нею или заменить ее.
Были у нас с Сережей и некоторые другие занятия. Чрезвычайно много интересного вносили в нашу жизнь верстак и столярные инструменты. Должно быть, в первую зиму нашей жизни в новой квартире, когда был куплен этот верстак, наши родители решили учить Сережу столярному мастерству. Для этого пригласили молодого человека по имени Иван Димитриевич, который приходил раз или два в неделю и давал уроки столярного мастерства Сереже и нашему закадычному другу - Грише Гинзбургу. Уроки происходили по вечерам в маленькой комнате, где стоял верстак. Мальчики работали успешно, каждый из них за время уроков сделал 2-3 настоящие вещи. Так, стоявшие у мишек в спальной добротная деревянная кровать и обитый материей диван сделаны были руками Сережи. Гриша сделал какую-то этажерку. Мне запреще-но было во время этих уроков входить в маленькую комнату, мешать. Но меня неудержимо тянуло туда любопытство, и я то и дело заглядывала в дверь, топталась на пороге комнаты и т.д. Иван Димитриевич очень любил меня, и я, чувствуя это, разводила с ним кокетство, а подчас и ломалась, говорила не дыша и делала другие подобные глупости.
Очень много столярничали мы и одни. Нам покупали листы фанеры, из которой мы постоянно выпиливали разные фигурки, иногда срисованные с книг, иногда сочиненные нами самими. Помню, что несколько раз мы делали игрушки из фанеры в подарок папе и маме к праздникам, раскрашивали их красками, приспосабливали на подставочки, чтобы они могли стоять. Так, однажды мы сделали фигурку пьющей лошадки на подставке, а к подставке прикрепили баночку для чернил. Вышла чернильница, которую мы преподнесли, кажется, на Рождество родителям.
Очень увлекались мы также игрой в пароходы, то есть увлекался, собственно, Сережа, а я уже вслед за ним. У него даже были серьезные книги, посвященные корабельному делу, со списками русских военных судов, которые он переписывал, учил наизусть. До сих пор помню: "Гангут", "Полтава", "Петропавловск"... У нас было три заводных парохода: большой красный с белым, явно пассажирский, который мы почему-то называли "броненосец", серая миноноска и маленький - тоже красный с белым - "Нормандский", купленный в магазине Нордмана в Силламягах в 1914 году, в последнее лето нашего пребывания там. Броненосец подарил нам на какой-то праздник дядя Коля. Это была прекрасная игрушка, сделанная очень тщательно. Все детали - мачты, палубы, шлюпки, рупоры, трубы и т.п. - были на своем месте. Все было красиво и крепко. Миноноску привезла из Петербурга в Силламяги Сереже на именины тем же летом тетя Аня. Она была особенно интересна тем, что ее пушки умели стрелять. Надо было только положить в них игрушечные пистоны, и пушки сами через несколько минут начинали палить. Все три парохода заводились ключами и быстро плавали. Мы очень любили играть с ними в ванной комнате, пуская их в ванне, наполненной водой. В качестве пассажиров и экипажей служили оловянные солдатики. В этой игре нередко принимал участие Гриша. Иногда мы целые часы проводили в ванной с пароходами до тех пор, пока наши пальцы не сморщивались от воды, а рукава не становились совершенно мокрыми. Тогда вмешивалась мама и прогоняла нас из ванной.
Огромную роль в нашей детской жизни играли разнообразные русские книги. У нас было много книг, нам постоянно покупали их, дарили на все праздники. Пушкина, Лермонтова, Гоголя и других русских классиков, то, что было подходящим для детей, мы читали больше всего с папой. Многие книги читала нам мама вслух.
Большей частью это бывало перед вечером, после ухода мисс Седдонс и до ужина. Мы усаживались в маленькой комнате на диване, с двух сторон тесно прижимаясь к маме. Она читала нам разные книги: старинный детский роман "Швейцарский Робинзон", "Робинзона" Дефо, "Дети капитана Гранта" Жюля Верна, "Хижину дяди Тома" и другие, рано мы стали читать и про себя. Я читала "Елену Робинзон", "Маленькую принцессу". Читали "Лорда Фоунтлероя". Это были переводные книжки, главным образом с английского; нравились нам "Маленькие мужчины" и "Маленькие женщины" Луизы Олькотт, "Приемыш Черной Туанерры".
Сережа любил книги про зверей и природу, которые я, к своему стыду, не любила. Часто читали вслух Сетон-Томпсона - "Маленькие дикари" и др. Начиная с 1915 года и до револю-ции дядя Шура и дядя Коля выписывали нам превосходный детский журнал "Маяк", который доставлял нам огромное удовольствие. Самые лучшие рассказы там тоже были переводные, и тоже с английского. Некоторые нравились папе, и он из номера в номер читал их с нами вместе, например трогательную повесть "Полли - ясное солнышко". Авторов всех этих английских повестей я сейчас не помню. Читали часто разные сказки. Андерсена мы любили, а сказки братьев Гримм не любили и читали неохотно, хотя у нас было их целых два тома. Многие издания дарили нам в виде нарядных подарочных книг, которые были тогда очень распространены.
У нас был свой книжный шкаф, стоявший в спальне родителей.
Это был особый мир, чрезвычайно важный и любимый, занимавший огромное место в нашей детской жизни. Книги жили с нами неразлучно, переплетаясь с играми и фантазиями. Особенно важными становились они во время наших болезней - в эти годы мы не болели ничем серьезным, никакими детскими инфекционными болезнями.
Родители наши дрожали над нами, не разрешали нам входить в магазины и даже получать письма по почте и сумели уберечь нас от заразы.
Но мы все же ежегодно болели, обычно гриппом, как тогда называли, инфлуэнцией, или ангиной. Это бывало чаше всего в середине зимы.
Большей частью первый заболевал более хилый и подверженный простуде Сережа. А я почти неизменно заболевала вслед за ним, и мы лежали вместе. Эти болезни проходили для нас чрезвычайно весело. Первые один-два дня, пока держалась высокая температура, бывали еще немного кислыми. Хотя надо сказать, что я довольно любила жар и те горячечные состояния, которые приходили вместе с ним. Бывало, вечером, в полутьме, лежишь в жару в своей кроватке язык во рту кажется большим-большим, перед закрытыми глазами назойливо крутятся синие палочки и закорючки с чайных чашек и тарелок Лили - обычный мой бред; а вон сидит мама со своими утешающими руками, от которых исходят покой и ласка, терпеливыми и немного неуловимыми, как она сама.
Лечил нас всегда доктор Василий Яковлевич Гольд. Я помню каждую морщинку на его веселом, розовом лице, запах его духов, смешанный с запахом, который он приносил с собой с улицы. Это был тогда уже пожилой человек с бобриком седых волос и веселыми черными глазами. Он был подтянутый, элегантный и добрый, весь упругий, как на пружинках. Своим приходом он вносил веселье; прописывал вкусную микстуру-эпекакуану, пахнувшую анисом, и желтую мазь против насморка, с которой нам по вечерам вставляли в носы тампончики из ваты, именовавшиеся нами "бебешки".
Я помню Гольда в течение всех лет своего детства: в благополучные годы и в Гражданскую войну похудевшим и утратившим элегантность. Он был очень живым и общительным человеком и после осмотра своих маленьких пациентов неизменно затевал с папой разговоры на какие-ни-будь умные темы, иногда подолгу оставаясь в столовой. А зимой 1919 года он как-то рассказал, что ночью мыши выели дырку на месте жирного пятна на его пиджаке, висевшем на спинке стула. Гольд жил долго, еще 30-е годы он лечил маленькую дочку Павлы Лялю. К Машеньке мы его почему-то не звали.
Когда жар спадал, начиналось веселье и буйство в кроватях. Мою маленькую кроватку пододвигали к Сережиной кровати. Между ними ставили столик, на котором мы рисовали, играли в настольные игры, лепили, клеили, ели свои обеды и ужины. Все это делалось пополам с шалостями. Обычно за столом в столовой мы сидели очень чинно, боясь папу. Здесь же, за глазами взрослых, мы шалили с едой, выкидывая всякие штуки: толкли котлеты вместе с пюре так, что потом тошно было есть, делали болтушку из киселя с молоком, лакали молоко языком из блюдца по-кошачьи и т.п. Особенно много возились мы в это время с бумагой. Наши кроватки были сплошь засыпаны обрезками разноцветной бумаги, которые вместе с крошками постоянно проникали под одеяло, на простыню. Когда нам надоедало резать, клеить и рисовать, мы требовали чтения вслух. Нам читали и мама, и папа, и Лили, которая во время наших болезней ежедневно просиживала у нас по нескольку часов. Часто она рассказывала нам длинную сказку про дядю Андерсена и его приключения в царстве мышей, которую мы очень любили.
Гольденвейзеры
Особенно я помню во время наших болезней дедушку, маминого отца. Дедушка всегда приходил к нам через день утром, часов в двенадцать. Он буквально обожал нас, своих единственных внуков, и мы его тоже нежно любили. У него было странное отношение к болезням: он их попросту не признавал (хотя сам в течение многих лет был тяжело болен сердцем). Когда он еще в передней узнавал о том, что мы больны, он начитал кричать на маму: "Опять ты придумала эти болезни!" и по-настоящему сердился, так что мы даже с некоторой опаской ждали в эти дни его прихода.
Как сейчас слышу его медленные, тяжелые шаги по лестнице и по передней, вижу его фигуру, которая входит в широкие открытые двери столовой, полный, уютный, тоже со своим особым привычным и любимым запахом. Мы не можем дождаться того, чтобы он согрелся с мороза, усаживаем его на диван в маленькой комнате и оба сразу забираемся к нему на колени. Все знакомо до злейших подробностей и все-таки все интересно каждый раз рассматривать: лысину дедушки, его пушистые белые бакенбарды, белый жилет с узорами, цепочку от часов, украшенную брелками, зеленые выпуклые или белые перламутровые запонки на крахмальных манжетах.
Дедушки полный, колени его разъезжаются в стороны, и мы сидим каждый на своем колене, обняв его за шею. Он начинает рассказывать нам сказку про зайчика-куцепенодика, всегда одну и ту же, которую нам не надоедает без конца слушать. Дедушка каждый год возил нас на извозчике в центр, на Кузнецкий мост или в Столешников переулок, фотографировать. Чуть ли не все наши фотографии, кроме любительских, были затеяны им и сняты на его деньги.
Летом 1914 года дедушка, как всегда поехал в Наухейм на обычный свой курс лечения. Начало войны застало его за границей. Как старик он не был задержан, но ехать ему в Россию пришлось кружным путем через Швецию. Некоторое время от него не было известий и мама, так же как ее братья и Таня, очень волновалась. А через два года, тоже летом, он тяжело умирал от сердца. Дедушка жил у дяди Шуры в большой квартире на Пречистенке, где у него была своя комната. В ту весну мы никуда не поехали, так как мама не могла уехать от умирающего отца и каждый день ходила к нему на несколько часов. Мы тоже несколько раз навешали дедушку. Последний раз мы были у него в Сережины именины 5 июля, накануне его смерти. Он сидел в кресле в полном сознании. Встретил нас очень ласково и говорил с нами, поздравлял Сережу с именинами. Мы пробыли у него недолго.
С болезнью дедушки для меня связался уголок садика возле особняка в Мертвом переулке на углу Староконю-шенного, сплошь покрытый в тот год желтым ковром одуванчиков, мимо которого нам приходилось проходить каждый раз, когда мы шли на Пречистенку.
Мы были в саду возле гамака с папой, когда мама пришла от дяди Шуры, где только что умер ее отец. Мне было тогда восемь лет, но я очень хорошо поняла значение этого события и, сидя на гамаке, горько плакала.
Родители взяли нас на похороны дедушки. Не помню, были ли мы на панихиде дома. Но службу в церкви Успения на Могильцах помню очень хорошо. Тогда я в первый раз видела мертвого человека. Мне совсем не было страшно, только очень жалко. Я поцеловала холодную руку дедушки и все время смотрела ему в лицо. Меня очень поразило зрелище горя близких людей. Помню, как потрясло меня лицо дяди Шуры, стоявшего на коленях, а также слезы Параши, которая отошла к окну в церкви и рыдала, закрыв лицо руками.
На кладбище нас не взяли. Мы только прошли за гробом немного по улице, и кто-то увел нас домой. Помню, что мне ужасно жали башмаки, так что я еле шла. Как я узнала лет через десять после того от мамы, папа не хотел, чтобы мы попали на кладбище, потому что там была могилка нашего маленького брата Шушки, о котором нам не рассказывали.
Довольно часто приходили к нам мамина старшая сестра Таня, которую мы в детстве звали "тетя Адя", и жена дяди Шуры тетя Аня. Обе они иногда приходили по будням вечером и сидели с мамой в столовой.
Таню я помню с самых маленьких лет. Она всегда очень любила меня и часто ласкала. Помню, как еще совсем маленькая я сижу в детской на полу и через открытые во всех комнатах двери смотрю в столовую, где за обеденным столом сидят мама с тетей Адей. Мне кажется удивительным, то, что они ничего не делают, ни во что не играют, а только разговаривают. Я беру в руки какую-нибудь куклу или мишку сажаю перед собой и тоже начинаю "разговари-вать", подражая им. Говорю я без слов, а импровизированным языком, с интонациями, повышая и понижая голос. Тетя Адя была тогда уже немолодой женщиной, но еще хорошо сохранившей-ся. У нее была прямая, стройная фигура и красивые золотистые волосы, заложенные в виде косы вокруг головы. Помню еще, как она пела иногда, бывая у нас по праздникам. В молодости у нее был чудесный, редкой красоты голос, который к тому времени она уже почти потеряла. С ней часто приходил к нам ее молодой муж, который был моложе ее на 24 года. Она вышла за него замуж 42 лет, Когда ему было 18. Мы звали его Котом. Его имя было Константин Александрович Софиано, он был братом по отцу жены дяди Шуры - тети Ани.
Мы в детстве очень любили тетю Адю и также любили ее мужа, т.к. он был тогда еще совсем молодым человеком, и мы видели в нем чуть ли не товарища для себя, тормошили его, возились с ним и т.п. Он был тогда очень ласков с тетей Адей, называл ее "Татьяна". Но счастье оказалось недолговечным. В 1924 году они разошлись. Этому предшествовал период тяжелых отношений, когда он безобразно вел себя и был с ней груб. Только потом узнала я, какой, в сущности, грустной была жизнь нашей дорогой тети Ади. Она осталась после смерти матери, умершей в 1898 году, - двадцати девяти лет. При жизни матери обе сестры, старшая в семье - Таня и средняя - моя мама, вели совершенно затворническую жизнь. Их мать много лет подряд была больна. При этом у нее был тяжелый, деспотический характер, что не мешало ей, впрочем, быть обаятельным, тонко-умным и значительным человеком. Дети ее нежно любили, боялись волновать и делали все, что она хотела.
Когда мать умерла, сестры внезапно получили свободу. Каждая из них смогла по-своему устроить жизнь, распорядиться собственной судьбой. Они пошли разными путями.
Мама моя мечтала о полезной деятельности, поступила на педагогические курсы и, окончив их, стала учительницей в городской школе. После женитьбы братьев в 1903 году она поселилась в казенной комнате при Миусской городской школе, где и прожила до замужества - до весны 1904 года.
Таня же хотела совсем другого. Она стремилась к тому, чтобы наверстать потерянные годы молодости. Сначала, пока семья не распалась, она взяла в свои руки Домашнее хозяйство. Когда все стали разъезжаться и семейное гнездо разрушилось, она очень горевала. Братья сняли квартиры рядом, на одной площадке в доме так называемого Иерусалимского подворья на Пречистенском бульваре. Дедушка жил у дяди Шуры, а Таня поселилась с братом Колей. Она еще при матери после окончания гимназии начала давать уроки греческого языка и латыни в богатых купеческих домах. Так продолжалось и теперь, причем она, по тогдашнему времени, неплохо зарабатывала. Однако хорошего из ее жизни ничего не получилось. Долго она была дружна с интересным, вполне достойным ее человеком - музыкантом Алчевским, которого горячо любила. Но роман этот ни к чему не привел. Алчевский женился на другой женщине. Живя у дяди Коли, Таня постоянно была окружена мужской молодежью, совсем не подходящей ей по возрасту. Дядя Коля был преподавателем в лицее. У него ряд лет жили два его ученика - братья персы Гидаяд и Инаяд; постоянно приходил будущий Танин муж - Котя и племянник жены дяди Коли Фаня, тогда студент Сельскохозяйственной академии. Таня проводила с ними много времени и в конце концов переехала от брата на другую квартиру в Антипьевском переулке, где рядом с ней в комнате поселился Котя. Потом они сняли квартиру в Богословском переулке на Тверском бульваре, в которой прожили до конца своей совместной жизни.
В 1913 году летом они повенчались. Муж Тани поступил в бывшее техническое училище, и она его содержала все годы учения. Потом он воевал, и в германскую войну, и в гражданскую, и они много жили в разлуке. Все эти годы Таня самоотверженно работала, зарабатывала деньги, работала по хозяйству. С 1917 года она служила в каком-то учреждении. Когда муж ее бросил, она сказала маме: "Такое маленькое мое было счастье, и то я его лишилась".
В 1929 году, после смерти тети Ани, она переехала к дяде Шуре. Так хотелось ей в молодос-ти пожить для себя, найти личное счастье, а судьба заставила ее всю ее длинную жизнь, вплоть до глубокой старости, жить только для других.
Котя кончил свою жизнь очень грустно. После разрыва с Таней он женился на своей дальней родственнице по имени Мария. Она оказалась очень хорошей женщиной. Она привела его к Тане и заставила снова уважать ее и встречаться с нею. Сама она до сих пор бывает у Тани вместе с родившейся у них дочкой Наташей, теперь уже выросшей. Котя был арестован в 1937 году и скоро умер в тюрьме еще совсем не старым человеком.
Ясно и четко помню работницу дяди Шуры, прожившую у них в доме 60 лет, Елену Андреевну. Ее история интересна. Когда у Гольденвейзеров умирала мать, они остались без кухарки, так как та была больна тяжелым гриппом (от нее и заразилась бабушка, у которой грипп перешел в воспаление легких) и лежала в больнице. В один из этих тяжелых дней моя мама, проходя по улице, услышала голос женщины, предлагавшей свои услуги в качестве домашней работницы. Мама оглянулась и увидела молодую женщину, сидящую на тумбе. Ни минуты не задумываясь, т.к. в тот момент ей все было безразлично, она привела незнакомую женщину в дом. Ей предоставили полную свободу действий на кухне. В первый же день она подала им поварски приготовленный обед. Это и была Елена, Она не видела их мать живой, т. е. не входила к ней в комнату, а видела только умершей в гробу.
Потом они вспомнили, что уже встречали Елену прежде. В одно из лет на даче рядом с ними в саду гуляла красавица-кормилица с младенцем на руках; они ее запомнили, а потом из разговоров выяснилось, что это была Елена, Елена никогда не была замужем. У нее был многолетний роман с женатым человеком - извозчиком Андреичем, имевшим в деревне семью. От него у Елены было двое детей, которых она сдала в воспитательный дом, и они там пропали. Андреич много лет подряд приходил к Елене, сидел у нее на кухне. Потом он стал хворать и уехал в деревню, где и умер. Я знаю, что она долго замалчивала эту свою связь, считая себя великой грешницей.
Елена жива до сих пор, но я помню ее такой, какой видала в детстве. Это была толстая, крупная женщина с красивым лицом цыганского типа. В молодости на этом лице было несколько украшавших его родинок, которые потом превратились в бородавки. При нас она часто приходила из кухни и, стоя у буфета, повязанная фартуком, подолгу разговаривала о всяких людях, случаях и т. д., беспрестанно вставляя слово "Господи". У нее была великолепная память, она помнила все и вся, но культура к ней никак не приставала, она осталась неграмотной и говорила попросту. При ней у дяди Шуры некоторое время работала горничная Дуняша, с которой жила и ее маленькая дочка Параша. С Дуняшей случилась какая-то внезапная болезнь, от которой она умерла. Параша осталась в доме у дяди Шуры, и Елена взяла ее под свое покро-вительство. До конца Парашиной жизни (она умерла в 1953 году, от рака) Елена относилась к ней как к родной дочери. В 1948 году дядя Шура устроил Елене юбилей, отпраздновал 50-летие ее пребывания в их доме. Был организован банкет, приглашены гости, Гриша, Спива-ки и т.д., пили шампанское - дядя Шура подарил ей 1000 рублей, я была в тот вечер чем-то нездорова и не могла прийти к ним, о чем очень жалела.
Не слишком удачной оказалась жизнь маминого старшего брата дяди Коли. Его мы видали только по праздникам в нашем доме. Не помню, чтобы нас водили к ним хоть один раз. Но все же мы знали его больше, чем дядю Шуру, и были с ним ближе, забирались к нему на колени, он с нами возился, шутил, рассказывал нам сказки, чего дядя Шура никогда не делал. Это был тогда уже пожилой, лысеющий человек с редкими седеющими волосами. У него было худое лицо со впалыми щеками и несколько обвислым носом. Его голубые навыкате глаза смотрели как-то странно, немного сбоку, потому что он от рождения был слеп на один глаз. В молодости это был красивый, остроумный и блестяще-одаренный юноша, обладавший феноменальной памятью. Но жизнь скрутила его и убила в нем все свои дары.
Сначала на него гнетом легли разные семейные тяготы. Главной тяжестью было то, что, когда ему было лет двадцать, отец, смолоду страстный картежник, будучи адвокатом, проиграл какие-то казенные деньги по случаю чего все имущество семьи было продано с молотка, ему, как старшему сыну, пришлось хлопотать по этому унизительному делу, после чего у него в душе осталась какая-то травма, вся жизнерадостность и блеск исчезли навсегда. К. тому же он рано начал тяжело болеть: у него образовалась язва желудка, которая донимала его в течение всей жизни. Окончив филологический факультет с золотой медалью, он не стал двигаться дальше по научной дороге. Нужда заставила его взять выгодное место педагога и воспитателя в лицее, где он прежде сам учился. Так он и застрял там до самой революции. Только под конец, чуть ли не в 1917 году, он решил бросить это дело и задумал сдать кандидатский экзамен по юридическому факультету. Экзамен был сдан им блестяще, но это оказалось впустую, так как после Октябрь-ской революции юридическая наука стала совсем другой и его знания не нашли для себя применения.
В голодные годы Гражданской войны, когда в Москве нельзя было ни за какие деньги достать ни куска белого хлеба, дядя Коля вынужден был уехать на юг, где было сытнее. Он уехал один и года полтора прожил в Мелитополе. Еще раньше, в 1915 году, он перенес тяжелейшую операцию по поводу своей язвы. Ему как будто после операции стало несколько легче, но все же он продолжал хворать желудком до конца. Умер он от сердца, от водянки в декабре 1924 года всего 53 лет от роду.
Последние годы жизни он служил на простой канцелярской работе в каком-то учреждении военной промышленности, там же, где работала Таня.
Дядю Колю мы любили и совсем не стеснялись, потому что он был ласков и добр с нами. Любили тоже его маленькую жену, тетю Надю, красивую, как куколка, до самой старости. Тетя Надя была человеком ангельской душевной чистоты, доброты и кротости. Дядя Коля влюбился в нее еще в ранней молодости, при жизни матери. Знакомство произошло через тетю Лидию, которая, кажется, была в Орле (или в Ливнах) учительницей в гимназии, принадлежавшей сестре тети Нади Анне Афанасьевне. Тетя Надя привязалась ко всей семье Гольденвейзеров, часто гостила у них, и все они ее очень полюбили, в том числе и бабушка. Но когда сын Коля сообщил матери о своем намерении жениться на Наде, та пришла в полное отчаяние. Она говорила, что ему нужна не такая жена, что Надя будет тянуть его к низу, а не толкать вперед и т. д. Дядя Коля, обожавший свою больную мать, отложил женитьбу. Бабушка довольно скоро после этого умерла. Но тетя Надя, также очень любившая ее, после ее смерти не хотела и слышать о свадьбе, говоря, что получится так, будто они ждали этой смерти.
Свадьба состоялась только через четыре года - в 1902 году. Мать не ошиблась. Устроив уютный уголок, тетя Надя словно запрятала туда мужа, окружив его паутиной семейного быта. Очевидно, он оказался слабовольным человеком и сам втянулся в повседневную жизнь с Инаядом и Гидаядом, уютным сидением за чайным столом, канарейками (которых он очень любил и всегда их имел несколько) и т. д.
В конце его жизни они пережили одну тяжелую историю. Дядя Коля очень любил Еленину Парашу, много возился с ней, пока она была девочкой, занимался с нею уроками. Из нее выросла красивая девушка, привязанная к нему, как дочь. А у него чувство к ней приняло другие формы. Кажется, он сам очень мучился от этого, так же, как и безответная, кроткая тетя Надя. Параша стала также одной из причин разрыва Кота с тетей Адей. Кот довольно долго был в нее влюблен, пока она не вышла замуж за красавца английского происхождения Павла Павловича Тикстона.
У тети Нади был удивительно прекрасный и грустный конец. Она пережила мужа больше чем на десять лет, и умерла в 1934 году от рака пищевода. Помню, что она пришла к дяде Шуре прямо из поликлиники с рентгена со снимком в руках, на котором своими словами был написан диагноз ее болезни. В течение этой страшной болезни, когда она совсем уже не могла глотать, от нее никто не слышал ни одной жалобы. Она вся светилась каким-то внутренним светом и думала только о том, чтобы не быть в тягость окружающим.
После смерти дяди Коли она продолжала жить все в той же квартире на Гоголевском бульваре с двумя старшими сестрами - Анной Афанасьевной и Софьей Афанасьевной. У обеих сестер были тяжелые характеры, и они постоянно ссорились между собой. А она сияла между ними как светлый алмаз. Так и до последних часов своей жизни она думала только о них и старалась их ничем не обременять. Судьба пощадила ее. Она относительно не слишком страдала, лежала только последние дней десять и умерла как бы от воспаления легких, очевидно, от метастазов в легкие.
Мой папа очень любил дядю Колю - своего товарища по университету. Помню, как он рыдал, узнав о его смерти (за два месяца до собственной кончины). Он очень жалел его, но совершенно не мог выносить атмосферы его дома. Бывал там крайне редко и чрезвычайно тяготился теми разговорами, которые приходилось слушать и вести у них за столом.
Рождество
Для меня воспоминания о родных главным образом связались с воспоминаниями о семейных праздниках, прежде всего о Рождестве, а затем о наших и маминых днях рождения и именинах, когда неизменно приходили к нам все родные.
Самым уютным из праздников было Рождество. Надо сказать, что все церковные праздники мы больше всего праздновали с мамой, а папа держался несколько в стороне. Мы так и знали, что папа - еврей, а мы и мама русские. Но в устройстве елки папа тоже всегда принимал участие. Рождество и подготовку к нему я помню с самых ранних лет. От этого времени вспоми-нается мне, как мы вместе с мамой делали серебряные и золотые картонажи из специальных покупных листов с тиснеными изображениями. Помню, что, когда мы были совсем маленькие, вешали чулок на ночь каждый вечер в течение всей рождественской недели и каждый раз нахо-дили в нем какой-нибудь пустяк. Это было тогда, когда мы еще отчасти верили в существование Деда Мороза. Зато позже, в новой квартире, Рождество стало самым интересным и веселым праздником, центром зимнего года.
Мы начинали готовиться к нему задолго, наверное, за Целый месяц. Это было очень весело. По вечерам, перед Ужином, а иногда и после него, мы располагались с мамой вокруг обеденного стола в столовой. Очень часто приходила и Поленька. Больше всего мы клеили цепи из золотой, серебряной, а иногда и цветной бумаги. Длинные полосы, которые разрезались на одинаковые кусочки, из них склеивались вставленные одно в другое колечки. У меня, конечно, кольца получались неодинаковой ширины, были измазаны "Синдетиконом" и прилипали к пальцам. Клеили коробочки, разные картонажи; сами сочиняли штучки из спичечных коробочек, золотили орехи.
Елку мы иногда ходили выбирать вместе с мамой; чаше же она покупала ее одна. Это бывало в Сочельник утром. После обеда елку вносили в столовую, и с той минуты нам уже не разрешалось входить туда.
Елка была самым интересным, таинственным, бесконечно уютным, казалась огромным счастьем. Без сомнения, это в значительной мере определялось красотой той легенды, которая была с ней связана. Может быть, некоторую роль играло и то, что елочные игрушки были тогда необыкновенно хороши, разнообразны и интересны. Во всяком случае, с того момента, как квартира наполнялась чудесным запахом елки, и до тех пор, пока елку, покрытую кусками оплывшего разноцветного стеарина и остатками золотых нитей, не выносили во двор, в душе цвело счастье и ни на минуту не прекращалось ощущение великого праздника. Помню, что даже ночью, во сне или в минуты просыпания ощущение присутствия елки-счастья все время продолжалось. Так, один раз, когда елка была в доме, в лунную морозную ночь я почему-то проснулась. На занавесках были причудливые лунные узоры. Мне казалось, что по воздуху тянутся тонкие серебряные нити, из которых воздвигается волшебно-прекрасная елка, я любовалась этим сказочным видением и так и заснула с ощущением такого полного счастья, какого не бывает в жизни взрослых людей.
Украшали елку папа, мама, Лили. Перед вечером приходили тетя Адя и еще кто-нибудь из родных, которые тоже принимали участие в работе по украшению. Мы сидели чаще всего на диване в маленькой комнате, в страшном напряжении и волнении. Скоро к нам присоединялись Поленька и Гриша. Из столовой доносились обрывки разговоров и звуки, сулившие несказанную радость.
Так продолжалось два-три часа. Все родные проходили из передней прямо в столовую и оставались там. Мы никого не видели. Иногда только на минуту заходили к нам тетя Адя или дедушка.
Наконец, двери открывались и мы входили в столовую. Первая минута была незабываемой. Столовая вся была праздничной, особенной, непривычной. Обеденный стол стоял в стороне. На его месте посереди комнаты стояла высокая, до потолка елка, сияющая огоньками разноцветных свечей. Все, что было на ней, было так интересно, что мы долгое время не видели ничего другого, только ходили вокруг и разглядывали украшения и игрушки. Основная масса игрушек оставалась из года в год одна и та же, и мы каждый раз узнавали в них своих старых знакомых. Понемногу же мама всегда подкупала новых, с которыми мы с восхищением знакомились. Несколько игрушек чудом уцелело в течение всей моей жизни. Уже взрослой я иногда брала в руки эти вещички, когда-то полные волшебной силы, а теперь словно остывшие, как погасшие угольки.
Под елкой стоял старый, заслуженный Дед Мороз в красной шубе с елкой в руках, на вер-шине которой, воткнутая в подсвечник, горела свечка. Куда-нибудь на край стола прикрепляли пестрый фонарик, медленно крутившийся от тепла зажженной внутри него свечки. На елки же было волшебство куколки, звери, ангелочки, коробочки, полные конфет, рыбки, блестящие шарики. Где-нибудь в стороне на столе лежали приготовленные для нас подарки: книжки, настольные игры, писчебумажные принадлежности, какие-нибудь игрушки, все, что принесли родные. Любуясь на елку, разглядывая подарки, я время от времени вспоминала о том, что это не все, что впереди меня ждет чулок, повешенный на ночь, и сердце замирало от предвкушения этого нового счастья. Мы очень любили бенгальские огни серенькие палочки, которые горели трескучим сухим огнем, разбрасывая вокруг себя множество искр; брали их за кончики и крутили большими кругами. Хлопали хлопушки, внутри которых находили сюрпризики - крошечных куколок, или зверюшек, или цветные бумажные шапки.
Взрослые сидели у стен, у стола, кружком. Часто, пока еще горела елка, дядя Коля подзывал нас к себе и начинал рассказывать сказку или просто болтать с нами: он любил нас, в особеннос-ти меня, поддразнивать. Потом мы гасили свечки. Сначала долго следили за ними, за тем, как они начинали оплывать, потом гаснуть, бросались поправлять, когда они кривились, поджигая ветви, а комната наполнялась чудесным смолянистым запахом. Наконец, угасла последняя свечка. Зажигалось электричество. Все усаживались за стол ужинать.
Помню себя сидящей рядом с дедушкой над тарелкой с заливной рыбой, которую я терпеть не могла и мучилась, когда ее подавали. Помню, что всегда в Сочельник на столе были пирожки с черносливом. Когда родные расходились, мы шли спать, таща за собой в детскую подарки. На спинки кроваток вешали по чулку. Каждый год старалась я проследить, когда мама придет класть в чулок подарки. И ни одного раза не удалось мне выдержать характер - не уснуть до этой минуты. Зато позже, глухою ночью, я иногда просыпалась и начинала в темноте ощупывать чулок. До сих пор ясно помню то ощущение, которое я испытывала при этом. Руки ощупывали раздувшийся чулок, какие-то углы, выступы и округлости. Казалось, что там заключены все сокровища мира, что-то такое интересное и чудесное, чего не бывает в настоящей жизни.
Утром я всегда испытывала известное чувство разочарования. Как ни хороши были подарки, они никак не могли соответствовать тому, что обещала рождественская таинственная праздничная ночь, неизведанные углы и выступы невидимого чулка. В это утро мы долго сидели на кроватях неодетые, разглядывая все то, что нашли в чулках и что вчера получили на елке и не успели вечером как следует разглядеть. Потом одевались и шли к елке. Теперь, при свете дня, можно было подробно разглядеть украшения, игрушки. Мы обследовали все коробочки и картонажи и извлекали из них конфетки. Обычно это было монпансье, помню, однажды такой формы, как овес, всех цветов. Мы поедали все эти конфетки, набивая ими себе рты. Елка притягивала к себе как магнит, мы от нее не отходили.
Почти с таким же нетерпением ждали мы своих дней рождения и именин. У меня и то и другое было осенью: именины - на Адриана и Наталью 26 августа, а рожденье - 30 сентября. У Сережи именины были на летнего Сергия - 5 июля, а рождение - 29 января. В эти дни мы особенно ждали подарков. Родители, у которых всегда было мало денег, дарили нам обычно недорогие и полезные вещи: книги, настольные игры, что-нибудь вроде перочинного ножика, красок и т.д. Зато Лили и дядя Шура всегда дарили нам дорогие и хорошие вещи, которых мы, естественно, очень ждали.
Так помню я эти праздники! С утра находишься в возбужденном, веселом и томительно-напряженном состоянии. За утренним чаем у прибора уже стоят подарки родителей. Иногда тащишь что-нибудь из подаренного с собой на прогулку, чтобы не расставаться и поскорее поделиться своей радостью с Поленькой. Если бывало мое рождение, то я чувствовала себя весь день особенной. Помню, как раз в такой день я, гуляя утром во дворе, все подбегала к дворнику Степану, крича: "Степан, я еще не родилась!" Я подразумевала, что еще не настал тот час, когда я родилась. По маминым рассказам я знала, что родилась в 4 часа пополудни.
Потом являлась Лили с подарками. Ее подарки были не только дорогими. Они продиктова-ны были ее особым знанием нашей жизни и наших вкусов; она дарила нам то, что могло быть особенно нужным и полезным. Так, я помню два ее подарка мне. Один раз она подарила мне большую картонную коробку, полную всяких писчебумажных принадлежностей - карандашей, красок, кисточек, бумаги. Была там крошечная красная, герметически закрывающаяся черниль-ница, которая потом жила у меня много лет и в которую я наливала только красные чернила. Она имела форму бочонка, и на металлической крышечке ее я нацарапала букву "Н", чтобы отличать верх.
Другой подарок Лили доставил мне особенное удовольствие. Это была большая коробка из-под конфет, обитая голубым шелком с розовыми цветочками. Внутри лежала куча разноцветных отрезов ситца и других тканей аршина по полтора. К ним приложена была коробочка с пуговка-ми всяких фасонов. Были там и нитки, и иголки. Целые годы шила я из этих материй для своих мишек.
А с пуговками связано у меня одно воспоминание о настоящем, большом детском горе. Среди других пуговиц там были мелкие черненькие с бриллиантиком-стеклышком в виде глазка посередине. Эти пуговки очень понравились маме. В это время она шила себе какую-то блузку и захотела их к ней пришить. Я с восторгом отдала их ей, заранее радуясь и гордясь тем, что мои пуговки будут у мамы на блузке. Портниха пришила пуговки. Однако, когда мама в первый раз надела эту блузку, папа заявил, что мама позволила себе непростительное кокетство, что эти пуговки ей не к лицу и она должна их отпороть. Как сейчас помню, я ложилась тогда спать. Мама подошла к моей кроватке в новой кофточке и с грустью рассказала мне о том, что папа велел ей отпороть пуговки. Вероятно, ее огорчение было совершенно мимолетным. У меня же сердце разрывалось от горя и острой, неутолимой жалости к маме. Однако не помню, чтобы даже тут промелькнула хотя бы самая малая мысль о возможности осудить папу.
По поводу этого случая я потом неоднократно вспоминала рассказ папы об его аналогичном переживании. У него было мрачное детство. Родители его плохо жили между собой. В доме царили тяжелые настроения. Мрачной была и жизнь их матери, которая не видела никаких радостей, не имела никаких развлечений. И вот один раз за много лет она получила приглашение от своего брата приехать на какой-то семейный праздник. Для этого надо было уехать из Киши-нева, где они жили, на 2-3 дня. Папин старший брат Бума, тогда подросток, вечером накануне ее отъезда заявил, что у него болит нога. Весь вечер обсуждали, ехать ей или не ехать. Бума на все вопросы жестоко отвечал "болит". Папа рассказывал, что у него душа надрывалась от жалости к матери и негодования на брата. Рассказывал, что это было одним из самых тяжелых переживаний в его жизни. А она так и не поехала на праздник. Может быть, если бы он знал, что сам заставит своего ребенка так же страдать, не стал бы поднимать разговора из-за пуговок...
Поленьку я помню с самого начала своего детства. До того, как Котляревские в 1912 году переехали в розовый дом на нашем дворе, ее иногда приводили к нам в гости. Сохранился трогательный рассказ о первом знакомстве ее и Сережи. Когда они увидали друг друга (им было года по 2-3), он сказал, ткнув ее пальцем: "Ты - беленькая!", а она ответила: "А ты черненький!" Потом я помню, что раз вечером, когда мы еще жили в розовом флигеле у ворот, Лили к нам пришла и рассказывала о том, что сегодня день рождения Поленьки, а она не радуется, а горько плачет потому, что "ей уже никогда больше не будет пять лет".
После переселения Котляревских в нижнюю квартиру розового дома мы уже не расстава-лись с Поленькой и делили с ней все свои интересы и всю детскую жизнь. Она была беленькая девочка с прямыми, подстриженными челкой волосами. Воспитывали ее очень попросту. Одевали всегда в белое, летом в платья из деревенского домотканного полотна, а зимой - из кустарной деревенской шерсти. Не помню ее ни разу в нарядном платье. Росла она вместе с двумя дочками своей няни, которые жили у них и учились на счет Котляревских. И никогда не ощущалось того оттенка, что они "кухаркины дочки", а она - "господская". В атмосфере, окружавшей ее, господствовал полнейший демократизм. И в именье летами она играла с деревенскими ребятишками как с равными. Надо сказать, что ее бабушка, Ольга Павловна Орлова, возмущалась на такие порядки. Так же, кажется, и мисс Седдонс, которая жаловалась на то, что Поленьку воспитывают не так, как нужно, и что она не имеет возможности свободно прививать ей настоящие манеры и хороший тон. Поленька была очень легкой, простой и милой, без всяких капризов, хорошим товарищем. Мы никогда с ней не ссорились. Помню только, что я всегда обижалась на нее, когда к ней приходила дочь приятеля ее папы Ира Новгородцева и она, увлеченная ею, вдруг на время охладевала ко мне и уходила играть с ней без меня. Интересы у нас были совершенно общие.
Мы трое - Сережа, Поленька и я - понимали друг Друга с полуслова. У нас был свой мир, поэтически-сказочнный, где мы сами были рыцарями, героями, разбойниками. Все наши игры происходили на английском языке. Больше всего времени мы проводили с Поленькой в саду. Однако и дома постоянно играли вместе. Иногда я одна, без Сережи, отправлялась к ней играть в куклы. Кукол у нее было множество - больше тридцати, всех размеров и видов. Кроме того, была дорогая кукольная мебель, посуда и т.д., чего у нас не было. Поэтому мне было интересно там играть, хотя к куклам я была вообще равнодушна и дома, одна или с Сережей, никогда почти в них не играла.
Пасха
Из церковных праздников я всегда особенно любила Пасху. То есть полюбила ее так лет с 7-8, когда стала кое-что знать об евангельской легенде и ходить в церковь. Воспоминания о Пасхе оставили у меня в душе особенно поэтический след. С Пасхой связано также мое детское увлечение религией - бывшее не слишком длительным, но очень сильным. Это было в 1915 году, когда мне весной было семь лет и я в первый раз говела. В церкви мы вообще бывали очень редко и, кроме вечернего чтения молитв, никакого религиозного воспитания нам не давалось. Но тут мама повела нас на Страстной неделе в церковь. В среду мы исповедовались и в четверг причащались. Эта неделя осталась дня меня одним из самых чистых, возвышенных воспоминаний всей моей жизни.
Ходили мы по Гагаринскому переулку в Большой Вла-сьевский переулок, где находился наш приход - церковь св. Власия. Это была маленькая, скромная церковка, которая стояла в глубине зеленого церковного дворика, окруженная старенькими, принадлежавшими ей домиками. От ворот к дверям церкви надо было идти по каменным плитам длинной дорожки.
В церкви служил тогда священник Константин Всех-святский. Этот человек никогда не узнал о том, какое значение он имел для маленькой черноглазой девочки с жесткой косичкой, которую он ласково исповедовал и причащал на Страстной неделе 1915 года А ведь это была по-настоящему первая любовь. Здесь были все признаки люб-ви _ и тоска, и сладкое томленье, и несбыточные мечты.
Отец Константин был тогда человеком лет под сорок, с красивым и благородным лицом. Он служил очень хорошо и задушевно, а его добрые глаза ласково смотрели из-за стекол очков в тонкой золотой оправе. Когда я была в церкви, то не спускала с него глаз, а если он вместе с дьяконом выходил из алтаря, я старалась украдкой дотронуться пальчиком до его ризы. Дома я все дни испытывала ощущение щемящей тоски, не находила себе места и не могла дождаться того часа, когда мы снова пойдем в церковь. Здесь была не только любовь к отцу Константину.
Эта любовь слилась воедино с религиозным чувством, с благоговением перед теми чудесными словами великопостных молитв, которые я слышала в церкви.
В те дни я лобзиком вырезала себе из фанеры маленькое распятие и повесила его в изголовье своей кровати (только руки у Христа вышли слишком короткими), а маму попросила подарить мне славянское (непременно славянское) Евангелие.
Как ясно я помню все, что окружало меня тогда в церкви и что казалось мне таким прекра-сным! Все внутреннее убранство, все иконы, подсвечники, свечи, волнующий запах ладана. Молодого дьякона с коротким, толстым носом (его потом, лет двадцать спустя, я неоднократно встречала в Гагаринском переулке в штатской одежде), старенького дьячка с ежиком седых волос на голове. Все это сплелось для меня тогда с ощущением весны. Земля была уже свободна от снега.
Когда мы гуляли во дворе, я возле нашего парадного хода, под водосточной трубой, нашла кучку мелких камешков, которые казались мне такими красивыми, что я уверяла всех, будто они принесены сюда откуда-то с моря. Я собрала эти камешки и положила их в розовую вату в маленькую белую картонную коробочку, с которой не расставалась. Я была влюблена в эти камешки так же, как в отца Константина и молитвы, и брала коробочку с собой в церковь. Помню, как один раз во время великопостной молитвы, произносимой священником, стоя на коленях, я нечаянно уронила коробочку. Камешки высыпались на пол, и мне пришлось их украдкой собирать. А когда много лет спустя, уже взрослой девочкой, я наткнулась на эту коробочку, то увидела, что эти камешки - не что иное, как невзрачные осколки кремня и простых московских булыжников.
При моем отношении к священнику Власьевской церкви можно себе представить, какое любопытство во мне возбуждал тот факт, что вскоре после Пасхи он пришел к нам и некоторое время просидел с мамой наверху в папиной библиотеке. Приходил он потом еще раз. Но сколько я ни умоляла маму раскрыть тайну его приходов, мама мне ничего не рассказала. Не могла же я сопоставить эти его посещения с тем, что за год до этого, тоже весной, мама с палой куда-то таинственно исчезали на полдня, а кем-то была прислана к нам корзина цветов. Тогда соверши-лась свадьба моих родителей. До этого времени мы были незаконными детьми, вписанными в паспорт девицы Гольденвейзер. Когда же Сережа стал подрастать и начали подумывать о возможности его поступления в гимназию, мама приняла лютеранство и обвенчалась с папой на квартире у немецкого пастора. Это совершилось в апреле 1914 года, в десятую годовщину их подлинной женитьбы. Мама рассказывала мне потом, что когда через год она стала ходить с нами в русскую церковь, ее взяла такая тоска из-за невозможности говеть вместе с нами, что она решила снова принять православие. По этому делу и приходил к нам отец Константин. Не могла же она всего этого мне тогда рассказать!..
Прогулки по Москве
Огромное место в нашей детской жизни занимали прогулки. Пока мы были маленькие, с нами всегда гуляла мама. Тогда мы часто ходили по переулкам. Когда же мы подросли, то стали гулять уже одни, и большей частью на нашем дворе и в саду. Помню, в ранние годы несколько прогулок по улицам. Должно быть, самое раннее воспоминание такое: всей семьей мы идем по Никольскому переулку в сторону дома. На углу Сивцева Вражка я вижу извозчика и начинаю просить папу и маму нанять его. Я плачу и говорю: "Не могу же я всю Москву пешком пройти!", а они вместе с Сережей смеются.
Помню, как однажды мама взяла меня на Вербный торг, который ежегодно бывал на Красной площади в Вербное воскресенье. Почему-то мы отправились втроем: мама, я и наша вторая фрейлейн, которой очень хотелось увидеть торг. Помню только то, что нас вез на Красную площадь старенький извозчик на белой лошади, который был совершенно пьян. Потом мы затесались в огромной толпе, сплошной стеной заполнявшей Красную площадь. Я ничего не видела, кроме булыжников мостовой и человеческих ног. И почему-то все время шло волнение из-за пьяного извозчика. А с Вербного торга, как всегда, дарили "морских жителей" - стеклян-ных чертиков, сидевших в стеклянной трубочке, наполненной какой-то цветной жидкостью. Когда эта трубочка согревалась в руке, чертик начинал прыгать вверх и вниз. Один такой "морской житель" много лет жил у нас на камине. Мы его очень любили и часто забавлялись им.
Пока мы жили во флигеле, мама постоянно водила нас гулять по окрестным переулкам. Мы любили ходить в Обухов переулок, где на одном из домов были скульптурные фигурки голень-ких мальчиков, один из которых, приподнявшись на цыпочки, заглядывал в окно. В этом же переулке на окне подвального этажа какого-то дома долгое время стоял большой игрушечный пароход, как магнит притягивавший к себе Сережу. Часто мы ходили по Гагаринскому переулку до Пречистенского бульвара. Нижняя часть этого переулка, примыкавшая к бульвару, казалась мне очень далекой от дома и почему-то слегка таинственной. А папа иногда водил нас на высокую сторону Пречистенского бульвара, и мы прохаживались с ним там вдоль по тротуару. Как и все, что освещалось личностью папы, эта сторона бульвара приобрела особые качества, стала в моих глазах особенно красивой и чем-то значительной. Это отношение к ней отчасти осталось у меня на всю жизнь.
Иногда мы ходили с мамой в Кремль, смотреть Царь-колокол и Царь-пушку. Нам очень нравились эти путешествия. Я хорошо помню свое впечатление от Царя-пушки и Царя-колокола. Но от самого Кремля помню главным образом ощущение широких просторов площадей. Помню тоже полосатые будки с часовыми. Однажды на такой прогулке, когда пала был с нами, я спросила его: "А как же часовой может всегда стоять в этой будке?" Папа ответил: "Так и стоит". Этот вопрос был очень характерен для меня. В другой раз, тоже на улице, я спросила папу, куда он бросит окурок, когда кончит курить папиросу. Он сказал, что зайдет в ближайший посудный магазин, купит себе пепельницу и положит в нее окурок.
В Кремле мама покупала нам просвирки в окошечке Чудова монастыря, за которым сидел продававший их монах. Это тоже было очень интересно.
Очень любили мы, и в раннем детстве, и позже, ходить к храму Христа Спасителя. Там были тогда красивые скверы и ступени, ведшие к Москва-реке. Иногда мы заходили в храм, всегда открытый. Внутри меня поражало огромное изображение Бога в куполе, а также гудящие звуки службы, всегда почти шедшей в одном из многочисленных приделов храма и разносивше-йся по всему зданию. А однажды на ступеньках храма Спасителя мы увидели двух мальчиков-китайчат, которые занимались тем, что щелкали насекомых у себя на зубах. Я пришла в ужас от этого зрелища; тогда я впервые узнала, что у людей на теле бывают паразиты.
Прогулки по Гагаринскому переулку дали нам одно знакомство. На углу Гагаринского и Никольского переулков находилась частная лечебница доктора Чегодаева. У этого доктора было двое детей - девочка Кира нашего возраста и маленький сынишка, которого возили в колясочке. Они гуляли с няней. Мама познакомилась с ними, и мы часто ходили по переулкам вместе и болтали с Кирой.
Ходили мы и на Арбат. Нас постоянно притягивал к себе писчебумажный и игрушечный магазин "Надежда".
Там мы покупали себе самые разнообразные сокровища
- переснимательные картинки, картинки для наклеивания, краски и т.д. Пока мы были маленькими, наши родители, боясь инфекций, не разрешали нам входить в магазины. Тогда для нас покупала мама, а мы стояли возле дверей на тротуаре и ждали. Из всех магазинов нам разре-шали входить в молочный магазин Чичкина, который находился на углу Староконюшенного и Гагаринского переулков. Хорошо помню сияющую чистоту этого магазина, стены которого обложены были белыми и голубыми кафелями. Ходили мы иногда в магазин Скорохода на Арбате (помещавшийся тогда против Кривоарбатского переулка) покупать себе обувь.
Часто приходилось нам бывать в Серебряном переулке у зубного врача Александры Александровны Милови-довой. К ней меня водила мама чуть ли не с трех лет, и потом я ходила к ней в течение всей жизни до 30-х годов, когда она умерла от рака печени. В центре города нам приходилось бывать очень редко и только по делам - с дедушкой в фотографиях, в магазинах готового платья и т.д. Дважды были мы и в театре.
Первый раз я была в театре зимой, должно быть, 1915 года, на Театральной площади, где тогда в здании слева от Большого театра находилась опера Зимина. Мама взяла нас на оперу Глинки "Жизнь за царя". Сидели мы в бельэтаже. Опера мне очень понравилась. Особенно запомнила я ту сцену, где Ваня поет перед городскими воротами. Но хорошо помню и другие сцены - в избе с Антонидой, в лесу с Иваном Сусаниным. Помнится, что я, несмотря на свои восемь лет, хорошо почувствовала героизм и задушевность замечательной оперы. Несколько позже смотрели мы в Художественном театре "Синюю птицу". Этот спектакль произвел на меня сильнейшее впечатление. Его сказочность, поэтичность, прелесть замечательной постановки, все это охватило меня и унесло прочь от действительности в мир очаровательной мечты. С первой минуты, когда только открылся занавес и мы Увидели полутемную комнату и двух ребятишек в ночных Рубашках, прильнувших к зимнему окну, я подпала под обаяние волшебства этой сказки. Потом, когда в темноте начали оживать предметы и вся комната наполнилась звуками и движениями, это чувство усилилось. Поразила меня та сцена, где Тильтиль и Митиль попадают в страну неродившихся душ. Впечатление от "Синей птицы" оставалось долго живым. Но и "Ивана Сусанина" мы хорошо помнили. Как-то нам подарили картонный театр с декорациями и фигурками этой оперы; мы часто занимались им, вспоминая виденное в театре.
Раз или два в год, обыкновенно весной и осенью, ходили мы всей семьей в зоопарк. Папа затевал это путешествие и водил нас туда сам. Ходили мы, помнится, из дому пешком. В зоопар-ке у нас были излюбленные уголки и знакомые звери, которых мы всяческий раз встречали как своих друзей. Тогда разрешалось кормить животных. Мы покупали булки и давали некоторым. А был там один козел, наш старый приятель, который охотно уплетал набитые табаком гильзы. Хорошо помню, как мы ходили на квартиру к сторожихе, у которой выкармливались тигрята и львята, почему-то отнятые от своих матерей. Помню грязноватую, полутемную каморку и царственных котят в тряпье на кровати у сторожихи. У папы была палка, с которой он обычно ходил. Как всегда, он что-нибудь придумывал неожиданное и яркое, так и тут он придумал давать всем зверям грызть свою палку. Ее глодали волки, лисы, медведи и другие звери в зоопарке и собаки повсюду. Конец ее был весь изгрызенный, и папа любил показывать и рассказывать о том, что кто только не оставил на этой палке следов своих зубов. Такая палка, чиненная еще при его жизни, до сих пор лежит где-то за шкафом.
С зоопарком связано у меня два воспоминания, одно мрачное, а другое смешное. В одно из наших посещений мы увидели там на свободной площадке большую юрту самоедов (теперь - ненцы). В ней помещалась семья - отец, мать и дети. Их выставили для обозрения публики наряду со зверями. Я все сразу поняла и оценила как следует. Никогда не забуду злобных и мрачных лиц этих людей.
Другое, веселое воспоминание, вот какое. Мы с мамой (папы не помню) долго стояли возле большой клетки с мартышками. Вокруг толпилось много людей. Среди них находилась одна разодетая барыня, державшая в руках шелковый ридикюль, которые тогда были в моде. Дама эта стояла очень близко к решетке, и одна из мартышек, изловчившись, как-то сумела выхватить у нее из рук ридикюль.
Сделала она это с молниеносной быстротой и тут же взлетела на верхушку дерева, находив-шегося в клетке. Дама разбушевалась, набросилась на сторожа, но тот весьма спокойно ответил ей, что она сама виновата в том, что подошла слишком близко к клетке, а теперь он ничего не может поделать. Между тем мартышка, кривляясь и дразня публику, разбиралась в ридикюле. Медленно вытаскивала она один за другим все находившиеся в нем предметы и производила над ними различные манипуляции. При этом она знала назначение некоторых предметов, так как, например, пуховкой она попудрила себе нос. Затем она вытащила носовой платок, который долго и сосредоточенно разрывала на мелкие клочки. Нашла конфету в бумажке, развернула и съела. Потом стала рвать самый ридикюль. Ужимки ее были так уморительны, что вся публика, и мы в том числе, буквально умирали со смеху. Одна только владелица ридикюля бесилась. Но, кажется, симпатии всех присутствующих были не на ее стороне.
На террасе, выходившей в сад из квартиры Котлярев-ских, постоянно сидела мать Лили и Поленькиной мамы - чопорная и строгая старуха Ольга Павловна Орлова, которую мы побаивались. Урожденная Кривцова (по матери Раевская), невестка знаменитого Михаила Федоровича Орлова, бравшего Париж, она являлась живой носительницей традиций высшей русской аристократии XIX века. Умная и властная, презиравшая всех ниже ее стоявших людей, она не одобряла демократических вкусов своих дочерей. В частности, она терпеть не могла моего отца, считая его виновником многих, с ее точки зрения пагубных увлечений ее дочери Лили. Родным языком для Ольги Павловны служил французский. С террасы постоянно доносились до нас звуки изысканной французской речи. К Ольге Павловне приходили в гости разные аристократические старушки (хорошо помню низенькую, вросшую в землю старуху - графиню Татищеву), с которыми она подолгу сидела на террасе, ведя длинные французские беседы.
После революции, когда Котляревские переехали в нижнюю квартиру нашего дома, Ольга Павловна стала проводить многие часы на другой террасе, под окнами нашей квартиры. Под журчанье французской речи, доносившейся снизу в летние дни, прошли мои первые юные годы. Ольга Павловна умерла в 1926 году в глубокой старости, когда мне шел уже девятнадцатый год.
Настоящей душой сада, двора и дома - всего, что окружало нас тогда и что составляло значительную часть нашей детской жизни, была Лили замечательный, редкий человек, к которой мы относились как к одной из основ нашего существования. Она так просто и естест-венно отдавала богатство своей души окружающим ее людям, что и они принимали его просто и даже почти без благодарности, как что-то им по праву принадлежащее. А больше всего давала она нам, всей нашей семье, начиная с папы, которого она любила, я думаю, сильнее всех людей на земле, и кончая мной и Сережей. Она была нашим добрым гением в течение длинного ряда лет, с момента своей первой встречи с моим отцом в 1901 году и до тех пор, пока потеряла все, что имела, и состарилась. Но и тогда ее присутствие в нашей жизни неизменно давало нам радость и было для нас бесконечно дорогим.
Лили