А сибирская река Чара извивается и дрожит всей своей мокрой кожей под тяжёлой рукой Артамонова, копит обиду и злобу, ждёт часа для расплаты.
«17 часов 50 минут, — записывает спецкор корявыми, прыгающими каракулями. — Переправа позади. Машина ЗИЛ, три ведущих оси. Груз — сухое молоко в банках, колючая проволока для склада взрывчатки в Наминге, толь и железные кровати. Впереди пятьдесят три километра.
18.02 — застряли на разрушенном мостике через ручей. Как это Борун написал: „трактор сто лошадиных сил пьяный не знаю фамилию проехал по лежнёвке нового моста…“ Это, наверное, здесь и было. Все пассажиры вылезают, рубят ваги, носят валуны под колёса.
19.05 — застреваем через каждые десять метров. У машины такие чудовищные крены, что течёт бензин через горло бака. В колеях настелены брёвна — гать. Вся эта гать разъезжается под колёсами.
20.50 — провалились в болото до самого кузова. Нечего думать сняться своими силами…»
Вечер. Покой промытых дождём лесов нарушается нарастающим комариным гудом. Сумерки быстро густеют от комаров. Комары электронными облаками несутся вокруг кустов ивы и низких осин.
Уже час, как, безнадёжно скренившись, уткнув фары в болото, стоит машина. И до сих пор вздыхает грязь позади неё. Грязь взбаламучена глубоко. Воздух, вбитый в неё узорами скатов, время от времени вырывается на свободу. Брошены ваги, лопаты, кирки. Теперь только трактор может помочь машине. Но никто не знает, где трактор и есть ли он вообще.
Горят костры, шипя на мокрой земле и траве.
Быстро холодеет воздух, исчезают из него запахи лиственницы, трав, болотных цветов.
Остаётся запах дыма и комаров.
Тайга вокруг набухает тьмой.
Плачет ребёнок. Его едят комары.
— Ax ты мой сладенький… сладенький ты мой, ну не плачь, орешки будем есть, есть орешки будем, мой сладенький, — приговаривает женщина, у которой выколото на руке «Рая», жена бухгалтера экспедиции. Потом раздаётся чмоканье: Рая обцеловывает будущего кормильца. Вылезать из кабины она не хочет.
Бухгалтер суёт в уши пальцы, лицо его морщится от невыносимой тоски. Он терпеть не может детского плача и звука чмоканий.
Шофёр Толя вырывает пласт мха, проросший черникой, пропитанный водой, швыряет его в огонь костра, засовывается в едкий дым до пояса. Из дыма слышен его тихий, покойный голос:
— Каждый рейс литр крови на комарах теряю…
— Говорят — полезно, — подливает масла в огонь корреспондент. Но взрыва не происходит.
— Может быть, — соглашается Толя. Его добродушие и умение терпеть невзгоды не имеет границ. — Заварки вот нет…
Над огнём висит ведро с болотной водой. Угольки, варёные комары и пепел серой пеной покрывают воду.
Попутчики сидят тесной кучкой, сбившись под ветром, защищая глаза от искр, купаясь в дыме, задыхаясь в нём. Говорят, как и все путники России, — о дорогах. Что выгоднее: ломать машины, портить груз, занимать трактора и бульдозеры аварийной службой, рисковать людьми или начинать любое дело с хорошей дороги? Не поддаётся решению этот вопрос, и потому скучно его вести.
— Заварки нет, — опять говорит шофёр Толя, внимательно разглядывая кипящую воду, снимая щепкой серую пену.
Всем понятно, на что намекает Толя. В машине двадцать ящиков сухого молока, а возле огня сам Тарасов из Читы. Нельзя при начальнике трогать груз. Тарасов делает вид, что ничего не понимает.
— Где учились? — спрашивает его корреспондент, вытягивая из чемоданчика вторую и последнюю банку мясных консервов. Тарасов тихо отбирает банку и прячет её обратно.
— Всё сразу в тайге никто, однако, не ест, — объясняет он. И сразу, чтобы сгладить некоторую неловкость, начинает рассказывать:
— Первый мой учитель — жена Зенона Францевича Сватоша, слышали про такого, писатель?
— Нет.
— А говорите, в Арктике много ездили… — Тарасов сплёвывает сквозь зубы. — Сватош появился в Баргузине году в шестнадцатом, чех, охотовед, организовывал вместе с Допельмайером заповедник для изучения баргузинского соболя, выпивал крепко, я ему водку таскал, раньше ездил он в какую-то африканскую экспедицию фотографом… Да, а главное, он, однако, последний, кто видел Седова. Был в составе седовской экспедиции, и когда Седов предложил нежелающим уйти, то ушло двое — Сватош и ещё кто-то. В Баргузине он ставил опыты — впрыскивал соболям мочу беременных женщин. Опыты удались — соболя чаще приносили потомство. Семья моя нищая была совсем. И по бабам, однако, за мочой ходил я, а Зенон меня подкармливал. Вот его жена и начала меня учить…
Тарасов встаёт, идёт к машине. Все смотрят ему вслед, видят, как над самой землёй поблёскивают от огня костра фары.
— Не машина, а один силуэт остался, — с грустью говорит Толя. Слышится треск досок ящика. В ответ раздаётся плач ребёнка, торопливые причитания женщины:
— Ну, мой сладенький, ну, будем спать, мой сладенький…
— А ведь нянчит-то девку, — бормочет бухгалтер. — Девка, понимаете, у нас, а она её в мужском роде, чёрт-те что.
Тарасов возвращается с огромной банкой сухого молока в руках, говорит:
— За мой счёт… Мотор не слышите?
Из глубины чёрной тайги, из ночной дали, сквозь комариный стон доносится неясный шум движения чего-то тяжёлого и большого.
— Через час будет здесь.
— Если не сядут.
— Гришка едет, — уверенно говорит Толя. — Бульдозерист.
— Это нам навстречу? — спрашивает корреспондент.
— Да, к переправе.
Корреспондент представляет себе эти места зимой — голые деревья, стук промёрзших ветвей, снеговые холмы, зализанные ветрами, мороз и пар изо ртов, и липкий металл машины, и кровавое солнце, и вся та неуютность, которую мороз и тишина безжизненности рождают в душах.
Костёр вспыхивает сильнее, на рубеже трепещущего света и тьмы появляется согнувшийся, странный человек.
— Что это? Почему он стоит там?
— Это Хоттапыч, — объясняет шофёр. — Мастер дорожный. Да он не живой — из старого пня ребята вытесали, для смеху. Сердится Хоттапыч, а ребята, кто мимо едут, то на него старые кальсоны наденут, то ещё чего…
— Срубит Хоттапыч свой статуй, — говорит бухгалтер. — Давно уже грозится…
— Срубит — мы новый сделаем, — смеётся шофёр Толя. — Это ему в отместку, за дурную работу, за то, что здесь машины гробятся…
— А в Пекинском зоопарке чрезвычайно красивые тигры, — вдруг говорит Тарасов мечтательно.
Все молчат, слушают треск костра, плач ребёнка, вздохи грязи возле машины. Всем сильно хочется спать, лечь, укрыться тёплым, забыть про комаров, про трудную ночь впереди. Но всё это невозможно. И Толя разливает в консервные банки молочное пойло из ведра. Пойло попахивает бензином. Первую банку шофёр несёт в машину Рае.
Комары, наверное, уже привыкли к дыму, они не бегут от него, они забираются в рукава, жалят сквозь брюки, кидаются в уши, липнут к губам, цепляются за ресницы.
Чертыхаясь, сдувая комаров с руки, суча ногами, теряя самообладание, корреспондент записывает: «Шофёр Толя очень славный, заботливый, добрый человек. Каждый рейс длится три-четыре дня. Жена ревнует. Он везёт обновку сынишке — ботинки. За рейс шофёры получают по семь рублей — очень мало. Работа каторжная. Мы в пути семь часов сорок минут, а отъехали только девять километров. Наверное, Толе весь мир представляется в рамке из кардана и машинных колёс, из положения „лёжа на спине“… Как невыносимо ревёт младенец!.. А бухгалтер совершенно не похож на бухгалтера. Это большой, тяжёлый и мрачный мужчина лет тридцати пяти… Показалась одинокая фара — идёт бульдозер, земля подрагивает — сплошное болото. Вид у бульдозера страшный. Половины траков на гусеницах нет, двигающаяся гора грязи. Лязг и грохот, и синий дым выхлопа. Берёт нас на буксир. Через каждые двести метров мы опять садимся, он догоняет нас, вытаскивает, и всё начинается сначала.
5 часов 35 минут утра. Позади двадцать один километр. Вброд форсируем горную реку и, конечно, застреваем в ней. По берегам горелый лес. На чёрных мокрых ветках мёртвых лиственниц светлые капли дождя. Дождь уже давно. Встречная машина. Люди вылезли, пытались нам помочь. Ничего не вышло. Попрощались. Как только сквозь просветления в облаках начинает просовываться солнце, так ото всего идёт густой пар, и брезент сразу делается тёплым. Но это на считанные минуты. Потом опять холодная мгла и озноб. Комары продолжают подниматься в горы за нами.
07.30. Пришёл трактор, вытащил. Тащит до двадцать второго километра полтора часа. Тайга редеет. Каменные реки текут в распадках.
08.00. Появился снег, всё холоднее, рядом бродят облака. Уклон дороги не меньше двадцать градусов. Какие же всё-таки прекрасные машины эти ЗИЛы!
10.00. Едем по каменистым осыпям. От тряски болит живот, руки так устали, что невозможно держаться за борта, лопнуло стекло в часах. Вокруг на камнях растёт только карликовый кедр. С перевала по колеям несутся навстречу нам потоки воды. Сильный дождь.
12.00. Засели на скате Клюквенного хребта. Под кузовом ревёт вода, из машины не вылезти. Холод. Пейзаж типично заполярный, мурманский. А на этой же параллели в Калининграде сейчас не продохнёшь от жары, и надо поливать фруктовые сады.
13.40. Догнал трактор, вытащил. Спуск в Намингскую долину со Скользкого хребта. Кажется невозможным, но это факт — мы едем головой вниз, такой уклон! Видны гольцы Удоканского хребта. Угрюмость гор, хранящих медь. Все в морщинах, лысые, неприступные. Редкие лиственницы и карликовый кедр.
15.05. Приехали. Наминга. Посёлок из одной улицы, новые жёлтые дома, большущее здание клуба, строится больница и много-много ещё всего вокруг строится.
Вечером. Сейчас узнали, что вчера на переправе через Чару погибли четыре человека из тех, кого мы встретили, когда засели в пятый раз, из тех, кто нам хотел помочь. Среди погибших одна женщина. Они пытались переправиться самовольно, лодка перевернулась. Тела до сих пор не нашли.
Удоканской экспедиции совершенно необходим второй вертолёт.
Суть горных работ, которые ведутся здесь, в следующем.
Чтобы определить запасы руды, надо измерить толщину пласта. Над пластом — горы. Бурить с их вершин вниз невозможно — слишком глубокие скважины. Пришлось пробивать горы с боков штольнями и бурить уже из них. Длина штолен будет уникальная — до четырёх с половиной километров, а вход только один. Вентилировать такие глухие штольни чрезвычайно трудно, откатывать породу тоже. Входы в штольни находятся в труднодоступных местах».
Горы безмятежны. Тени облаков бесшумно бредут по голым вершинам, по каменистым осыпям, равнодушно падают в пропасти, подсинивают снег в лощинах. На склонах гор ярко зеленеют малахитовые глыбы.
У входа в штольню номер один сидят рабочие, курят, смотрят вниз в далёкую долину Наминги. Там ярко желтятся новым деревом домишки посёлка, отсюда они совсем крошечные.
Чуть кружится голова.
Трёхсотметровая пропасть.
Валуны, осыпи и двести двадцать девять косых и шатких деревянных ступенек. Три Исаакиевских собора, поставленные один на другой. И каждый день сюда надо подняться — с валуна на валун, со ступеньки на ступеньку; потом надо идти в забой и работать; потом спуститься.
Рабочие только что поднялись, они в поту, они дышат тяжело. За этот подъём и спуск в любую погоду — в мороз и пургу, в жару и безводье — им оплачивают тридцать минут рабочего времени. Гулко и тяжело стучат натруженные сердца, подрагивают ноги, с хрипом дышат груди, забитые табачным дымом.
Работяги сидят на самом краю пропасти, смотрят вниз и курят уценённый «Казбек» — по десять копеек пачка. Эти папиросы пролежали на полках сибирских магазинов с пятидесятого года.
— А на гору Казбек для туристов канатную дорогу построили, — говорит кто-то и щёлкает заскорузлым пальцем по папиросной коробке, по чёрному всаднику.
— Не на Казбек, а на Эльбрус…
— Сюда бы этих туристов…
Недалеко в лощине виден снег, грязный, вспухший; языком дохлой собаки извиваются между гор остатки лавины. Из-под языка выбивается ручей, бежит вниз по камням, звонко, прозрачно взбулькивая.
Пятого мая глухой ночью произошёл здесь снеговой обвал. Под пятнадцатиметровым слоем снега и камней погибли два проходчика.
Очень суровы здесь горы.
И этой зимой опять зависнут над дорогами и домами снеговые, стотонные гребни.
Удокану нужны миномёты. Говорят, в Хибинах уже применяют миномёты для обваливания лавин. Какой-то отставной майор разъезжает по горам и палит из старенького миномёта, и всё получается очень здорово. А читинские военные всё не могут решить этот вопрос, хотя геологи ещё прошлой зимой просили их об этом…
Работяги ворчат и жалуются на морозы, лавины, на то, что от снеговой воды, лишённой минеральных солей, фильтрующейся через омеднённые руды, женщины заболевают здесь зобом, а у мужчин крошатся зубы.
Спецкор слушает жалобы и вспоминает тихий голос Королькова. Тем, кто шёл здесь первым, пришлось собирать снег между камней на сопках столовыми ложками, чтобы натопить чайник воды. Теперь есть водопровод. Теперь есть дома, электровозы в штольнях, электростанция, баня, мощные вентиляторы, станки алмазного бурения, сотни машин, тракторов, бульдозеров, есть столовая, в которой кормят лучше, чем в Чите. Правда, кормят только консервами. Правда, есть жалобы на качество алмазных коронок. Но, например, Жидков — заместитель начальника управления — считает, что дело не в качестве коронок, а в неумении бурить ими. И быть может, его требовательность — залог будущей победы. Поэтому спецкор говорит:
— Хватит, ребятки, ныть. И к тому же скоро всё это кончится. Уедете вы отсюда. Закрывать собираются Удокан. Нашли медь в другом месте. Прекрасное месторождение возле самой железной дороги. В Казахстане. И по вскрытию очень удобное.
Он, конечно, врёт. Он знать не знает ни о каких новых месторождениях.
Долгая пауза, сопение, настороженность.
— Быть не может, — наконец растерянно говорит кто-то. И такой искренний страх на их лицах. Не может быть лучшего месторождения, нежели Удокан! Их Удокан! Не может быть, чтобы его закрыли! Спецкор чувствует, что больше врать не следует: слишком не нравится им сейчас его физиономия. Он сознается во лжи.
Рабочие уходят в чёрную, морозную дыру штольни. Над входом в неё по ржавому железу написано: «Никогда не бросай товарища, получившего увечье или заболевшего в пути». Они проходят под этой вывеской, и несколько минут ещё слышно, как чертыхаются крепкие глотки, когда ноги поскальзываются на ледяных сталактитах. Так они отшагают полкилометра до забоя и там, в глубине горы, среди промёрзшей ещё миллионы лет назад породы будут бурить шпуры и грузить вагонетки тяжёлыми, с зеленоватыми жилами камнями.
Начальник отдела труда и зарплаты экспедиции Бизяев живёт в маленьком, очень чистом, весело покрашенном домике с женой и сынишкой. За палисадником, аккуратно обложенные дёрном, растут маленькие топольки и лиственницы, видны следы ухода за ними и любви к ним. В таком домике могут жить только те люди, которые осели в Удокане навсегда, прочно. Бизяев здесь с пятьдесят шестого года, начинал с рытья канав, бил шурфы, искал глину. Он знает цену труду.
— Оплата времени, затрачиваемого на добирание к месту работы, не положена. Рабочий получает здесь пятьдесят процентов полевых. Получая полевые, он может разбить палатку хотя бы у самого места работы. То, что мы оплачиваем тридцать минут рабочим первой штольни, — нарушение закона. Мы оправдываемся только тем, что там и палатку поставить негде.
— За безводность ещё год назад платили двадцать процентов. После постановления об упорядочении зарплаты это отменили. Сразу резко возрос уход рабочих с производства. Особенно плохо с хорошими специалистами. Они сюда просто не едут. Добавочный коэффициент в районе Читы один и три, а здесь один и четыре. Какой же смысл идти на все лишения, связанные с работой в высокогорной, северной местности? Совершенно необходимо увеличить коэффициент до одного и шести. Необходимо выделить Удокан даже из ряда других северных районов Читинской области, ибо условия здесь неизмеримо труднее Чары или Тунгокочена. Изменением коэффициента мы одним махом решим все сложности.
— От кого это зависит?
— От Комитета по труду и зарплате при Совете Министров СССР.
Взрывнику двадцать четыре года, он тощ, длинен, жилист. Образование низшее. Месячный заработок четыреста рублей новыми деньгами.
Он идёт по штольне на Озёрном участке. На левом плече висит рюкзак. В рюкзаке двадцать пять килограммов детонита. На шее шестнадцать огнепроводных шнуров с наращенными уже на них детонаторами. В руках палка-забойник. В зубах папироса. Кепка на затылке. Длинные ноги цепляются за шпалы. Лампочка вырубает из кромешного мрака тупой конус дымчатого света. В конце штольни Тарасов и главный инженер Зуев.
— Прошу провожающих покинуть вагон, — флегматично объявляет взрывник, скидывая с плеча мешок. Никто не должен оставаться с ним в забое. И начальники уходят. Тишина смыкается вокруг Еремеева. И мрак. Над ним около километра спрессованных собственной тяжестью пород. У взрывника болит зуб. Он слушает, как затихают голоса начальников. Зуев рассказывает о том, как трудно было освоить новый способ крепления кровли при помощи штанг. Двухметровую штангу загоняют в породу, на конце штанги — клин, клин распирает породу, и она держится над штольней, как железобетонный свод. И не надо никакого крепёжного леса, и быстрее, и дешевле. Главный инженер Удокана очень молод и всё время счастлив, хотя без взбучки от начальства не проходит и месяца. Он счастлив потому, что беспредельно любит свою работу. Только истинная любовь к своей профессии даёт людям постоянную силу для преодоления здешних трудностей. И эту силу чувствуют в главном инженере и рабочие, и средний командный состав, и все начальники.
«Мощный парень. Образованный», — думает о Зуеве взрывник. Где-то ему завидно. Он вспоминает, что приятель Мишка посоветовал засыпать в зуб детониту. Мишка клялся, что это самый лучший наркотик. Взрывник чешет в затылке.
«Самое дурное, однако, — думает он, — это аммонал. Потому что от него руки желтеют. И фиг их потом отмоешь. Детонит, конечно, лучше… Насыпать или не насыпать его в зуб?»
Взрывник удрал из дому на шахту ещё в семнадцать лет. По глупости: ребятам надоело учиться, и они подбили его тоже бросить школу. А как теперь учиться, если каждый месяц в кармане четыре тысячи старыми деньгами?
Он осторожно берёт щепотку детонита и сыплет её в больной зуб. Сперва ничего, а потом кажется, будто вся взрывчатка мира разом ахнула у него между челюстей.
Взрывник ругается долго и сладко. Потом — раз! — берёт первый патрон и зло раскручивает его между ладоней. Два — снимает с шеи огнепроводный шнур и засовывает детонатор в патрон, прихватывает бечёвкой. Три — патрон засовывается в чёрную, круглую глотку шпура. Четыре — палка-забойник проталкивает патрон до упора. Всё это повторяется пятнадцать раз. А потом, как досылка снаряда в орудие, — ещё по пять патронов в каждую глотку шпура. Тишина давит на уши. Только слабый шорох картона по стенкам шпура.
— Ну, однако, повоюем… — бормочет взрывник, надрезая последний шнур для затравки на пятнадцать одинаковой длины отрезков, от спички поджигает крайний отрезок, любуется на то, как красиво горит. Потом один за другим поджигает свисающие шнуры. Патроны должны взрываться не одновременно, а в строгой последовательности. Взрывник подпаливает последний шнур, когда первый уже сгорел до половины. Всё вокруг в синем невкусном дыме. Горящие шнуры корчатся, сжимаются, жрут секунды. На какой-то миг Еремеев ощущает холодок в груди. Тянет уйти, возможно скорее. Но он, приближая лампу, ещё раз проверяет, как горят все пятнадцать шнуров. Потом задерживается ещё на миг, шевелит сапогом пустые пакеты — не завалился ли здесь где-нибудь неиспользованный патрон? Подбирает опустевший рюкзак и неторопливо шагает по штольне, повернувшись к детониту узкой, насмешливой спиной.
У первой буровой камеры он резко сворачивает за угол и закуривает, весь превратившись в слух. Упруго и мощно вздрагивает воздух. Каждый новый взрыв всё слабее и слабее — обваливающаяся порода скрадывает звук.
Недочётов нет.
Всё. Работа окончена. Таких взрывов надо сделать за сутки всего шесть. Следующие сутки свободен. Куда девать время? Куда девать деньги? Гудят вентиляторы, пульсируют трубы.
Взрывник шагает к выходу из штольни и вдруг замечает, что зуб больше не болит. Мишка оказался прав. Мишка учится в Московском политехническом институте заочно какой-то химии и всё время переживает, что с кафедры марксизма ему выслали только номера тем, а не методические разработки.