— …А если будет вред, то отдай душу за душу, глаз за глаз, зуб за зуб…
Эдвард Финниган читал текст как пономарь.
— …Руку за руку, ногу за ногу, обожжение за обожжение, рану за рану, ушиб за ушиб.
Он улыбнулся и захлопнул книгу. Джон отвернулся, лег спиной к решетке и коридору, уставился в замызганную стену. Он лежал так, пока не затихли шаги, пока дверь вдалеке не открылась и снова не захлопнулась.
Осталось пятнадцать минут.
Часы Джону не требовались.
Он точно знал, сколько времени пролежал.
Он смотрел на светящуюся трубку под потолком, заляпаную маленькими черными точками. Мухи слетались к лампе, которая светила постоянно, они подлетали слишком близко и тотчас сгорали от жара. Первые ночи Джон закрывал глаза руками, мало ему было собственных страхов и новых звуков, так еще и лампа, которая никогда не выключалась, трудно было заснуть, когда свет прогонял тьму.
Ему придется смотреть на это, пока все не кончится.
Порой Джон надеялся, что потом еще что-то будет.
Что угодно, только бы больше чем это короткое жалкое ожидание смерти, больше чем просто сознание — вот сейчас я умру, а потом конец.
Сильнее всего это чувствовалось в такие минуты, как сейчас, когда уходил кто-то другой, тот, кому уже больше незачем было считать.
Тогда Джон обычно ложился, закусывал рукав куртки, он чувствовал, как бьется сердце, и ему становилось тяжело дышать, а потом начинала бить дрожь, которая не утихала до тех пор, пока его не выворачивало на пол.
Языки пламени, вырывавшиеся из головы, трясущиеся пальцы…
Казалось, всякий раз умирал он сам.
Джон крепко вцепился в койку, когда свет внезапно погас — моргнул, снова загорелся и снова потух. Свет сменялся тьмой в восточном блоке, в западном блоке и во всех других отделениях тюрьмы Маркусвилла, пока тело Марва Вильямса чуть ли не целую минуту корежили разряды тока от шестисот до девятисот вольт. Скорее всего, его вырвало уже от первого разряда, но с каждым новым тошнило, видимо, снова и снова, пока он не стал совсем пустым.
Свет снова вспыхнул, Джон знал, что истерзанное тело на несколько секунд осядет в кресле, все еще продолжая жить. Он закусил рукав и подумал: а думает ли о чем-то Марв, или боль подавила все мысли?
Второй удар всегда продолжался семь секунд, тысяча вольт, тогда соляной раствор в медных электродах, прикрепленных к голове и правой ноге, начинал шипеть.
Джон уже больше не кусал оранжевую ткань. Он расстегнул две кнопки на шее и достал серебряную цепочку с висящим на ней крестом. Пока он сжимал его, лампа гасла и вспыхивала несколько раз, третий и последний разряд обычно продолжался немного дольше, двести вольт в течение двух минут.
Вот лопнули глаза.
Вот потекли моча и кал.
Вот из всех отверстий тела хлынула кровь.
Он ненавидел все то, что называли религией, но поступил так, как поступил бы Марв, — одной рукой сжал распятие, а другой вывел крест в воздухе перед собой.
Теперь
Оставался только час, и лучше бы Джону смотреть в другую сторону. Паром уже побывал в Турку и теперь шел домой, еще парочка мелодий — сперва что-нибудь быстрое, чтобы выгнать с танцпола самых набравшихся, а потом медленное — для тех, кто все-таки не пожелает уйти, и всё, потом несколько часов в каюте, и снова Стокгольм.
Не тут-то было. Джон не мог смотреть в другую сторону, не мог отвести глаз; тип, что терся о женщин на танцполе и который был ему уже знаком, еще раз прижался передом к ее бедру, а она снова ничего не заметила.
Джон следил за ней целый вечер.
Темные волосы, смех; конечно, здорово, что можно вот так танцевать до упаду, что даже пот прошиб; она была красивой, и она была Элизабет и Хелена одновременно.
Его женщина.
— Ты что же это, гад, делаешь?
Джон вдруг, сам того не заметив, оборвал песню, уже не в силах сдерживать ярость, другие музыканты, стоявшие за ним, продолжали поначалу играть — еще несколько тактов, но потом опустили инструменты и молча стали ждать.
Надо было ему смотреть в другую сторону.
Джон снова заговорил со сцены, обращаясь к мужчине, все еще стоявшему рядом с ней:
— А ну отстань от нее. Сейчас же!
Дребезжание стекла где-то у двери. Сильный ветер не на шутку разыгрался за иллюминаторами. И больше ни звука — полная тишина. Так бывает, когда музыка смолкает внезапно, если певец вдруг оборвет припев.
Тринадцать пар замерли на месте.
Они словно застыли посреди танца под попурри из знакомых мелодий восьмидесятых и все еще тяжело дышали, а когда постепенно начали понимать, что произошло, один за другим поворачивались в ту сторону, куда указывал Джон, к высокому светловолосому мужчине, стоявшему среди них на танцполе.
Микрофон затрещал, когда Джон заговорил в него слишком громко:
— Ты что, не понял? Мы не будем играть, пока ты не уйдешь.
Мужчина попятился на шаг, пошатнулся, он уже не прижимался к женщине. Снова обретя равновесие, он обернулся к сцене и к Джону и поднял вверх средний палец. И так стоял, ничего не говоря и не двигаясь.
Кто-то предпочел уйти с танцпола.
Кто-то склонился к партнеру и зашептал что-то на ухо.
Но были и те, кто нетерпеливо захлопал: играй же, мы хотим танцевать.
Держа палец вверх, мужчина стал пробираться между парами, направляясь к сцене, к Джону.
Откуда-то сзади донесся голос Ленни: «Наплюй, Джон, подожди, пока с ним разберутся охранники», а Джина вздохнула: «Да ладно, пусть уж, раз он так нарезался», даже их басист, всегда молчаливый, на этот раз вмешался: «Зря ты, завтра придет другой такой же».
Джон слышал их.
И не слышал.
Пьяный тип стоял внизу у сцены и лыбился, тяжело дыша, его лицо было примерно на уровне талии Джона. Он все еще держал вверх палец, а другой рукой сложил из большого и указательного пальцев кольцо, встретился с Джоном взглядом и медленно ввел торчавший палец в кольцо, два раза, три.
— Я танцую с кем хочу.
У кого-то упала вилка.
Может, это затрещало в динамике?
Джон никого не замечал. И потом ему некому будет об этом рассказать. В этот самый миг он сосредоточился на счете. Это-то он умел! Если я буду просто считать, эта чертова ярость стихнет, я успокоюсь.
Он научился этому.
Не драться.
Никогда больше не драться.
Джон посмотрел вниз на этого ухмыляющегося, на его пальцы и провел рукой по волосам, которых уже не почти осталось, стараясь заправить их за уши — он так всегда поступал, когда беспокойство и страх подтачивали самообладание. Он увидел лицо шестнадцатилетней Элизабет и лицо Хелены, которой было тридцать семь, а потом посмотрел на женщину, разгоряченную от танцев, теперь она стояла чуть поодаль, спокойно, не шевелясь, затем перевел взгляд на руки пьяного — которыми он ее лапал, — и внутри него все вдруг словно взорвалось, все эти годы бесконечного счета, все чертовы годы, когда он сдерживал ярость, рвавшуюся из груди, пытаясь заснуть. Не сознавая, что делает, Джон поднял ногу и изо всей силы, накопившейся за годы, саданул прямо в эту ухмылку; а потом он почти ничего не слышал — ни суматохи, ни возмущенных выкриков обступивших его людей.
Часть 1
Понедельник
Это было очень красивое утро, Стокгольм вдали был окутан легкой дымкой, солнце лилось с небес, клубы пара плясали над водой. Оставалось еще полчаса, а потом — причал, город, дом.
Джон смотрел в иллюминатор. Огромный паром медленно скользил по фарватеру, несколько узлов, не больше, волны, расходившиеся от носа корабля, были мягкими, словно от маленького суденышка.
Ночь была долгая. Он устал, попытался прилечь после четырех, но не смог заснуть, так уже иногда случалось: недавние события переплетались с тем, что было раньше. Болели глаза, болел лоб, болело все тело. Он чувствовал резь в глазах, боль сжимала лоб, все тело болело. Джон был напуган. Давненько он так не психовал, давно наступили так называемые будни, когда рядом спала Хелена, а Оскар сопел в кроватке в соседней комнате. У них была своя жизнь, своя квартира — пусть тесноватая, но своя, иногда казалось, что ничего другого и не было, что все забыто.
Из окна сквозило. В каюте было прохладно, как всегда в январе. Два вечера на борту, приличное вознаграждение, отдельная каюта и бесплатная еда — вполне достаточно, и работа сносная. Танцевальная музыка и подвыпившие участники конференций; постепенно Джон научился с ними управляться, как-никак он теперь отец семейства, и постоянный заработок почти что возмещал то мучительное, что на него иной раз накатывало прямо на сцене, посреди песни: желание плюнуть на все эти потные смеющиеся пары внизу на танцполе, побыть одному, онеметь и застыть. Он пнул его прямо в лицо.
Джон моргнул, до боли сжал веки, а потом снова открыл глаза. Приближавшийся Стокгольм вырисовывался очертаниями Сёдермальма, словно стекающими на набережную Страндгордскайен.
Этого не должно было случиться.
Нельзя было драться!
Но чертов мерзавец держал руку у самой ее юбки и прижимался, а когда она попыталась увернуться, его рука оказалась на ее бедре. Джон одернул наглеца, и люди перестали танцевать, а когда этот тип отпустил ее, ухмыльнулся и встал совсем рядом, то Джон словно перестал быть собой, ему казалось, что он смотрит на все со стороны, что ярость эта — не его.
Кто-то постучал в дверь каюты. Джон не услышал.
Они называли это низкий самоконтроль. Тогда, давно. Его осматривали, с ним разговаривали, чтобы понять, что же не так с этим подростком, который лез в драку направо и налево. Вспомнили его маму, которая рано умерла, поговорили о том, как ему жилось потом, после ее смерти, но он уже тогда лишь посмеивался над такими разговорами и не верил, что, копаясь в детстве, в этих дурацких горшках и старых игрушках, можно хоть что-то объяснить, он бил всякого, кто ему попадался, потому что у него не было выбора: ему хотелось бить.
Стук в открытую дверь каюты, еще и еще.
Стокгольм за окном разрастался, контуры зданий постепенно делались четче. Джон научился любить такие вот зимние дни, Стокгольм, залитый теплым солнцем, которое согревает щеки, но, как только наступает темнота, город снова становится холодным, это словно борьба между жизнью, которая ждет впереди, и прошлым, которое нужно прогнать. Он оглянулся на мост, мимо которого они только что проплыли, на большую виллу, на которую он всякий раз засматривался, расположенную так красиво, почти у самой кромки воды, на ухоженный садик под тонким слоем снега. Потом Джон посмотрел на лед у покинутого причала, где летом обычно покачивалась дорогая моторная яхта. Наледь. Одно из самых красивых шведских слов, какие он знал. Когда теплело, вода поднималась и набегала на лед, а холодной ночью снова замерзала. Наледь. Ледяная корка в несколько слоев с прослойками воды. Он не знал такого слова по-английски, никогда его не встречал, может, его вообще не существует.
Снова стук в дверь.
Теперь он услышал. Удары словно издалека, они проникали в его мысли. Джон отвел взгляд от иллюминатора и оглядел каюту: койка, шкаф, белые стены, а в дальнем конце дверь, оттуда доносился звук.
— Не побеспокою?
Мужчина в зеленой форме, высокий, широкоплечий, с рыжей бородой. Джон узнал его. Один из частных охранников.
— Нет.
— Можно мне войти?
Он указал пальцем внутрь каюты. Джон понятия не имел, как его зовут.
— Конечно.
Охранник прошел к круглому иллюминатору и рассеянно посмотрел на город вдалеке.
— Красивый вид.
— Да.
— Приятно будет сойти на берег.
— Что вам нужно?
Охранник махнул рукой в сторону кровати, не стал ждать ответа, сел.
— Я по поводу вчерашнего вечера.
Джон посмотрел на него:
— Да?
— Я его знаю. Того типа, что старается всех облапать. Он и прежде этим занимался. Но в любом случае не годится бить ногой в зубы.
Пачка сигарет на полке, заменяющей тумбочку. Джон достал одну, закурил. Охранник демонстративно отстранился от дыма.
— На вас написали жалобу. Пятьдесят свидетелей — это многовато. Полиция уже ждет на набережной.
Только не это.
Страх, о котором он давно не вспоминал. Который он почти что сумел забыть.
— Мне правда жаль, парень.
Зеленая форма на койке. Джон смотрел на нее, не в силах пошевелиться. Только не это.
— Джон, вас, кажется, так зовут? Я вот что хотел сказать. Сам-то я плевать хотел на всех этих поганцев, они вполне заслуживают, чтобы им разок двинули как следует. Но на вас написали рапорт. И теперь потащат в полицию на допрос.
Джон не кричал.