Ах ты! Толька Пигалев в Шкарятах! Вот сука-жизнь! Какие выкидывает фигуры.
5
Толик — это Гунявый.
Земляк, корефан, можно сказать, друг детства.
Толькина мать числилась когда-то в совхозе передовой дояркой, ярой комсомолкой, ездила на слеты, там рапортовала; вдруг познакомилась по переписке с неким зеком, решила воспитать его в передовом духе. После освобождения он нагрянул в село, — и через пару лет бывшая трудяга и активистка являла уже собою законченную пьянь и шарамыгу. Мужика скоро снова посадили, но перед тем они успели состряпать Толика. Годов до десяти он еще перебивался рядом с бабкою; когда же дочь свела ее, наконец, в могилу — переброшен был в детдом. Они почти одновременно покинули тогда избу: Толька и мать. Та сразу жестоко забичевала, стала с весною пропадать из села, и возвращалась уже где-то к ноябрю, здесь зимовала. Воровала по мелочи, а то и помогала кому-нибудь делать домашнюю работу; выпрашивала картошку, квашеную капусту; на обогрев возила санками старую бревенчатую мелочь из заброшенного лесного поселка. В апреле снималась — и снова изба стояла пустою. С пятнадцати лет начал наезжать и Толька. В первый раз получилось так: мать свалила — и скоро прикатил сын. Его тогда определили из детдома в ПТУ, до осени предстояло болтаться, — куда же ему было деться, кроме как в родную деревню? Ведь у них с матерью ничего не было на свете, кроме этой избы. Друг в дружке они уже, конечно, ничуть не нуждались. Толик тогда тоже прижился в деревне отлично, не хуже матери: на хлеб ему давали те же добрые люди, что кормили ее, на ферме поили молоком, а с середины лета можно было вообще не заботиться об еде: знай чисти теплицы и огороды.
Никаким Окунем в деревне его никогда не звали, у него там была своя кликуха: Гунявый. Дело в том, что у матери существовало для него одно имя и звание: друг. «Эй, друг, бежи сюда!.. Друга моего не видели?..» Так и пошло среди людей: друг да друг. Затем возникло — друг-портянка. Дальше — друг-дерюга. Просто дерюга. Дерьга. Дергунька. Гунька. И наконец, когда вернулся из детдома — Гунявый.
6
Пашка сидел в бывшей столовке, переименованной в кафе, жевал невкусные тефтели, — и вдруг увидал двух прущихся к его столу девок. Хотя за девок они уже и не сходили: шишиги, профуры вокзальные. Одна была толстоватая, в коротком платьице и рваных кроссовках; другая — юркая, наоборот, с треугольным личиком, нечистыми крашеными патлами.
— Пр-ривет военным людям! — издали кричала толстая. Подружка ее хихикала и ужималась.
Вот подобралась сзади, навалилась грудями на затылок. «Меня Любашка зовут, — слышался хрип. — А тебя?» «Ну ты че… ты че!.. — верещала шмакодявка. — Задавишь солдата! Он за тебя, дура, кровь проливал! Еще вина с тобой не успел выпить, а ты уже ласкаешь. Ой, какой молоденький, мяконький!»
Пашка поднялся со стула, скинул толстуху.
— Эй, ты! — растерянно зашумел он. — Ты чего? Ты это… отвали, моя черешня! Чуть горло не передавила… Хоть бы пожрать дали.
Толстуха шлепнулась на стул.
— Это тоже сейчас не главно, — сказала она. — Тебе сейчас другое главно. Мы знаем. Но болтать не станем, верно, Зинка, Зинка-резинка?
— Я влюблена! Вопшше люблю военных! Красивых, здоровенных! Сержант, я ваша навеки!
— Не блажи! — подруга шлепнула Зинку по макушке. — Может, я ему больше нравлюсь. Ты кто?
— Ну Павлик, допустим. Да не нужны вы мне никоторая!
— Э, невежа! Его дамы встречают, все честь по чести, а он — кидню кидает, в натуре…
Посопев, Пашка полез в карман и вытащил подаренную Фуней купюру.
— Л-ладно… где приземлимся?
Толстуха затрясла бирюзовыми щеками:
— Зачем куда-то идти? Здесь нам и закусочки дадут, и за бутылку спасибо скажут. Я сбегаю, вон он, магазин-от, напротив.
— Гляди не смойся! — крикнул Пашка ей вслед.
— Обижаешь! — присунулась треугольнолицая. Зубы у нее были мелкие, выпирали, словно у овцы. — Что же обманывать, Павлик? Разве мы совсем без совести? Тем более военного, это последнее дело.
Все-таки она была нудная.
А Пашку уже корежило: ему не сиделось за столом, он расстегнул рубашку, спустил галстук в предчувствии каких-то неведомых подвигов. И едва явилась девка с водкой — схватил бутылку и стал терзать пробку, открывая. Зинка тащила и ставила стаканы, яйца, бледнозеленую колбасу.
— От души поздравляю с благополучным окончанием воинской службы! — толстуха жеманно чокнулась, и хлестанула свою долю, словно стакан нарзану. Шмакодявка пила в два приема, содрогаясь и по-кроличьи дергая носиком. Пашка тоже заглотал водку махом, и она показалась ему противной — он задержал дыхание и быстро-быстро зажевал это дело, перебивая вкус. Но он знал, что если придется пить дальше — пойдет, как по маслу.
Моментально профуры забалдели, стали бодриться, шуметь, и предложили сгонять за второй. Но явилась заведующая и выгнала всех на улицу. Скоро они оказались в каком-то глухом месте, в углу, образованном двумя заборами, там рос чертополох, цеплял иголками; лебеда, гигантские лопухи…
— Ну, — сказала Любка. — Давайте теперь думать, — кому за вином идти, кому с солдатиком оставаться.
— Но-но! — малявка обхватила Пашку и посунулась губами к его лицу. — Не отдам.
завыла толстуха, удаляясь.
Не теряя нимало времени, Зинка побежала в угол забора, распугав воробьев, встала на четвереньки, лицом в лопухи, поддернула платье и торопливо, громким шепотом окликнула солдата. Сидящий на траве Пашка обернулся и увидал белые ягодицы — тощие до того, что казались квадратными из-за проступающих сквозь кожу мослов; чахлый рыжеватый кустик, свисающий под ними. Он нагнулся, замотал головой.
Кое-какой опыт по бабьей части у него был — и строился как раз на подобных этим профурам. Вокруг любой зоны вьются шалашовки, обслуживая лагерный и окололагерный люд. И солдату не приходится выбирать: он пользуется тем же, чем и охраняемый «контингент». Общая несвобода уравнивает. Но если большинство зеков так и не поднимается никогда выше подобной дряни, то солдат глядит на них как на явление исключительно временное, терпимое лишь на период службы, подлежащее после дембеля немедленному забвению. Там будут девочки, милые и юные, в платьицах, костюмчиках, смеющиеся и танцующие, ласковые и жаркие. Конечно, потом всяко случается, но думают, загадывают вперед все одинаково. И Пашка был таким. А тут, не успел вернуться — и на тебе. Будто бы снова прибежал в самоволку куда-нибудь на питомник или в лесную землянку, где обитают одутловатые, хриплые, избитые, гугнящие существа.
— Пшла, шваль! — крикнул он.
Зашуршали лопухи, репейник; мигом оказавшись рядом, бабенка принялась деловито копошиться в его ширинке. Пашка оттолкнул белесую головку, попытался встать — она боднула его в бок, усаживая обратно. «Н-но… ты погоди! — бормотала профура. — Мы чичас!..» Он отлягнулся, покатился по земле.
— Уйди, сказал! Отстань!
Она села, поджала к подбородку колени и тихо заскулила.
Пашкина злость прошла. Помолчав, он сказал:
— Постыдилась бы. Вы ведь обе трипперные, наверно?
— Не-е! — проблеяла Зинка-резинка, корзинка. — У нас тут чисто. Прошлой зимой чечены сифилис привозили, дак мы с Галкой как раз уезжали, в поселке жили, у моей мамки.
— Гляди, у тебя еще мамка есть.
— И дочка. Пять лет, с мамкой живет.
— Вот и работала, и воспитывала бы ее. А то шляетесь, за стакан раком встаете.
— Работай, не работай — все равно сдохнешь. Нет уж, хватит, намантулилась я!
— Кликухи-то у вас есть?
— Но… Моя — Коза, а у нее — Любка-дыра.
— Коза… Дыра… — Пашка закатился смехом. Шмакодявка тоже хихикала.
Тут вспорхнули с шумом воробьи, и сама Дыра возникла из высоких сорняков. Наморщила нос-пипочку:
— Вы че такие радостные? Шибко сладко полюбились?
— Да с ним бесполезно! — вздохнула Зинка.
— Ну, не беда, солдат. Вот выпьем немного — и сделаемся. Кильки баночку купила… А это бывает. Устал за дорогу. Мы ведь тоже девушки с понятием. Отойдешь потихоньку. Ой, а открывашка где? Раскупоривай, Зинка, канцерву. Зинка-резинка.
Суетилась, трясла натянутым на толстые ляжки подолом, и походила на толстую старую клушу из куриного семейства.
Снова полилась водка в свистнутый из кафе граненый стакан. Теперь Пашке пилось легко. Палило солнце, висели в разморенной жаре маленькие легкие облачка. Отсюда хорошо проглядывалась часть городка, — и Шмаков видел деревянные дома, деревья в палисадниках и вдоль улиц, серую пыль от машин…
— А ведь я, девки, дома, — сказал он. — Можете вы, раздолбайки, это понять, или нет?
— Конешно, дома, — басом молвила Любка-дыра. — Только ты не духарись, а то получишь солнечный удар. Надень фуражку. А ну, што я сказала!
— Пошли вы все, — Пашка счастливо засмеялся, лег на траву. — Я дома.
И тут же уснул.
7
Очнулся он мгновенно — словно снова оказался в казарме, и услыхал сквозь сон сигнал тревоги:
— Побег?!!..
Что-то мягкое и жаркое, визгнув, улетело с живота в лопухи. Туда же отправилась сброшенная с лица фуражка. Босой, расстегнутый, Пашка стоял враскорячку на мятой траве и тревожно озирался кругом.
Внизу блестел водою небольшой городской прудик, — там сидел рыбак в лодке, бултыхались ребятишки; на мостках женщина полоскала белье. Клонясь к воде, стояла старая береза — вот-вот упадет. Но она стояла так уже долгие годы, и все не падала. Он успокоился, сел на землю, проверил карманы.
Денег, конечно, нет, профуры забрали все. Но главное — документы — на месте. Да их и не было много, этих денег. Полтинник, что дал Фуня — он случайный, его нечего и считать. На него брали вино. Своих же было всего червонец, он его прихватил на всякий случай. Остальные лежали в чемодане. Нет, ничего страшного… Девки-то были неплохие, и взаправду старались, чтобы ему было как лучше. А за это надо платить. Вот они даже ботинки с него сняли, поставили рядом, чтобы ноги отдохнули, накрыли голову, чтобы зной не наделал беды. Так что не стоит держать на них обиду.
Пашка зашел в лопухи, за фуражкой, нагнулся, — неведомо откуда выскочивший котенок фыркнул и ударил его лапкой. Так вот кто спал на его животе! Пепельно-серый, в черных тигровых разводах. Ах ты игрун, зверь!
Еще профуры вытащили из внутреннего кармана кителя красивую позолоченную цепочку — рассудив, верно, что молодому парню она ни к чему. А Пашка очень дорожил ею, и вез в подарок матери. Он выменял ее у одного зека на литр водки, по лагерным понятиям это была высокая цена. Однако цепочка и стоила того: мелкая-мелкая, сверкающая, она ласкала ладонь и была словно живая.
Длинный низкий гудок пролетел над городком. И далеко за прудом показался поезд — точь-в-точь такой, какой вез Пашку несколько часов назад. Он тотчас вспомнил все, и испуганные ноги взметнули его над зеленою плешкой.
Автобус!..
По сорной тропинке он припустил к станции, — и остановился на тонкий, трепещущий из-за спины звук.
— А ты чего? Пош-шел, ну?!
Котенок прыгнул и потерся мордой о ботинок. Пашка, фыркнув, припустил дальше.
Одинокий автобус всасывал последних пассажиров… неужели успел? Шофер лениво ворочался в кабине.
— На Шкарята?
— Ты откуда выскочил? Пыльный, в репьях…
— Мне только чемодан взять — там, у кассира.
— Вали его на рюкзаки — вон, дачников полная утроба…
Котенок, подобравшись, зацепился за Пашкину штанину и полез по ней наверх.
— Эт-то еще что за притча? — засмеялся шофер. — Тоже дембель?
— Да, черт… Бежит и бежит за мной, как на шнурке. Поедем — я его в окошко выкину.
— А он — под колеса. Не жалко? Пусть прокатится. Я его потом на автостанцию отнесу. Приживется — ладно, а может, еще и домой дорогу найдет. У них ведь нюх на это дело.
Он протянул ладонь, и снял котенка с Пашкиного погона.
Продравшись с чемоданом сквозь дачников, все заполнивших своей поклажею, Пашка сунул голову в кабину:
— Я последний!
Водитель кивнул, включил мотор и закрыл двери. Воздух стронулся и пошел в форточки ускоряющей движение машины. Стало легче. Котенок сидел на ветхой хламидке, постеленной поверх капотного чехла. Главная улица накатывалась на лобовое стекло, и солдат — дальний путник, Одиссей — глядел во все глаза. Угоры, небуйная зелень, милиция, раймаг, Дом пионеров, аптека, старая гостиница, ПТУ… Тень от тополя сделалась длинной, и Фуниной «восьмерки» уже не стояло во дворе училища. Обогнув пруд, автобус рванул в гору.
Когда осталось позади окраинное кладбище с гнилым забором, шофер спросил:
— Ну дак как там, вообше-то?
— Где? В армии, что ли?
— А то! У тебя какие войска? Яшка-артиллерист?
— Ракетчик. Стратегического назначения.
— Но… Командир отделения?
— Точно.
— Это ведь должность по штату сержантская. А ты младшой. Чего так?
— Нынче не очень-то присваивают, — на ходу сочинил Пашка. — Жмутся, по правде говоря.
— Уж к дембелю-то могли бы дать. Может, штрафанулся?
— Не-е, что вы! Просто сейчас до этого никому дела нет. Чего эти лычки стоят? Ничего не стоят. Все от отношений зависит.
— Но… Нынче, я слыхал, сержантов-то и рядовые бьют?
— Если старики — запросто могут отторкать.
— Самое это худое! Я вот служил еще по старому Закону: призыв в девятнадцать, три года. Тогда сержант был большой человек. Попробуй тронь! Много сверхсрочников ведь сержантами были, так что авторитет звания старались держать. И правильно. Армия есть армия, зачем в ней баловство разводить?
— Три года… ой, долго! — поежился Пашка.