Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Шоша - Исаак Башевис Зингер на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

 — Могла бы быть, но эти идиоты издатели ничего у меня не берут. Недавно они вернули мне все. Они даже не дают себе труда прочесть. Кстати, это вашу память следует освежить. Вы обещали мне два злотых.

 — Вы правы. Вот они. Виноват.

 — Благодарю. Пожалуйста, не смейтесь надо мной. Во-первых, этот сумасшедший Сэм напоил меня. А во-вторых, после полуночи я выбрасываю из головы все, что там было. Я не отвечаю за то, что я наплел или даже подумал. С тех пор, как у меня бессонница, я могу бредить с открытыми глазами. Быть может, Он, как и я, страдает бессонницей. В самом деле, Тора учит нас, что Он или не дремлет, или спит, но видит детей Израиля. Вот это страж! Доброй ночи.

 — Доброй ночи. И спасибо вам за все.

 — Попытайтесь написать эту паршивую пьесу. Я разочаровался во всем и теперь поклоняюсь только Маммоне. Если мы когда-нибудь вернемся к язычеству, моим храмом будет банк. Мы пришли.

 Дойдя до Новолипок, Файтельзон отпустил мою руку и ушел. Я позвонил. Дворник отпер ворота. Всюду было темно, лишь в окне четвертого этажа горел свет. Провести ночь с Дорой было для меня одновременно и опасно, и унизительно — мы уже разошлись. Она собиралась тайно перебраться через русскую границу, чтобы поступить на курсы пропагандистов. Каждого коммуниста, который переходил границу из Польши, арестовывали (хотя Дора страстно отрицала это). Их обвиняли в шпионаже, саботаже, троцкизме. Сколько раз я говорил ей, что такое путешествие равносильно самоубийству, но в ответ слышал: "Фашисты, социал-фашисты и всякого рода прислужники капитала должны быть ликвидированы, и чем скорее, тем лучше"

"Разве Герцке Гольдшлаг был фашистом? А Берл Гутман? А твоя подруга Ирка?" — спрашивал я.

"Невинных не арестовывают в Советском Союзе. Такое происходит только в Варшаве, Риме, Нью—Йорке".

Ни факты, ни доводы не убеждали ее. Она гипнотизировала других и сама была в плену своих иллюзий. Я видел в своем воображении, как она пересекает границу в Несвиже, падает на траву, чтобы поцеловать землю страны социализма, и тут же ее тащат в тюрьму красногвардейцы. Ей придется сидеть там среди множества таких же голодных, умирающих от жажды, рядом с парашей. Она будет спрашивать: "Разве это возможно? И в чем меня обвинают? Меня, отдавшую лучшие годы борьбе за социалистические идеалы".

 Я медленно поднимался по лестнице. Уже давал я торжественную клятву не возвращаться сюда. Однако Дора была нужна мне. Конечно, нам предстоит расстаться навсегда. Но, быть может, она сама запуталась и сомневается. Ведь даже у ортодоксов бывают еретические мысли. На минуту я остановился на темной лестнице и снизошел до краткого самоанализа: что, если меня арестуют с нею вместе этой ночью? Какие оправдания представлю я? Почему я тащусь, как говорят, со здоровой головой да в постель больного? И должен ли я переделывать пьесу в угоду капризам Бетти? Чего же в самом деле хочет Файтельзон? Очень странно, но последнее время снова и снова слышал я, что в клубе кто-то устраивает оргии. В клубе был стол, прозванный молодыми писателями "Столом импотентов". Здесь каждый вечер, после окончания спектаклей и кинофильмов, собирались старые писатели-классики, газетчики, журналисты и их жены — собирались, чтобы поговорить о политике, обсудить еврейский вопрос, эротические темы, входившие тогда в моду благодаря Фрейду, и сексуальную революцию в России, Германии да и вообще в Европе. Фриц Бандер, известный актер, приехал в Польшу из Германии. Нацисты и консервативные немецкие газеты ополчились на Бандера за то, что он портит немецкий язык ("мойшелинг" — так это у них называлось), за то, что он плохо отозвался о Людендорфе, а также за то, что обольстил немецкую девушку из аристократической семьи и довел ее до самоубийства. Бандер, галицийский еврей, был так разозлен всем этим, да заодно и плохими отзывами о нем в прессе, что уехал из Берлина в Варшаву. Его одолевало раскаяние, и он хотел снова вернуться в еврейский театр. Он привез с собой Гретель, христианку, жену немецкого кинопродюсера. Муж вызвал Бандера на дуэль и грозился застрелить его из ружья. Теперь Бандер тоже сидел за этим столом и каждый вечер рассказывал анекдоты на своем галицийском жаргоне. Берлину были широко известны его любовные похождения. В Романском кафе на Гренадирштрассе рассказывали о его приключениях необыкновенные истории. А в Варшавском Писательском клубе бытовала даже шутка, будто бы бандеровская похвальба пробудила у старого больного писателя Рошбаума надежду стать вторым Казановой.

Прежде чем постучать в дверь, я остановился и прислушался. Может быть, там происходит заседание окружного комитета партии? Или полиция проводит обыск? Все возможно в этой квартире. Однако было тихо. Я стукнул три раза — наш с Дорой условный стук — и немного подождал. Вскоре послышались ее шаги. Я никогда не спрашивал, почему у нее нет телефона, но догадывался — чтобы полиция не могла перехватывать телефонные разговоры. У Доры были широкие бедра и высокая грудь, но сама она была маленького роста, курносенькая. Привлекали в ней только большиe, трепетные, мерцающие глаза. В них смешивалось лукавство с сознанием значительности собственной миссии: спасти человечество. Дора стояла в дверях — в ночной сорочке, с папиросой в зубах.

 — Я думала, ты уехал из Варшавы, — сказа она.

— Куда же? И не простившись?

— Чего же мне было ждать после всего?

6

 Хотя коммунистам запрещалось выдавать партийные тайны классово чуждым элементам, Дора сказала мне, что все уже готово для ее отъезда. Теперь это дело нескольких дней. Часть мебели она уже продала соседям. Партийное руководство должно было принять у нее квартиру. Тут же валялась связка моих рукописей, и Дора напомнила, чтобы утром я не забыл их забрать. Хотя я плотно поужинал, Дора настояла, чтобы я поужинал и с ней: выпил чаю, съел булочку с маринованной селедкой.

 — Ты сам поставил себя в такое положение, — сказала она прокурорским тоном. — Если бы мы жили вместе, я бы никуда не уехала. Партия не заставляет разлучаться мужа и жену, особенно если у них есть ребенок. А у нас могло бы быть уже двое.

 — А кто бы их содержал? Товарищ Сталин? Я остался без работы. Задолжал за квартиру. За два месяца.

 — Нашим детям не пришлось бы голодать. Конечно, глупо теперь говорить об этом, да и слишком поздно. У тебя будут дети от другой женщины.

 — Я вообще не хочу никаких детей, — сказал я.

 — Типичная вырожденческая психология капиталистических марионеток. Это крах Запада, конец цивилизации. Ничего не остается, как оплакивать катастрофу. Но ничего, Муссолини и Гитлер наведут порядок. Праматерь Рахиль встанет из могилы и поведет своих детей назад, в Сион. Махатма Ганди и его овечки восторжествуют над английским империализмом…

 — Дора, хватит!

 — Идем в постель. Может, мы сегодня вместе в последний раз.

 Пружины в кровати были продавлены, и мы не смогли бы лежать врозь, даже если бы этого хотели. Мы лежали, прижавшись друг к другу, и слушали, как возникает и растет в нас желание. Дора была маленькая, гладкая, теплая. Каждый раз, когда мы были с ней, меня поражали ее огромные груди — как она, такая маленькая, могла носить эту тяжесть? Дора прижала свои круглые коленки к моим. Стала жаловаться, что я обидел ее. Наши души (или как это там называется) не ладили между собой, но тела наши были по-прежнему в ладу. Я уже умел обуздывать свое желание. Нам было хорошо и до начала, и все время, что мы были вместе, а иногда даже потом.

 Дора положила руку мне на бедро:

 — Ты уже подыскал мне замену?

 — Разумеется. А ты? 

— Там будет так много дел, что не останется времени думать обо всем таком. Это трудный курс. Не так-то легко приспосабливаться к новым условиям. Для меня любовь — не игра. Прежде я должна уважать человека, верить ему, доверять его мыслям и чувствам.

 — Давай, давай. Русский Иван со всеми этими достоинствами уже ждет тебя там.

 — Посмотрите-ка на него! Кто бы говорил! Сам всегда был готов бросить меня ради первой попавшейся Енты.

Мы целовались и ссорились. Я перечислял всех ее прежних любовников, а она называла всех подряд женщин, с которыми я предположительно мог бы ей изменить.

 — Ты даже не знаешь, что это такое — верность! — сказала она. Потом поцеловала меня и ущипнула. Уснули мы удовлетворенные, и утром я снова желал ее.

 Дора промурлыкала нараспев:

 — Я никогда, никогда не забуду тебя. Мои последние мысли на смертном одре будут о тебе, негодник ты этакой!

 — Дора, я боюсь за тебя.

 — О чем это ты, паршивый эгоист?

 — Твой товарищ Сталин — сумасшедший.

 — Ты недостоин даже произносить это имя. Убери руки! Лучше умереть в свободной стране, чем жить среди фашистских псов.

 — Ты напишешь мне?

 — Ты не заслужил, но первое мое письмо будет тебе.

 Снова я задремал и во сне оказался в Москве и Варшаве одновременно. Пришел на площадь, где были одни только могилы. Постучал в какую-то дверь. На стук отозвался дюжий русский мужик. Он был в чем мать родила и к тому же не обрезан. Я спросил, где Дора. "В Сибири", — ответил он. В доме собралась буйная компания. Мужчины наигрывали на гармошках, балалайках, гитарах. Отплясывали голые бабы. На улицу вышла рыжая собака. Я узнал ее — это была Елка, собака солтиса[10] из Миндзешина. Но Елка давно умерла. Что же она делала здесь, в Москве? "Такие пустые сны ничего не значат", — сказал я сам себе во сне.

 Я открыл глаза, за окном было пасмурно, едва брезжил рассвет, и казалось: утро никогда не наступит. Дора гремела в кухне кастрюлями. Из крана лилась вода. Она тихонько напевала песенку про Чарли Чаплина. Я лежал не шевелясь, размышляя о мире, его противоречиях и нелепостях. Дора появилась в дверях:

 — Завтрак готов.

 — Как на улице?

 — Идет снег.

 Я умывался на кухне. Вода была ледяная. 

— Тут валялись твои кальсоны. Я их постирала.

— Хорошо. Спасибо.

— Надень их. И не забудь забрать свою фашистскую писанину.

 Она швырнула мне кальсоны и выбросила из-под кровати пачку рукописей, перевязанную бечевкой.

 Пока мы завтракали, Дора не переставала поучать меня:

 — Никогда не поздно понять, где правда. Наплюй на всю эту муть и идем со мной. Кончай писать про этих твоих раввинов и дибуков. Пойми, что такое реальный мир. Здесь все прогнило насквозь. Там жизнь только начинается.

— Везде все прогнило.

— Вот как ты смотришь на мир? Может, мы последний раз сидим вместе за столом. Кстати, у тебя не найдется три злотых?

Я отсчитал три злотых и протянул ей. У меня самого оставалось теперь три злотых и немного мелочи. В журнале и в издательстве мне задолжали немного, но стало невозможно вытянуть из них хоть что-нибудь. Единственной моей надеждой был аванс, который обещал Сэм Дрейман. Я попрощался с Дорой и пообещал прийти сегодня вечером. Взял связку рукописей и вышел. Падал сухой, колючий снег. На мусорном ящике сидела кошка. Она уставилась на меня зелеными как крыжовник глазами и мяукнула. Может, она голодная? Прости меня, киска, нет у меня ничего. Проси у того злодея, что сотворил тебя. Я вышел за ворота. Рядом помещался лазарет, и в этом здании больные оплачивали счета за визит к доктору. Какие-то старухи, кутаясь в шали, вошли внутрь. Казалось, от них пахнет зубной болью и йодом. Все они говорили одновременно, каждая о своих болезнях. Низко висели облака. Дул ледяной ветер. Я отправился к себе. В комнате, моей помещались только кровать и единственный стул — так она была велика, а холод стоял почти как снаружи. В связке рукописей, что валялись у Доры, я вдруг обнаружил начало второго акта моей пьесы. Что это? Воля Провидения? Каким-то образом причинность и случайность крепко связаны между собой. Я начал читать. Людомирская девица возмущалась тем, что Бог все милости предпочел предоставить мужчинам, а женщинам оставил самую малость: обряды, связанные с рождением ребенка, ритуальным омовением и возжиганием свечей на субботу. Она называла Моисея женоненавистником и утверждала, что все зло в мире происходит оттого, что Бог — мужчина. Напихать сюда еще любви и секса? Кого она должна любить? Доктора? Казака? Девицу можно бы сделать лесбиянкой, но варшавские евреи еще не созрели для таких тем. Она могла бы влюбиться в дибука, который сидит в ней. Ведь он мужчина. Сделаю-ка его музыкантом, атеистом, циником, распутником. Девушка будет говорить его голосом. Она может представлять себе его внешность до мельчайших подробностей. Может даже обручиться с ним. Он станет обижать ее, разочарует, и она разведется с ним.

 Я почувствовал, что должен все это немедленно обсудить с Бетти. Я знал, что она живет в «Бристоле». Но нельзя же ввалиться к женщине в гостиницу без предупреждения. А у меня не хватало храбрости позвонить ей. Надо пойти в клуб. Может, Файтельзон уже там. Тогда я смогу с ним все обсудить. Хотя я ужасно устал, искорка интереса к Бетти все же тлела во мне. Я принялся фантазировать, как мы станем знамениты вместе: она как актриса, а я как драматург. Но Файтельзона в клубе не было. Два безработных журналиста играли в шахматы. Я остановился поглазеть. Выигрывал Пиня Махтей, маленький человечек с одной ногой. Он раскачивался, теребил усы и пел русскую песню:

                                                 Была бы водка 

                                                 Да хвост селедки,  

                                                 А остальное — 

                                                 Трын—трава.

 Он сказал:

 — Можешь посмотреть, только не лезь с советами.

 Пиня выигрывал. Он пошел конем так, что вынудил своего противника, Зораха Лейбкеса, разменять королеву на ладью. Иначе Лейбкес получал мат в два хода. Лейбкес заменял корректоров в еврейской прессе, когда они были в отпуске. Маленький, кругленький, он тоже склонился над доской и сказал:

 — Махтей, твоя ладья просто дура. Она опасна мне не больше, чем прошлогодний снег. А ты халтурщик и останешься им до десятого колена.

 — Куда же пойдет королева? — спросил Махтей.

 — Пойдет. Пойдет она. Пусть твою дурацкую башку это не волнует. Уж если пойдет, все твои дурацкие фигуры разнесет вдребезги.

 Я прошел в следующую комнату. Там сидели трое. За маленьким столиком — Шлоймеле, народный поэт. Он подписывал свои поэмы только именем. Стихи писал набело в бухгалтерской книге, вроде тех, что используют в бакалейных лавках. Писал мелкими буковками, которые только сам и мог разобрать. А когда писал, напевал себе под нос что-то заунывное. За другим столом сидел Даниэль Липчин, по прозвищу «Мессия». Он участвовал в первой русской революции 1905 года, был сослан в Сибирь. Там он стал религиозным и начал писать мистические рассказы. Наум Зеликович — тощий, длинный, черный, как цыган, — расхаживал по комнате. Он принадлежал к тому меньшинству Писательского клуба, которое полагало, что Гитлера скинут и войны не будет. Зеликович опубликовал десятка два рассказов, и все об одном — о своей любви к Фане Эфрос, которая обманула его и вышла замуж за профсоюзного лидера. Фаня Эфрос уже лет десять как умерла, а Зеликович все переживал ее неверность. Он постоянно воевал с варшавскими критиками, а они его дружно ругали. Одному из них он дал пощечину. На мое приветствие Зеликович не ответил: он недолюбливал молодых писателей, считал их выскочками, непрошеными захватчиками.

 Я повернулся и вышел. Может, у девушки должно быть два дибука? Один — просто озорник, а другой пусть будет распутником? Я уже написал рассказ о девушке, у которой было их два — сутенер и слепой музыкант. Вдруг я решился. Из телефонной будки позвонил в справочное, узнал номер «Бристоля», позвонил туда и попросил соединить с мисс Бетти Слоним. Через минуту раздался ее голос: "Хэлло!"

 Я тут же потерял дар речи. Потом сказал:

 — Это тот молодой человек, который имел честь обедать с вами вчера в ресторане Гертнера.

 — Цуцик?!

 —Да.

 — А я тут сижу и думаю про вас. Что нового насчет пьесы?

 — У меня есть одна идея, и мне хотелось бы обсудить ее с вами и Сэмом Дрейманом.

 — Сэм ушел в американское консульство. Но вы приходите, и мы с вами обо всем поговорим.

 — А я вам не помешаю?

— Приходите же! — и она назвала номер.

 Я был в восторге от собственной храбрости. Какие-то высшие силы распоряжались мною. Захотелось взять извозчика, но я побоялся, что моих трех злотых не хватит. Вдруг я вспомнил, что не побрился сегодня, и провел пальцем по щетине. Надо бы зайти в парикмахерскую. Нельзя же заявиться к американской леди небритым.

7

 Швейцар в ливрее стоял у дверей. Казалось, входишь в полицейский участок или здание суда. Никто меня не остановил. В отеле был лифт, но я поднялся на пятый этаж по лестнице — мраморной лестнице, покрытой посередине ковровой дорожкой. Постучал. Бетти сразу открыла. Такой большой комнаты, как эта, и с таким огромным окном я до сих пор не видывал. Снегопад прекратился. Выглянуло солнце. Казалось, и погода здесь другая.

 На Бетти был длинный домашний халат и шлепанцы с помпонами. Из-за своих рыжих волос и всех тех прозвищ, которыми меня изводили в детстве: рыжий пес, рыжий жулик, морковка — я испытывал ко всем рыжеволосым антипатию. Но рыжие волосы Бетти почему-то не отталкивали меня. При солнечном свете голова выглядела огненно-золотой. Только теперь я заметил, какая белая у нее кожа. Совсем как у меня. Но брови и ресницы темные. Зазвонил телефон, и Бетти заговорила по—английски. Как благородно и величаво звучит этот язык! Бетти была ниже меня ростом, но до чего же легко и свободно она двигалась! Повесив трубку, предложила мне снять пальто и устраиваться поудобнее. Даже идиш у нее звучал по-другому — более возвышенно и утонченно. Бетти взяла мое пальто и повесила его на плечики. Это снова поразило меня — такое почтение к старой тряпке, да еще без пуговиц. С Дорой я чувствовал себя мужчиной, а тут снова превратился в мальчишку. Усадив меня на диван, сама Бетти села на маленький стульчик лицом ко мне. Полы халата слегка разошлись, и было видно, как хороши ее ножки. Она предложила мне папиросу. Я не курил, но отказаться не хватило духу. Бетти поднесла зажигалку. Я затянулся и сразу закашлялся от дыма.

 — Расскажите же о пьесе, — попросила Бетти.

 Я начал рассказывать. Она слушала. Сначала смотрела на меня с опаской, потом с интересом.

 — Это означает, что у меня будут любовные дела со мною же?

 — Да. Но в каком-то смысле у всех так.

 — Верно. Я могу легко играть и мужчину, и женщину. Вы принесли хоть что-то?

 — У меня все пока лишь в набросках.

 — А не сможете ли припомнить несколько строчек? Я дам вам бумагу и перо, и вы напишете несколько строк — для музыканта и для проститутки! Подождите! — Она встала, взяла со столика сумочку и достала оттуда маленькую самописку и блокнот.

Я записывал почти машинально:

"Музыкант. Иди же, девушка, будь моей. Ты труп, и я труп, а когда танцуют два трупа, клопы пускаются в пляс. Я подарю тебе сумочку, а в сумочке — горсть праха из Святой земли и черепки, что лежат на моих глазах. С миртовой ветвью в руке я вырою канаву от Тишвица до Масличной горы. По дороге мы будем делать то же, что Зимри, сын Солу, и Козби, дочь Цура.

Проститутка. Придержи язык, ты, грязный щенок! Я оставлю мир невинной девушкой, а ты валяешься с каждой шлюхой от Люблина до Лейпцига. Сонмы ангелов ожидают меня, а тебя мириады демонов потащат в преисподнюю".

 Я отдал Бетти блокнот и ручку, и она начала не спеша читать. Тонкие брови поднимались и снова опускались. Губы насмешливо изогнулись. Дочитав до конца, она спросила:

 — Это из вашей пьесы?

 — Не совсем.

 — Вы сочинили это прямо здесь, сейчас?

 — Более или менее.

 — Вы очень странный молодой человек. У вас необычайная фантазия.

 — Это все, что у меня есть.



Поделиться книгой:

На главную
Назад