Зорянка вспыхнула. Наречницы!.. Вот кто ей надобен!
— Гороховища, свет-душа! — вскричала она. — Неужто они здесь? Сведи к ним, молю!
Гороховища покачала буйноволосой головою.
— Чего тебе их баснословие? На что? Знаешь ведь — негоже попусту судьбу пытать. Да и дряхлы они, каркают, что гавраны, и не разберешь…
Она бубнила свое, недовольное, а меж тем, не в силах противиться Зорянке, уже шла к другому краю горохового поля, где крылся ее низенький, неприметный шалашик.
Гороховища стала на колени и вползла туда, задевая крутыми боками края лаза и шепотом кляня все на свете. Следом скользнула Зорянка — и подивилась, как это в крошечном шалашике уместились она сама, толстая Гороховища — да ещё три ее гостьицы.
Впрочем, гостьицы те были столь малы росточком и худы, что занимали места не более, чем три сороки: Давно не видела Зорянка трех вещих сестер-Наречниц: помнила смутно, как матушка призывала их поворожить над малой, судьбу ей указать… Но с тех пор они еще пуще постарели да усохли.
— Усохнешь тут! — ответила на ее мысли одна из старушонок. — Кто об нас нынче помнит, кто ведает!
— Более не надобны мы роду людскому, — вздохнула вторая, и ее доброе лицо сморщилось от набежавших слез.
— Вишь, мотки наши поменьшали. — Третья Наречница показала Зорянке пряжу, которую они беспрестанно сучили да свивали. Из проворных узловатых пальцев бежали, струились дождем разноцветные нити. Пряжи и впрямь было не очень много. — Иных богов себе сыскали — им и вверили судьбы свои. А мы — не у дел.
Даже голоса наречниц были слабыми, словно дуновение усталого ветерка. Зорянкины глаза защипало от жалости.
«Неужто судьба всех богов такова? Неужто они живы, пока живы верующие в них? Вот сейчас забываются три Наречницы — некогда грозные, могучие прорицательницы, владычицы судеб. А там, гляди, забудут и Гороховищу, и Домовушку, и щекоту нов-леших, и Рода, и Тура-Ясно Солнышко… И тогда — то же тогда? Они тоже исчезнут? А как же мы, невры?..»
— Всех забудут, всех… — печально кивнула первая Наречница, вновь изведав ее мысли. — Все исчезнут, все!..
— Да полно вам, старьте каркуньи! — взъярилась Гороховища. Конечно, в стародавние времена она ни за что не посмела бы столь бесчестить великих прях, но теперь для Гороховищн они были не более чем всеми покинутые смотницы-сплетницы. — Девка к вам на что пришла? Вещее словцо ей надобно! А вы тут раскудахтались.
— Сейчас, сейчас, — засуетились Наречницы и торопливо начали перебирать нити судеб, выискивая Зорянкину.
Нить ее оказалась похожей на тот драгоценный шелк, что изредка привозили кочевники-торговцы из Желтой страны. Она то золотилась, то серебрилась, словно играли в ней попеременно то лунный свет, то солнечный.
Зорянка приковалась взором к сверкающим видениям… охнула…
— Что ж это? — сказала вдруг суровым голосом старшая сестра. — Вижу, полюбила ты?
Зорянка потупилась.
— Гляди, каково проницанье! ревниво вмешалась Гороховища. — Я и без ваших ниток про то догадалась. Коль девка просит судьбу попытать, сразу ясно: любовь у ней на сердце залегла.
— Любовь, да! — наконец-то призналась Зорянка. — Уж так-то я его полюбила, что и во сне, и наяву — все его вижу. Струится из сердца любовь, что березовица по весне.
— Любовь — что шелк, — изрекла средняя Наречница. — И живого одеть, и мертвого обернуть.
— Это ты к чему? — построжала Гороховища. — Иль занедужил добрый молодец?
Зорянка так и застыла: вот что? Вот в чем сердце проверилось!
— Захворал? — не отставала Гороховища. — Иль на лешачью тропу ступил? Иль девки-маньи заморочили?
— Ой-ё-ёй! — заголосила Зорянка. — Расшибся поди, пока летел! Я одна, одна я виноватая!
— Цыть ты! — вдруг прикрикнула на нее младшая Наречница. — Не мешай. Коршу надобно спросить — не его ль забавы?
И три вещуньи замерли, воздев лица, зажмурясь и настрожась, пытаясь услышать, что ответит им Корша, недобрый покровитель всяких хворей и недугов..
Минуло немалое время, но вот они отверзли очи, и старшая пожала плечами:
— Корша тут ни при чем. Не он руку приложил. И они растерянно и виновато уставились в землю.
— И-эх! Проку с вас, ворон! Только бы граяли! — проворчала Гороховища, вдруг тяжело опускаясь ничком и прижимаясь ухом к земле. — Может, Чуру то ведомо? Попытаю-ка его!
Зорянка и Наречницы испуганно переглянулись. Чур охранял межи, поля к пашни, а кроме того — скрещенья дорог, где издревле собиралась вся злая сила и нежить, потому он более всех других богов имел над нею власть.
Время тянулось, тянулось… наконец Гороховища, покряхтывая, поднялась.
— Так и есть. Лихорадки его поймали, — заявила она… и еле успела подхватить сомлевшую Зорянку. — Ну, чего, чего? — прикрикнула сурово. — Не в пору сейчас обмирать, коль хочешь суженого спасти. Гляди-ка сюда!
Зорянка открыла помутившиеся глаза. И увидела, что Гороховища достает из-под вороха сухих гороховых плетей; сваленных в углу шалаша и бывших ей постелью, большую, сковороду.
В старые времена, сказывали, Гороховище было назначено поджаривать на ней пятки тем озорникам, что повадились бегать в горох и мять плети. Но с тех пор она то ли подобрела, то ли обленилась — и сковороду забросила. Однако выковали ее боги-вотры в занебесной кузнице, а потому еще хранила сковорода волшебные свойства.
Гороховища стукнула в нее колотушкой — и дно сковороды зарделось, побагровело, засветилось раскаленно…7 Сторожиха смотрела пристально — и вдруг толкнула локтем Зоринку:
— Гляди-не зевай! Твой, что ли? Ну и сладил он себе жилуху!
Зорянка сунулась вперед и в светящемся круге на дне сковороды различила очертания Лиховидовой горницы. Однако что-то все время мельтешило, мелькало, мешало… и она не сразу разглядела, что хозяин на полу лежит, будто в сонной одури, а вокруг мечутся, приплясывая, кривляясь и гримасничая, какие-то простоволосые и уродливые, раскосмаченные, распоясанные старухи — бессарафанницы, безрубашницы, в лохмотьях, худые, беззубые…
— Так и есть! — охнула. Гороховища. — Пагубу на него навели! Лихоманьи кудесят!..
Всю-то зиму зимскую спят на высоких горах сестры Лихорадки. А по весне, лишь только пробудится земля ото сна, идут они на люд честной — тело мучить. Конечно, дай им волю — и зимою шастали бы лютые девки, да с кого об эту пору дань возьмешь, коли спят все невры под снегом? Ну а по весне, вместе с сырыми ветрами и талыми водами, и спускаются с гор злые старухи.
Первое дело — встретив человека, броситься ему на шею и ну целовать-миловать! Покуда сообразишь что к чему, покуда отмашешься-отобьешься от неумытых, слюнявых, косматых — жив-здрав не будешь! Остерегаются их люди. И вот с летним теплом оборачиваются Лихоманки мухами, ночными бабочками, ужами да жабами, таятся в тени» сырости, норовят неприметно уязвить прохожего-проезжего. А ночами толкутся средь всякой прочей злобной силы на дорожных перепутьях… там-то и насобирал Нецый полон мешок погани, чтоб чужинца извести!
…Много чего насоветовали Зорянке три Наречницы да Гороховища. И заячью траву велели давать болящему на тощее сердце, и иные другие, зелки для травоволхования, и белую муку с диким медом к язвам прилагать, и водою, в которой звезды ясные отражались, велели на двенадцати зорях умывать недужного, чтоб злую кровь утолить… Она только кивала покорно, а сама-то знала: не простой боляток у Лиховида, чтоб его обыкновенным врачевным балованием исцелить. Тут надобно от лихой силы отчуроваться! По всем, древним забытым премудростям, еще прабабками завещанным.
И, насилу выждав (а вдруг смертная дрема истомная уже возодолела Лиховида?!), когда поблекнет ночь, когда в лесу бухало утихнет да ночная выпелица замолкнет, но чуть прежде того мига, как солнце бросит первый взгляд с небес, она выбежала на поляну, где стояла избенка Лиховидова, и, скинув голубое подаренье, пустилась бежать вокруг избы с приговором:
— Встану я ранней зарей, умоюсь утренней росой, утрусь сырой землей!..
И чуть только выговорила это, как послышался вдали жалобный, испуганный вой.
— Сестры злые, лихие, лютые! — промолвила Зорянка. — Вы свою добычу оставьте, вы свою ярость уймите, а не то назову имена ваши поганые, тайные — все их сведают!
Она замолчала на мгновенье — и тишина воцарилась вокруг, словно все замерло в испуге. И тогда Зорянка возговорила громче:
— Нарецаю вас — ты, злая Трясовица, ты, неугомонная Колотья, ты, Свербежа, ты, Огневица, ты, Ломея, ты, Слепея, ты, Дергуша, ты, Моргуша, ты, Глухея, и ты, Немочь Черная!..
Ух, как завыло, застонало люто и страшно!
— Уймитесь! А не то прокляну я вас злобным заклятием, утомлю в воде-студенице, засмолю в смоле кипучей, сокрушу о камень, на мелкие дробезги разобью, в печи баной засушу, а тебя, Немочь Черная, заставлю воду толочь!
И тут изба Лиховидова затряслась так, словно в ней кто-то огромный метался, скакал и бил в стены.
Зорянка от страха сама готова была бежать куда глаза глядят, но не могла же она кинуть Лиховида! И укрылась за птичьей ногой, а в этот миг сверху, от двери, раздался грохот, а потом чуть ли не на голову Зорянке посыпались вдруг косматые, полуодетые старухи, издававшие дикие вопли.
Чуть коснувшись студеной росы, они обернулись мухами да жабами — и со стенаньями сгинули кто куда, будто их и не было!
Тогда Зорянка выбралась из-за спасительной лапы и, поглядев на небо, не видать ли еще солнышка, кубарем покатилась по поляне вокруг Лиховидовой избы, приговаривая про себя:
— Поставлю я вокруг избы железный тын-страх, чтоб чрез него ни лютый зверь не перескочил, ни гад не переполз, ни лихой человек не переступил, чтоб девки-маньи не заглядывали. А кто решится тын-страх отомкнуть, пусть будет подобен червяку в плоде лесном. Ничем мое слово не поколебать, ничем тын-страх не отворять. Будь по-моему!
И наконец она остановилась.
Тело горело от студеной росы да жестокой травы, и Зорянка подумала, что лето, на излете, вот-вот ветх осенний придет, а значит — сном тяжким забудется весь мир… но она прогнала эти мысли. Надо было поскорее одеться и как-то исхитриться взлезть наверх, попроведать Лиховида.
И вдруг словно бы кто-то погладил ее по плечам. Зорянка вскинула голову — да и ахнула.
Он стоял там, в дверях, высоко… и смотрел на нее — еще бледный, слабый, но живой!
— Ты что тут делаешь? — спросил сверху.
— Девок лихих гоняю, — тихо ответила Зорянка, вдруг заробев. — Теперь всякая хворь тебя минет.
— Я что, болен? — удивился Лиховид и провел рукою по лбу. — А что со мною было? Не помню… Слабость такая… А! — вдруг закивал он. — Наверное, та самая невстаниха, которой Зверина грозилась?
Зорянка онемела.
«Что говорит!!! Да и глупый же! Иль и впрямь боги небесные земного не ведают? Ох, обнять, бы его, зацеловать — уж понял бы, что к чему!»
— Что ж ты так рано? — спрашивал меж тем Лиховид. — Еще и солнце не вставало…
— Рано — чтоб солнце меня не видело, — ответила Зорянка, не понимая, что говорит.
Да, солнца не было в небе, а светло стало. «Ты, ты мое солнце, — чуть не крикнула Зоряика, — это ты мне светишь, И другого светила не надобно!»
Она вдруг ощутила, что ноги ее сделались легкими, легче пуху лебединого, и, как бывало в минуты великого счастья, она поднимается над землей и идет, идет по воздуху, летит туда, где он ждет, и взор его пылает… как вдруг Лиховид вздрогнул и с криком:
— Маяк! — бросился внутрь избы.
Домовушка всю ночь был неспокоен. То покряхтывал-постанывал за печью, то вдруг начинал шастать по избе, тяжко вздыхая и пришептывая, тычась в- углы, словно искал что. Так и разогнал дрему.
— Чего тебе, старый? — не выдержал наконец Атей, поднимаясь со своего жесткого ложа. Он хоть и сам был глубоким старцем, Домовушку почитал, а не только лишь пригревал как приживала, чуя его родственность со всей этой землей — более крепкую и глубокую, чем связь с нею людского рода, а уж тем более — чем его, Атея, собственная.
Глаза Домовушки желто блеснули, и Атей, который тоже равно видел что днем, что ночью, разглядел, что Домовушка склонился над посохом и не то хочет, не то опасается дотронуться до него.
— Чего тебе неймется? — спросил было Атей, да так и бросился вперед.
Посох вдруг засветился!
Давно не видывал Атей, чтоб его посох в избе светился.
Он излучал сиянье, только указуя на сокровища земные.
А вот теперь…
Теперь мало того, что огнем горел, — он еще издавал прерывистый гуд… свет становился ярче, гуд громче, и совсем скоро Атей увидал, что раскалился, будто подожженный посохом, и угол избы. А вслед за тем раздался треск, пол разошелся, а под ним разомкнулась и твердь земная, и оттуда пошел холоден ветрец, и открылась там темная яма, вроде лощины-мертвуши.
Посох издал еще один зычный гуд — и смолк, и сгас, сделавшись вновь подобным деревяшке, а в ямище узрел Атей очертания человечьего тела.
Захотелось было Атею бежать безочно прочь… но он не шелохнулся… И не потому, что стыд в нем возодолел страх, хотя оба эти чувства были ему знакомы. Нет, не то!.. Почудилось, будто тело его… облик его, к коему он привык настолько, что и впрямь мнил себя вечным — вечно живущим, — становится зыбким, словно отражение в смятенной волне, колеблется, расплывается…
Он шатнулся, но. наконец овладел собою.
Домовушка скулил, норовя оттолкнуть хозяина подальше, однако Атей наклонился над ямищей и потащил лежащего в ней на белый свет. И лишь только извлек он одетую рогатым, тяжелым панцирем фигуру, как сомкнулась за ней тьма и белые летучие, искры побежали по земле.
Тогда, повинуясь неясным воспоминаниям, Атей поднял свой посох и коснулся головы спасенного. Он пытался вспомнить, кого видит, но нет, забыл! И страх изошел. Атей даже не дрогнул, когда от этого прикосновения сквозь него самого и сквозь тело спасенного пролетела белая молния — и оно распалось на две половинки, а из его середины вылупился… Нецый.
Много лет и вёсен провел на земле Атей, много зим было у него на раздумье, пока невры спали в заснеженных берлогах, и ведомо ему было куда более, нем определено знать человеку. Случалось, страшился он своего всеведения и той памяти, что была унаследована им, и мнил порою, что никогда и ничто уже не может ошеломить его. Однако же почудилось, что блазнь и обман все происходящее, а сам он лишь жалкая безумь, когда он увидел в обличье звездопроходца — Нецыя!
Да, это он ворочается на земле, трясется, словно злая буесть его охватила, и бормочет что-то о пещере, огне, о страшном черном пролазе в миры иные, потусторонние, где пылают студеные звезды, летают дворцы, подобные кострам, в черных, полях пасутся огненные змиеноги и змиеглавы, а люди все подобны богам, но ему не удалось приблизиться к ним, ибо коридор, в который он бросился, спасаясь от погибели в синем дыму, вел лишь в одну сторону — сюда, к Атею и его посоху, изделию рук не человеческих, но чрезъестественных, и лишь белая метельная мгла сопровождала его…
Словно жестокий вар солнечный окатил Атея от того пустословного блядения. И теперь уж такой страх пал на душу его, что свет в очах померк. Это существо, кое всегда вызывало у Атея лишь недоумение — неужто и он тоже потомок Невра?! — да опаску и брезгливость своей злобностью, жаждой в костер раздуть самую малую искру чужого греха… этот Нецый, напяливший на себя тайное одеяние богов… Он был омерзителен Атею больше, нежели подлый гад болотный, затаившийся средь цветов и утренних рос. И помыслил Атей: не лучше ли будет, коль воздымет он вновь заветный посох — и поразит эту тварь, вползшую, туда, куда люди войдут лишь с высоко поднятой головой — или вовсе никогда не войдут?..
Тут Нецый, словно почуяв мысли старика, подхватился, кинул волчий взгляд исподлобья — да и ринулся бежать в ночь темную, беспросветную, оставив Атея средь дум его. И только запретное одеяние, словно бы покрытое белой изморозью, осталось валяться в углу…
Атей долго еще бродил по своей избенке, чуя на себе встревоженный пригляд Домовушки и втихомолку ведя свой вечный спор… с кем? ну, сейчас ему казалось, что с Нецыем:
«А, так ты веришь, старик, будто человек слишком хорош для того, чтобы телу его быть сотворену из праха, крови — из воды, а душе — из тьмы беспроглядной?»
«Да. Люди есть семена цветов занебесных, принесенные звездным вихрем и павшие на землю, чтобы взойти на ней во всей красе».
«Но ведь зол человек и жесток. Иль твои цветы занёбесные, кои пожирают и убивают друг друга здесь, пожирали и убивали еще там, на небесах? Но коль так, стоит ли восторгаться этой причудой богов? Или не могли они сыскать цветов иных, миролюбивых и чистых, чтобы засеять ими наш сад?»
«А что если суть в почве, на коей возросли те семена? — так отвечал Атей мысленно, однако вдруг — переставал понимать, которые слова его — а которые супротивника; ибо все чаще мнилось, что спор идет не со злоречии ком Нецыем, а с кем-то разумным, добрым; близким по духу, — но пребывающим в смятении, и этот человек вдруг срывается на крик, терзаясь и обвиняя:
«А раз так, то отчего же не сочится зло из листвы и травы и цветенья земного, произраставшего тут задолго до того, как упали с небес люди? Почему робеют людей малые птахи, почему бегут их даже свирепые звери? Почему радость сотворения недобра заронили боги — или почва земная? — в сердце лишь этому существу прекрасному, разумному, душевному и, пожалуй, самому слабому из всех ныне сущих, ибо защита его — только мысль и дух, а не коготь, не клюв, не кора?.. Почему и по какому праву присвоил он себе божественную вдасть осудить и подавить всякое проявление земное, в том числе — обитателей гор и рек, лесов и подземелий, да и самих богов, скрывших от него за облаками лик свой? Чем провинилась земля, что наслали на нее эту погибель?..»
И повалился Атей на свою лежанку, ибо в который уже раз признал в супротивнике себя самого.
Он мог искать ответа бесконечно — не было ответа. И бессмысленность этого поиска, подобно зимней метели, неслась сквозь время, обрекая людей на неутоленную муку. Людей — и его, Атея. Или… не его? Или — того, кто создал его когда-то, передав ему свой облик, силу свою, разум — и душевную маяту, свою энергию, наделив бессмертием. Но… нет. Лишь доныне мнил себя бессмертным Атей. А теперь тает он… тает, словно снег по весне…