Озерные чары, хоть и слабевшие, продолжали действовать; потому не упал казак с рассеченным, черепом, ушел от клинка и в самые зрачки улана сунул факел. Но, не сморгнув, развернулся поединщик и полоснул сбоку, целя в Еврасеву поясницу…
Может, с минуту довелось метаться Чернецу, уходя от стремительной, со свистом поровшей воздух сабли, тыча смоляным пламенем в лицо улана. Люто устал казак и понимал, что долго не продержится. Часовой же казался и впрямь неутомимым, даже дыхания его не было слышно. Багрово-сизый рубец, как от топора на мясной туше, проходил по шее улана, ныряя под ворот, — и шрам этот; неострупленный, но бескровный, почему-то особо смущал Еврася, сбивал его с толку.
Улучив мгновение, швырнул казак во врага факел. И факел погас, упав: лишь мазок пенистой смолы продолжал чадно пылать на щеке улана. Видел Еврась, как обугливалась, пузырями шла его кожа. Но не дрогнул чудовищный стражник, все так же бездушно-размеренно орудуя клинком.
Сделав вид, что спотыкается и падает, мимо самых сапог офицера прокатился Еврась — по лужам глиняного щербатого пола, туда, где низкий сводчатый проход уводил, должно быть, к узилищу.
Мгла упала кромешная, лишь воспаленно тлело в ней пятно — смола, пометившая часового…
Вскочив и пятясь перед четкими наступавшими шагами, смекнул казак, что огнем и железом черта не проймешь. И догадался он, что надо сделать; и выудил из-за пазухи медную флягу…
Чернец не мог увидеть, как осыпают врага капли озерной воды — но по лязгу упавшей сабли понял, что выигран поединок. Мешком сунулось под стену сползшее тело, тупо ударилась голова.
На пол рухнула витая змееподобная трость — набалдашник ее украшала алмазная шестиконечная звезда. Жуток поднялся Учитель: пальцы по птичьи скрючены, глаза уже не сплошь черные, а пылают желтыми углями.
— Что с тобою, твоя милость? — всполошилась Зофья. — Не кликнуть ли слуг?..
Слова не ответив, взмахнув полами кафтана, совою вынесся из комнаты старый маг.
…Вдвоем с Настею они подняли с лежанки жалобно стонавшего Степана. Горела в углу грязная солома; ее поджег Еврась, чтобы разогнать тьму. Девушка собиралась с духом: покинув застенок, надлежало бы им пройти мимо пыльно-серой груды, из коей торчали сапоги со шпорами…
Но колебался еще, не трогался с места Чернец. Вернуться наверх, в панские покои — значило попасть в руки того, кто поднимался, стуча тростью, и был, видно, стократ страшнее мертвого улана. Искать дороги из подвала во двор? Полна усадьба холопов, день и ночь ходит вдоль ограды бело-зеленая стража. Один бы Еврась, пожалуй, и пробился — но с девушкой и стариком больным…
Вдруг Степан сказал разборчиво и ясно, показывая трясущеюся рукою:
— Камень горит!..
Еврась глянул… Не могло того быть! От костра соломенного на стене гуляли синие дымные светляки. Стало быть, не сплошного камня застенок?!
Не размышляя долго, с разбегу всем весом саданул Еврась… О счастье! То была потайная дверца, бурою краской замазанная под цвет кладки; ветхая уже совсем, треснула она после первого натиска, рассыпалась щепою.
Земляною сыростью дохнуло из черноты лаза. Догоревшая солома высветила кирпичные своды, где пройти пригнувшись; пол, многими ногами выбитый, с канавою для сточной воды. Куда вел этот ход, веявший стариною?..
— Слыхал я о нем! — бормотал Степан чуть подбодренный глотком из Еврасевой фляги — То в прежние годы монахи рыли от татар, что ли, прятаться…
— И куда ж по нему попасть можно, дед? В монастырь, что ли?..
— Ага, в Свято-Ильинский… Ох!
И лекарь, истерзанный нещадно, опять поник, сомлев, на плечо Насти..
— Что ж, — сказал, поразмыслив недолго, Еврась. — Монахи люди святые, не выдадут…
И, отойдя, подобрал упавший факел — тот, что недавно опалил рожу упыря.
Уже, осутулясь и освещая путь, вступил казак в устье хода… Но что это? Старческий кашель, сухой и сварливый, хихикающими отголосками наполнил подземелье; громами раскатился стук непомерной трости…
— Настя! — сказал торопливо Чернец, суя девушке факел. — Я с вами не пойду, одни бегите… Все силы собери, выведи отца!
— А-а… — растерянно округлила глаза Настя, но Чернец не дал ей договорить.
— После, после встретимся, все объясню… Бегите, да не оглядывайтесь!
И, захлопнув за собою железом окованную дверь застенка вернулся казак в подвал — встречать врага, лютейшего из всех, прикрывать собою старика с дочерью.
Дотлел давно факел; уже, казалось, не мышцы напрягая, а самое нутро, чуть жива, волокла Настя обеспамятовшего Степана — через лужи затхлые, по яминам да выбоинам, куда срывались ее избитые ноги, не чувствуя боли… Нежданно провалившись на шаге, еле удержалась девушка, пальцами ноги затем нащупав высокую ступень.
Бережно свела она Степана по разбитой лестнице… и, разом обретя ясность, ахнула. За поворотом парила стая теплых огоньков! Пред золоченым иконостасом маленькой подземной церкви качались язычки свечей.
Меж смутно белевших ликов святителей найдя Ту, Кого всегда любовью отличала среди всех Сил небесных, — прошептала Настя, что вспомнила из молитв: «Достойно есть яко воистину блажити Тя Богородицу, Присноблаженную и Пренепорочную, Матерь Бога нашего…» Пуще затрепыхались огненные мотыльки, и выступило, как живое, лицо строгое и бесконечной доброты исполненное, под синим платом…
Ветер дул в монашьих путаных переходах! Направо — видела теперь Настя — обрушен был потолок, звездная свежая синева лилась в провал…
По грудам земли и кирпича битого вытащив Степана под вольное небо, так и полегла Настя на шелковую траву. Дыхания не стало, руки-ноги были сведены судорогою. Однако же, и теперь себя превозмогая, она прислушалась: как там отец? И вовсе колодою лежал старый знахарь, лишь по временам хрипел, будто сдавливали ему горло…
К рассвету оправилась Настя, ломкий холод и роса принудили ее сесть, охватив плечи. Утро близилось не спеша, и лес еще был полон зловещих ночных, звуков. Одушевленно перешептывались сосны, груша-дичка вздрагивала, будто трясли ее ствол; низовой ветерок ерошил седую материнку…
Подкрадывающиеся шаги чудились бедной Насте. И точно — хоть кричи! — высокая фигура в плаще до пят отделилась от стволов… за нею другая, третья…
Люди в долгих кобеняках уверенно обступили старика и съежившуюся девушку, один потрепал по холке лошадь. Настя видела в светлом сумраке, как под случайно распахнувшимися плащами мелькают то украшенный чеканкою пояс, то пороховница из черепаховой брони, то рукоять пистолета.
Подошедший первым склонился будто от самых розовых облаков. Из-под накинутого капюшона — видлоги — до середины груди свисали усища. Дружески, но с перчинкою скрытой угрозы сказал усач:
— Что-то я раньше вас тут не встречал, добрые люди!
— А Еврася… Георгия Чернеца встречать доводилось?! — неожиданно для себя нашлась перетрусившая Настя. — Ну, так мы от него!
— Эге… — В тени под видлогою угадывалась улыбка. Казак обернулся и позвал: — Охрим, Стецько! А ну, позаботьтесь о гостях дорогих!..
VII
На молодость не глядя, пережил к той поре Еврась немало лихих набегов, боев ярых — и один поход, стоивший всех прочих казацких подвигов, со сражениями на Черном море и осадою могучей турецкой крепости. Но не штурм бастионов подоблачных, не сабельное крошево перед крепостною мечетью — более всего навела страху на Еврася внезапная земная дрожь. Таким уязвимым, смертным ощутил он себя, когда литые утесы Крыма зашатались… То же претерпевал и ныне, в недрах панского дома. Волнами ходил, трескаясь, глиняный пол, и стены выпячивались, тесня, и потолок провисал все ниже, будто полог, напитанный водою…
Сжимаясь и сокращаясь, точно глотка чудовища, подвал гнал казака к лестнице, — а та вилась-изворачивалась деревянным кряхтящим драконом, топорща чешуи ступней, выгнутым концом норовя с маху прихлопнуть. По круто крепившемуся откосу пола карабкался Еврась прочь, прочь… но навстречу уже спешили, грозно топоча, взбесившиеся табуреты, тащилась со скрежетом какая-то закоптелая, должно быть, пыточная, утварь; лязгали, виясь ржавые цепи, и здоровенный горшок, подкатившись, бомбою взорвался, чтобы осыпать Еврася острыми осколками…
Чудом удалось казаку вцепиться в ерзающие перила, оседлать лестницу; разъяренный змей, скрипя оглушительно-надсадно, высоко вознес слепую голову, и прыгнул с нее Еврась на дубовые половицы сеней. Тут же, разъяв пригнанные края, вздыбились плахи… но вдруг все застыло, обрело привычный вид, будто застал разгулявшихся духов врасплох маг-усмиритель.
Варварски пышными в доме Щенсных были сени: бревенчатая плоть стен скрывалась под шкурами рысьими и медвежьими, на коврах блистали доспехи из разных стран, щиты, двуручные мечи в окружении более мелкого, но сплошь залитого золотом и каменьями оружия. В большой клетке, напоказ гостям, сидели на насестах охотничьи соколы и кречеты. А за клеткою ступени поднимались наверх, к покоям пана и пани.
Когда обрели неподвижность вещи, услыхал Еврась со двора шаги и говор. Опрометью взбежал он в верхнее жилье; к Зофье вернуться не решился, — еще трусом сочтет, за юбку ее прячущимся! — а потому влетел в комнату напротив. Даст Бог, сумеет он через окно на крышу выбраться…
Тем временем внизу, предшествующий холопами, провожаемый бело-зеленой стражею, вступил в свое жилище пан Щенсный. Видать, бражничал где-то у соседей, да перед рассветом и заявился внезапно…
Казак затравленно озирался. Окно большой душноватой горницы, куда попал он, поверх обычных стеклянных кругляшей в медной решетке было забрано еще и стальною сетью, и плотными шторами. Что здесь хранилось, не панская ли казна?..
Лари скованные, в полосах зеленых и красных; просторная кровать под коврами и мехами; поставцы с затейливыми подсвечниками, шкатулками… Среди комнаты утвержден почернелый столище, испещренный язвами от углей из трубки, каплями воска и следами бессчетных бокалов.
Зашаркало множество подошв… Поняв, что деваться некуда, шмыгнул Еврась за сундук, уставленный напоказ чеканною посудою, и, притаясь, глянул меж тонкогорлых кувшинов.
Расторопные челядинцы внесли новые свечи, за холопами вошел сам хозяин. Впервые видел Чернец так близко властителя поместья, лесов и сел на обоих берегах! И вправду, знаменитый объедала вовсе не был толст — скорее, коротким поджарым телом и острым личиком с кисточками усов напоминал хоря. Заурядный человечек, — цепляли внимание лишь румянец. воспаленный на скулах да потерянные, уныло-беспокойные глаза…
Нетерпеливо уселся Казнмеж в кресло, расстегнул крючки жупана. Откуда мог знать Еврась, что ужин Немчика из Пепельной лишь раздразнил утробу Щенсного?..
Теперь смотрел, почти не дыша, ошеломленный казак, как вносят и ставят перед шляхтичем хлебы и кувшины, миски ухи раковой и вареников; блюда с мясом, груды жареных перепелов, пироги с тележное колесо…
Загромоздив стол дымящимися, пахучими яствами (бедняга Еврась лишь слюну глотал), слуги с поклонами выпятились прочь; Казимеж, резво вскочив, на три замка запер за ними двери.
«В крайнем случае придушу», — решил казак, готовясь выбраться из укрытия. Но застыл, потрясенный как никогда в жизни, ибо Щенсный начал есть.
Если б наблюдали
Даже после всего пережитого в этом чертовом гнезде показалось казаку, что он болен трясовицею и жестоко бредит… Лицо Щенсного мгновенно и ужасно преобразилось: впали ямами щеки, череп смялся, вытянулся пятнистою дынею, брызнули из-за ушей струи седых волос — сидел за столом, пеньками зубов терзая крыло фазана, лысый, изможденный старец. Но вот — дух не успел перевести Еврась — стариковская голова, точно глина под невидимой рукою, сплющилась, раздалась в челюстях… Зверовидный короткошеий мужлан с низким лбом смачно уминал блины в сметане… кой черт — едоков уже было двое!!! Прогнувшись по темному шву, разделился череп. Две пары глаз устремились в тарелку, два зубастых рта громко зачавкали; руки едва успевали затыкать их пищею…
Переливы внешности пана были стремительны: то мужские, то женские головы являлись, перетекая одна в другую, на его узких плечах. Молодые и дряхлые, иные в шрамах, слепые, покрытые коростой; по две; по три разом на одной шее, будто грибы-поганки на пне; и все так и жрали, перемалывали еду не останавливаясь, словно тело оставалось ненасытно голодным.
Таясь за ларем, Еврась вытерпел долгую череду превращений, даже попривык Немного и гадал, когда сминалась новая гроздь личин — что теперь вспузырится?.. Много ли, мало ли времени прошло — стол очищен был от снеди, вина высосаны досуха, мослы точно в пасти у весеннего медведя побывали. Последняя двоица голов передралась между собою за последний же кусок дичины. Изрыгая брань, едоки норовили куснуть друг друга, плевались, а рука с вилкою нервно тыкалась попеременно в оба рта…
Наконец, кончилось и это испытание. Живые маски скукожились, слились воедино подобно каплям ртути и снова предстало украшенное старым шрамом, хорье, с блудящими глазами личико пана Казимежа. Словно от сна пробудясь, тревожно обозрел шляхтич поле объедков: «Да неужто я такое натворил?.» Вздохнув, поднялся и пошел отпирать. Один замок, второй, третий…
Нелегко далось Еврасю прикосновение к оборотню, да куда денешься! Махнув через сундук, бросился казак к дверям, отшвырнул пискнувшего пана.
Он бежал, словно в гнетущем сне, когда по сто пудов весят ноги, и пересыхает гортань, и силы утекают с каждым шагом — а темный преследователь настигает, его дыхание на затылке. Оканчивался лес, и сквозила меж порослью ртутная рассветная гладь. Ум подсказывал: не спрячет сейчас и родной Днепр, над миром речным тоже властна бесовня: пока не взошло солнце. И все же ноги сами несли к воде.
Порою за время этого бега — время, первою сединою подернувшее виски Еврася, — мерещилось ему, что тысячи врагов несутся позади, смыкая концы подковы, перекликаясь волчьим подвыванием: а то лишь одинокий топоток близился, но такая лютость опаляла спину… Оглядываться было нельзя, это казак знал непреложно.
О Боже! В чем это он вязнет? Клейкая паутина меж стволами, толщиною в рыбачью сеть, — каков же должен быть паук?! Бессмысленно рваться, барахтаться: все новые нити опутывают, противно обжигая ногу… Сверху меж крон, из колодца бледного неба, спускается изменчивая тень… Хозяин паутины? Без опоры вниз головою парит над Еврасем женщина, волосы размётаны, лица не видно… Не успел разобрать Чернец, враг ли, друг перед ним, — с силою слесарных тисков схватили его за руку нежные пальцы, потянули прочь из западни… Лопались липкие тяжи. Наконец, разжалась мертвая хватка; на моховую, грибами пахнувшую подстилку упал казак. Ощутив себя свободным, снова помчался к Днепру; ныл на ладони вдавленный след от граненого камня в
Прямо по гнилостному мелкому заливу бежал Еврась, когда его схватили за ворот. Суматошным рывком освободившись, разорвав рубаху, не удержался Чернец на ногах, пал ничком в зловонную лужу… Голыми, без кожи, костяными пальцами пытались ему завернуть голову — но знал Еврась, что тогда насильно распялят ему веки и, заглянув в глаза, убьют Душу, и не давался, решив лучше умереть, захлебнувшись илом и тиною…
Что это?! С шипеньем досады его отпустили; он может подняться и глянуть вокруг себя. Мурлыча песню, едет всадник вдоль кустов лозы: кобеняк на нем долог, люлька попыхивает под краем накинутого капюшона. За ним еще верховые — шагом, шагом, по колено, по брюхо в раннем речном тумане плывут кони, качаются на них молодцеватые всадники.
— А кого это Бог принес? — негромко, сипловато и так щемяще-знакомо спрашивает головной. — Пугу, пугу!..
— Казак с Лугу! — задыхаясь, еле выговаривает Еврась.
— Эге, да то Чернец! Друзяка!..
Конники окружают его; вожак соскакивает и в объятия принимает мокрого, шатающегося Чернеца. Родные, пропахшие табаком и порохом усы ниже подбородка… — Кто это тебя так, э? Разве сам сатана может навести на казака такого переполоху!
Подвели Еврасю коня, подсадили, накинули плащ, а он все озирался на яснеющие кроны опушки, на ползущие из лесу, незряче-жадные завитки тумана.
VIII
Ранней порою старый Учитель почти шепотом, но с беспощадною язвительностью выговаривал пане Зофье. И пусть маг стоял почтнтельно, а шляхтянка полулежала в кресле, сразу видно было, кто здесь наставник, а кто нерадивая воспитанница.
— Ах, любовь, любовь! — издевательски восклицал «немецкий мастер». — Что делает она с людьми? Преступный плебей ставит под удар все наше дело; ты же встречаешь его, как возлюбленного, и лишь мой случайный… (маг выделил это слово) случайный приход помешал грехопадению, за которым, быть может, произошло бы непоправимое… Или уже произошло? Ведь ты продолжаешь выручать его на каждому шагу… Помни: став рабою жалкого раба, предашь ты и меня и
Потупя взор, спросила Зофья с напускною наивностью:
— Да неужто и ты, чародей великий, и
— Оставь! — презрительно скривил рот Учитель. — Не мальчишка опасен — дар, коим нечаянно надел ила его судьба и может наделить червей, ему подобных… Всякий, кто к озеру имел касательство, должен быть истреблен безусловно!
— Но ведь и я в том озере Купалась, и воду пила из него — что ж твоя милость гнев на меня не обращает?..
— Не равняй! Сила, данная тебе, будет направлена на иные, высшие цели. Для того ты и воспитана, и посвящена в тайное…
— Ты в этом уверен? Хорошо! — Шляхетский гонор проснулся в Зофье; воспитанница уже не слушала поучение, а бросала вызов: — Коли не в самих чарах озерных зло, а в том; что могут завладеть ими непосвященные, — к чему канал твой?! Собери тех, кому доверяешь; мы погрузимся в купель силы и выйдем оттуда, подобные демонам! Кто против нас? Любую рать рассеем играючи…
— Да, вы рассеете, — устало садясь и опираясь на трость, сказал Учитель. — Но ведь у каждого из демонов будет ходить в милости какой-нибудь смертный: няня старая, кравчий, что ловко прислуживает за столом, особо верный телохранитель… Ну как не дать в награду слуге кружечку чудо-воды? А бывает еще, что простолюдин мужем входит в панский дом, или девка крестьянская — госпожой…
— Я поняла тебя, — надменно оборвала пани. — Ну и что же? Пусть пьют… из наших рук! Пусть вымаливают капельку… Все равно мы и богаче, и образованнее, да и к власти привычнее. Паны панами останутся! А холопы крепкие, быстрые, с чутьем собачьим, с глазом рысьим нам сгодятся…
— Умна ты, Зося, да вот о главном забываешь! Не одну мощь телесную, остроту чувств множит эта купель… Рождает она дух мятежа! Чем беднее, униженнее человек, тем яростнее он распрямится, злее отомстит.
— Да откуда ж дух такой возьмется?! — Щеки пани разгорелись от желания взять в споре вверх над наставником — Не от видений ли подводных — сарматов, печенегов или же язычников, что мертвецам налепляли глиняные маски?.. Смешно! Если так это было, то какая-нибудь история Геродотова[7] делала бы людей мятежниками похуже Наливайко…
— История и делает знающих ее гордыми, а значит, непокорными… — Учитель будто вовсе ослабел, надтреснутый голос стал проникновенно тих, — Но самое важное, Зося, летописцам неведомо… Некогда, прежде всех времен, двое заспорили о судьбе рода людского… понимаешь, дочь моя,
— И значит… — так и, подалась вперед пани.
— И значит, каждое поколение здесь должно быть как бы первым, оторванным от всего, чем жили предки, от мудрости их. И тогда — одно из поколений можно будет взять и вырастить таким, какое надобно нам. Ему… Чтобы жило оно лишь ради покоя, и сытости, и похотей телесных — а прочее почитало бы блажью… И окончится тогда безумное воспарение духа, страданиями изощренного. И весь мир земной станет однородно-бездуховным; и тогда Другой отступится от этого мира.
— Наконец-то я поняла тебя до конца, Учитель! — с протяжностью., заставившей мага насторожиться, заговорила Зофья. — Наконец… — Внезапно, не сдержавшись, она ударила кулачком по гнутому подлокотнику. — Что ж! Связана я страшною клятвой перед Его лицом — выполнять Твои приказы. Вырвал ты ее у меня, девчонки, на гадком шабаше, когда все мы плясали вокруг черного козла! Но не принуждай меня убивать юношу храброго и честного, никому не причинившего зла!
— До сих пор были у меня сомнения, — тихо, почти кротко ответил маг. И вдруг вскинул желтые угли очей: — Но теперь знаю: расправишься с ним именно ты!..
…В низенькой, сплошь закопченной хате смолокура, где спрятали до времени казаки Степана с дочерью, над печью-каменкою склонились очарованно Настя и Еврась.
Бессонною для молодых людей была та ночь. На подстеленном тулупе корчился и стонал ведун, снова провалившийся в горячку. Хотя до сих пор переживала за него Настя, но и тут не выдержала, покрасовалась своей осведомленностью:
— Кабы раны были свежие, можно было б унять их листом подорожника или же калины, или сок цветов коровяка в них закапать. А тут лучше взять отвара липовой коры на молоке, или настоя ромашки, или, скажем, смолы-живицы с воском и салом…