Вилли Биркемайер
Оазис человечности № 7280/1
Воспоминания немецкого военнопленного
ПРЕДИСЛОВИЕ
Посвящаю мою книгу четверым. В тяжелое время военного плена в Советском Союзе, особенно в последние два года, в Макеевке и Мариуполе, они оказали на меня самое большое влияние.
Первым был мой друг Вальтер Цвинер, с которым мы были вместе с первых дней, еще при зенитных орудиях в Германии. Во время долгого и тяжкого пешего марша пленных до Киева он ни разу не оставил меня. И когда я уже не верил, что выдержу, он умел придать мне какую-то толику бодрости духа, хотя сам был ранен. Это он показал мне, что значит настоящее товарищество. Теперь он живет со своей семьей в Людвигсбурге.
Второй, Макс Шик из Дюссельдорфа, был мне в плену как отец. Каким-то ему одному ведомым образом он самоотверженно воспитывал меня и любил как сына. Я благодарен ему за все. К сожалению, его уже нет в живых.
Третий — это баварец Макс Зоукоп, немецкий «комендант», староста лагеря военнопленных № 7471/5 на шахте в Макеевке, а затем лагеря № 7280/1 при металлургическом заводе в Мариуполе. Его старания и упорство, его умение ладить с советскими начальниками делали нашу жизнь все же терпимой. Он всегда был готов каждого выслушать и старался помочь.
И еще — Владимир Степанович, отец родной нашего лагеря. Он заботился о своих
Почему я пишу эту книгу?
После освобождения из плена я сразу написал страниц двадцать — чтобы не забыть о каких-то «главных» моментах.
А через много лет нашел в бумагах моей уже покойной матери двадцать два моих письма и тридцать три открытки, посланные домой из плена.
В годы «холодной войны», когда я старался действовать в духе взаимопонимания между немцами и людьми тогдашнего Советского Союза, мне подбросили книжку бывшего немецкого военнопленного. Автор рассказывал о пережитом им в лагерях так, что хуже не придумаешь. В каждом существе женского пола он видел потаскуху, начальство и лагерная охрана ненавидели немцев и жаждали крови, питание было таким, что не стали бы есть и собаки… Речь шла о том же времени и тех же краях.
Я должен был ответить.
Я не сомневаюсь, что в каких-то лагерях из их великого множества условия были хуже, чем у нас; где-то, возможно, они были нечеловеческими. Но ведь были и оазисы человечности, как наш лагерь, по крайней мере, в последние два года моего плена. Поэтому моя книга посвящена и начальнику лагеря Владимиру Степановичу. И в его лице всем, кто, несмотря на трудности, с гражданским мужеством искал и находил возможности для человеческих отношений с нами.
Моей книгой я хочу помочь пониманию друг друга. Между нами могут быть добрые отношения. Несмотря на то что долгие годы мы были врагами.
1. НА ВОЙНЕ, ПОСЛЕДНИЕ ДНИ
Так начиналось мое последнее письмо маме перед долгой дорогой в русский плен. Перед тем, на Рождество, я был в отпуске, и родители пытались уговорить меня не возвращаться в часть: ведь война проиграна и вот-вот окончится. И место, где меня можно было спрятать, они тоже приготовили. От моего брата, который служил в дивизии СС «Викинг» на Восточном фронте, вестей не было уже несколько месяцев.
На новый, 1945-й, год я писал родителям:
Наша зенитная батарея стоит в маленьком городке юго-восточнее Бреслау, теперешнего Вроцлава. Мы прикрываем металлургический завод, выпускающий в основном гусеницы для танков. Полно снега, лютый холод, глаза слезятся от сильного ветра. Если прикоснуться к орудию без перчаток, пальцы прилипают.
Накануне нескольким товарищам и мне командир батареи прикрепил к мундирам военные кресты «За заслуги» — мы отразили налет на металлургический завод и даже сбили девять русских бомбардировщиков. Два дня и две ночи русские и американцы без конца пытались нас и все кругом разбомбить. Несколько бомб упали чертовски близко, но нам повезло. Ведь из-за нашего заградительного огня они сбрасывали бомбы, еще не долетев до города. После того как мы прогнали еще два самолета-разведчика америкашек, наступила тишина, призрачная тишь, а мы все были совершенно без сил. Я ткнулся куда-то в угол и расплакался. Я не знаю, сколько снарядов я послал, бранясь, в небо, но дольше выдержать все это мои товарищи и я не смогли бы чисто физически. Не говоря уже об убийственной нервной нагрузке. Ведь, кроме двух офицеров да еще фельдфебеля из «Трудовой повинности», ни одному из нас нет и семнадцати. Что сказал фюрер в своем новогоднем обращении? Разбить и и уничтожить превосходящие силы врага, где бы он ни появился? Нет, меня не берут сомнения, разве мы не обратили в бегство бомбардировщики с их смертоносным грузом?
Следующие дни — всё тихо, никаких налетов, только где-то вдали слышен вроде бы гул артиллерии, больше ничего. И мы только чистим орудия и тренируемся на радиоприборах для обнаружения самолетов противника.
И вдруг — рев самолетов. Это русские или американцы, а нам не объявили тревогу? Нет, все в порядке, это наши летчики, звено или больше пикировщиков «Юнкерс-87». Со страшным ревом они атакуют где-то неподалеку от нас вражеские позиции или танки. Пикирующие бомбардировщики налетают несколькими волнами, а мы бурно радуемся — во, они задали русским!
Нам совсем не приходит в голову, что русские уже близко. Однако же быстро приходим в себя. Тревога, все на построение, русские танки все равно прорвались у соседнего городка и движутся к Одеру! В страшной спешке грузим на лафеты наши 8,8-дюймовые орудия. И со всем остальным хозяйством маршируем к реке, а там по льду — он толстый и выдерживает наши пушки — на западный берег. То там, то тут что-то случается, но на следующий день к обеду наши орудия снова в боевой готовности. Все так быстро потому, что оборона на том берегу уже подготовлена фольксштурмовцами, это же Восточный вал! Вместе с моим другом Ганди мы приводим повозки и лошадей, разгружаем наше хозяйство и устраиваемся на новой позиции в блиндаже. Там мокро и очень холодно.
Но вот разжигают походную печку, от нее идет тепло, и горести прошедшего дня забываются. Мы с товарищами приходим в хорошее настроение, как только появляется полевая кухня и нам дают горячий перловый суп. Хлеба тоже хватает.
«Слышь, Вилли, — говорит Ганди, — я теперь, пожалуй, вздремну». И тут же засыпает.
А я так возбужден, что мне кажется — не засну совсем. Но это ненадолго, усталость валит и меня. Кроме часовых на позиции, спят все.
Еще светло или уже светло? Уже — это утро! И в его тишину врывается шум танковых гусениц. Он слышен с другого берега, там уже первые русские танки… Ганди уже нет в блиндаже, он раздобыл что-то поесть. Вскоре меня вместе с командирами орудий зовут к фельдфебелю Крист-ману. Он разъясняет нам диспозицию и объявляет приказ — держаться под напором русских до последней возможности.
Тем временем солдат у нас прибавилось — это, наверное, потерявшие свои части пехотинцы. От них узнаем, что за неразбериха творится на фронте. Солдаты стараются поскорее сбежать из этого хаоса — в западном направлении; русские, кажется, их уже обгоняют. Я не могу в это поверить, ведь фюрер в своем новогоднем воззвании внушил нам всем мужество и уверенность. О новом чудо-оружии он говорил и об укреплениях Восточного вала, которые остановят русских.
Моя вера в фюрера непоколебима. Я спорю с беглыми солдатами, обвиняю их в дезертирстве. Надо мной смеются. Посмеиваются над юношеским заблуждением, внушенным мне в гитлерюгенде…
Под вечер вызывают добровольцев — кто пойдет к тому берегу, чтобы разведать, какими силами прорвались туда русские? Мы с Ганди, ясное дело, тут же вызываемся. Мы только что проглотили сводку с сообщениями военных корреспондентов о подвигах разведчиков. И в гитлерюгенде была такая военная игра на местности… А теперь это будет на самом деле и мы сможем доказать свою храбрость! «Вот теперь — да! — это я кричу, обращаясь к Ганди; он уже принес белые маскхалаты и шлемы. — Помнишь, мы читали про разведчиков там, в Карелии? Вот теперь и мы! — Я горжусь уже заранее. — Если все получится, нам ведь дадут Железный крест 1-й степени… Ух, и зададим мы Ивану!»
Унтер-офицер с таким Железным крестом и нашивкой за рукопашный бой — он теперь тоже при батарее — сдерживает нас. Делать только то, что приказано, — «так, как я говорю!» Наскоро объясняет, как обращаться с пистолетом-пулеметом, автоматом. Мы же их раньше только видели, никогда из них не стреляли.
Надели мы маскхалаты, затянули ремни. Автомат на грудь, шлем поверх пилотки и — вперед, пошли! А ночь темная, только снег и виден. «Ну, и что получится… — это Ганди ни с того ни с сего. — Унтер с нами! Уж он-то знает дело!» Тот откликается: «Ничего, ребята, целы будем, вернемся домой».
Моего друга все зовут «Ганди». На самом деле он Вальтер, просто он худющий, терпеливый и страшно упорный, вот и похож на того индуса, борца за свободу. Ганди мой лучший друг, я люблю его как брата. Чем ближе к тому берегу, тем тише становится. С каждым метром, который мы преодолеваем уже ползком, напряжение нарастает, и мой страх тоже. От каждого шороха громко колотится сердце, сжимается горло; жуткий холод, а я весь в поту. А ведь с каким рвением, как беззаботно мы вызвались в эту разведку добровольцами…
Но вот мы у берега, пробуем лезть через кусты. Автомат на груди мешает, шлем сползает на лицо, маскхалат зацепился за ветку. Мы молчим, только подаем друг другу знаки.
Вот, слышны чужие голоса, первые слова по-русски. А что я на самом деле знаю о русских? Очень мало, только вот, что они люди низшего класса. Проклятые большевики, ублюдки, никакой культуры… А небо густо затянуто тучами, почти черное. Глаза мои привыкли к темноте, снег белый, и этого хватает, чтобы ориентироваться. Наш унтер-офицер ползком подбирается к каким-то строениям. Манит нас за собой, мы карабкаемся следом.
В темноте, прямо перед нами, — русский танк, его пушка смотрит на нас! Меня охватывает панический страх, сердце колотится так, что вот-вот выскочит из груди, струйки ледяного пота стекают по спине. А из крестьянского дома вдруг с шумом высыпают русские солдаты, их шатает, они совершенно пьяны! Слава Богу, может, нас не заметят, они же вышли только затем, чтобы отлить.
А мне страшно — ведь слышно, как предательски колотится мое сердце, я боюсь дохнуть; мы лежим не шелохнувшись, беспомощно вжавшись в снег. А русские всё толкутся, то в дом, то обратно. Сколько времени мы так лежим? Десять минут, или двадцать, или еще дольше? Я не знаю. А страх, отражающийся в глазах нашего унтера, лишает меня всякой надежды. Разве он нам не рассказывал о делах на фронте, о том, за что получил Железный крест 1-й степени и нашивку за рукопашную?
Когда толкотня и шум у русских становятся еще громче, я набираюсь смелости посмотреть на часы, на них — скоро полночь. Наш унтер приметил лучшее укрытие, он подает нам знак, и мы, пригнувшись, пробираемся туда. Получилось, нас не заметили, но сердце у меня прыгает по-прежнему. Рот пересох, я набираю немного снега, чтобы смочить губы. Отсюда лучше видно, и мы не верим своим глазам: кругом танки, орудия, грузовики, и русские, русские, русские. Откуда их столько?
До следующего дома метров двадцать, может быть, тридцать. Нам надо туда. Это удается, русские нас не увидели. Не тут-то было! Целая орава пьяных солдат во главе с балалаечником устраивает танцы вокруг. Часовых нигде не видно. Плясать да водку хлестать — и это наши враги?
Мы немного пообвыкли. Русским ведь нас не видно, мы хорошо спрятались, а нам отсюда все видно. Мы уже тихо переговариваемся и вскоре пускаемся в обратный путь, к берегу Одера. Наш унтер осторожно высматривает, где лучше пробраться, и вот мы уже у прибрежных кустов, и… Как гром из ясного неба — пулеметная очередь поверх наших голов. Огонь усиливается, потом стихает. Автоматные очереди, но где-то вдали. Мы буквально прилипаем ко льду реки. Я весь в поту, кажется, до самого маскхалата. Я ничего не соображаю, только бы выбраться, только отсюда, я жить хочу!
Унтер-офицер Марек видит, как нам с Ганди страшно, и успокаивает нас. Его фронтовой опыт внушает нам уверенность, он ведь точно знает, что, когда и как надо делать, мы ему верим без оглядки. Перебегаем по одному, унтер командует, кому за кем. Какой же ширины здесь Одер? Проходит вечность, прежде чем мы добираемся до своего берега и бросаемся ничком в снег, он здесь глубиной по колено. Меня сотрясает рыдание, то же и с Ганди. А Марек? «Ну, теперь можете и пореветь, честно заработали».
Добираемся до позиции, рапортуем командиру батареи. Унтер-офицер Марек докладывает, сколько там танков и орудий, что делают русские. Ганди и меня командир отпускает, мы плетемся в свой блиндаж. Товарищи нас приветствуют, стрельба в деревне на том берегу их разбудила, они боялись, что нас застукали. От меня ждут рассказов, но я хочу только одного — на свою охапку хвороста, только спать, не хочу ни есть, ни пить, не хочу и Железного креста 1-й степени, хочу забыть эту ночь и этот страх. Смертельный страх, который меня одолел… Глаза слипаются, я засыпаю и опять просыпаюсь, весь в слезах. Вспоминаю родителей, вспоминаю брата, который уже давно сражается на Восточном фронте, он солдат дивизии СС «Викинг». Или санитар не воюет? Может быть, я его встречу? Я уже не так горжусь своим «настоящим» мундиром. Понемногу опять засыпаю, будит меня налет русских. Ну вот, ведь Ганди и меня хотели не будить после ночи в разведке…
У нас на батарее тем временем солдат явно прибавилось. Я все еще не понимаю, как так — эти солдаты не остались на своих позициях, чтобы сдержать русских, вдарить по ним, разбить их? В ответ на мои вопросы они только посмеиваются. Вроде бы сочувствуют моей непоколебимой вере в фюрера.
Отбиваем эту атаку и еще несколько. Стараемся стрелять пореже, чтобы не расходовать снаряды; только-только чтобы русские с их танками не перешли через реку на наш берег. Ночью тоже стоим наготове у орудий, но все равно положение наше делается угрожающим. Я ведь заряжающий, мое дело — чтобы снаряды были на месте и в порядке. И что их осталось мало, мне ох как хорошо видно; так мало никогда не было. А подвоза нет, и нам понемногу становится ясно, что нас окружают — Иван уже перешел через Одер, в другом месте.
Но мы обороняемся. А русские нас обстреливают; слава Богу, нам еще повезло — бьют неточно, то недолет, то перелет. А толстый лед на реке снаряды уже разбили, и однажды ночью Иваны начинают наводить понтонный мост через Одер. Наш командир дает им дойти почти до середины реки, потом один-два залпа, и готово! Еще через ночь они повторяют попытку. Подпускаем их чуть не до прибрежных кустов, а потом — огонь! Р-раз-два, и всё… Иваны не знают, что у нас не осталось снарядов, совсем не осталось. Мы израсходовали уже и те, которыми стрелять нельзя было, они бракованные; это называлось «боеприпас от саботажа».
А оба наши офицера нас уже оставили, их перевели на другой участок фронта; все начальство теперь — фельдфебель, старшина.
Почти нечего есть. Хлеб, сыр в тубах, да искусственный мед, да еще сколько хочешь спиртного; откуда его столько? Это ведь Иваны только и знают, что пьют, а мы нет… Или мы тоже?
Приставших к батарее солдат из других частей давно уже больше, чем нас, и как тут не понять, что и мы, юные «воины», тянемся за старыми вояками и — пробуем шнапс. Я еще никогда не пил спиртного, а тут сразу — все не так уж плохо, ничего страшного! А на следующее утро — ужасное похмелье, лучше б я умер, так мне худо. Старый солдат меня утешает: вот, глотни — и враз пройдет! Не верю я ему… Оказывается, он прав.
«А мы отсюда когда-нибудь выберемся?» — спрашиваю так, ни к кому не обращаясь.
«Конечно! — считает Ганди. — Ты что, не слышал вчера вечером, как шли пикировщики? Уж они задали жару Ивану!»
Сегодня мне стоять в карауле. Ночи все еще темные, чер-ным-черно. Для караульных у нас выкопаны ячейки, метрах в двадцати одна от другой. На каждую — пулемет, Бог знает, откуда они взялись. Ганди опять рассказывает какую-то веселую историю, как он был на заводе учеником токаря, а я смеюсь во все горло.
«Тише ты, там что-то движется! Может, это Иван!»
И тут же — пулеметная очередь, чуть не рядом с нами. Кто-то кричит, а я хватаюсь за пулемет, целюсь вслед чужой машине, с которой стреляли, она еще видна. Наверное, не попал, очень уж быстро все произошло… Ганди — у другого пулемета, а на земле корчится наш товарищ, в него попали, он кричит, кричит, кричит, зовет маму… Куда он ранен, не видно. А его напарник убежал, видно со страху, в блиндаж. Раненый уже не кричит. Когда мы вытаскиваем его из ямы на снег, подходят еще солдаты. «Ему уже ничего не больно», — говорит один из них. Мне плохо. Это же смерть! Теперь или прошлой ночью в нас с Ганди тоже могло попасть, но вот судьба миловала.
Прежде чем мы можем позаботиться об убитом, пальба продолжается. Мы с Ганди бросаемся на землю, к пулеметам; я высматриваю цель, хоть одного проклятого Ивана, на чьей совести наш товарищ. Палю во все, что движется, пулеметная лента кончается; наверное, я в них попал; стреляю еще, даже не чувствуя отдачи, — я в ярости, они же убили моего товарища! Может быть, следующий я? Нет, не хочу умирать!
Я со злобой пинаю замолчавший пулемет — он меня подвел, я его ненавижу! Пулемет не стреляет, патроны кончились.
Какое-то чудо — вдруг опять все тихо, то тут, то там одиночные выстрелы, глухие удары, рычание удаляющейся машины. Приходит разводящий с приказом: нашему караулу сниматься и отступать. Отступать — куда?
«Ясное дело, — комментирует Ганди. — Домой, куда же еще!»
А что еще нам остается — без боеприпасов и почти без еды? Мы уходим в блиндаж, каждый получает карабин, восемнадцать патронов и «панцерфауст». Ага, значит, все-таки не домой. На фронт, защищать родину! А Ганди словно читает мои мысли.
«Давай-ка, Вильгельм! — так он зовет меня только в самых особенных случаях. — Собирай манатки. На плечо, и шагом марш, вперед!»
Пока мы с Ганди дежурили на постах, наши товарищи уже поснимали замки с орудий, разбили или закопали важные части, разбили дальномер. Все суетятся, мне с трудом удается собрать пожитки.
Уходим ночью, навстречу неизвестности; снег местами по колено, и я замечаю, что отряд наш редеет. Я был старшим команды из сорока двух ребят, когда нас отправляли из учебного лагеря в зенитную артиллерию; из них осталось двенадцать, а где же остальные? Они что, все бросили, ушли самовольно? Многие из них родом из Нижней и Верхней Силезии, так что им отсюда недалеко и домой… Мы подходим к лесу, находим тропинку, шагаем дальше, и Ганди заводит речь:
«Слышь, Вилли, почему бы и нам не смыться? У меня дед с бабкой в Бескидах, живут высоко в горах, никакая свинья нас там не найдет, а дойти туда — за три-четыре дня запросто». — «Еще чего, — ворчу я. — Смотаться? Ты что, спятил?» Но меня тоже уже берут сомнения. Это же сумасшествие, думаю я, вспоминая, сколько танков мы видели в разведке на Одере. Что против них остатки нашей батареи?
Мы с Ганди уже совсем одни. Остальных поглотил густой лес. Чего мучиться с тяжеленным карабином и что там еще подвешено к ремням, да еще «панцерфауст» на горбу! Мы садимся на упавшее дерево. Мы что, последние из нашей батареи, или мы заблудились? Где-то неподалеку слышен треск сломанной ветки, значит, мы не совсем одни, но в темноте не видно ни души. Я вспоминаю слова, сказанные моей мамой, когда я уезжал в последний раз после отпуска.
«Береги себя, мой мальчик, пусть ничего не случится! Я каждый вечер молю Бога, чтобы Он защитил тебя, чтобы ты вернулся домой…»
А что обещал нам в новогоднем обращении фюрер? Чудо-оружие, немецкий народ поднимается как один человек, Бог с нами, и мы защитим Европу от нашествия большевистских орд, этих ублюдков!
«Послушай, Вильгельм, — это опять Ганди, — ты представь себе, как Иваны обозлятся, когда увидят утром, что мы их надули — ни единого Фрица кругом… А уж как доберутся до спиртного, что там осталось… Недели две им не до нас будет!»
Вот такой он, Ганди. Никогда не вешает голову, всегда в хорошем настроении, почти всегда, не теряет ни мужества, ни юмора. И сейчас тоже.
Подошли еще несколько наших. Они было заблудились в лесу, услышали нас и пошли на голос. Вместе идем через лес еще часа два, уже не так темно, ориентироваться легче. Выходим на опушку, за ней — дорога. А кругом заснеженные поля, только кое-где вдали виднеется амбар или дом. Становится светло, теперь мы с дороги не собьемся. Нас теперь уже человек 15 или 16. Доходим до первой деревни, на околице — немецкие солдаты, наверное, у них приказ собирать отставших и направлять в часть. А карабины и «панцерфаусты» — только у нас с Ганди.
Подходим ближе, и я не верю своим глазам. Это же наш обер-лейтенант, который отбыл с батареи несколько дней назад, говорили — на другой участок фронта. Так, может, это здесь и фронт недалеко? Он меня сразу узнал. «Ну, вы уже сюда добрались. Скорей, дальше на запад, пока эта дорога еще не перерезана!» А я смотрю на него недоверчиво.
«Ладно, не пялься так, тут бегут все кто попало, не разберешься, все хотят домой, все прут на запад, а Иван уже нам на пятки наступает. Никто вас больше не держит! Глянь на карту, фронт там, а мы вот тут. — Он показывает. — Вот и гоните по этой дороге, никуда не сворачивайте; хорошо бы за сегодня уйти километров за тридцать, а лучше за сорок. Может, вам повезет — какая-нибудь машина подхватит, тогда уж Ивану вас не догнать». Неподалеку стоит вестовой с мотоциклом. Заводит его, р-раз! — и нет их, мотоциклиста и обер-лейтенанта.
А мы стоим и не знаем, что нам делать, голодные, пить хочется, фляжки наши давно пусты. Вообще-то я и слышать не хочу, что можно сбежать или бросить в беде товарища. Да только канонада слышна уже близко, да и грохот танковых гусениц я уже, кажется, слышу. А из леса все идут солдаты, тянутся в деревню. Ганди еще со мной, но вот и он швыряет «панцерфауст» в кювет, мой летит туда следом. Снимаем с плеча карабины и бросаем их прямо в снег. Оглядываемся, не наблюдает ли кто за нами, ведь за это можно попасть под военно-полевой суд, так, по крайней мере, меня учили.
Подходим к первому дому, там стоит человек в гражданском. «Если голодны, заходите в кухню, там еще осталось». Мы туда. Везде лежат и спят солдаты, среди них — такие же мальчишки, как мы. А на кухне старик возится с кастрюлей на печке. Это суп. Замечательно пахнет, вкусный, даже очень. Сколько времени мы не ели горячего? Да все равно, главное — суп вкусный, я наемся. Теперь вот только найти свободный угол и заснуть. Я так устал, у меня нет больше сил, какие там 30–40 километров…
Мы даже находим угол с охапкой соломы. Шлем с головы, пучок соломы туда — вместо подушки, и я валюсь, засыпая. А что там говорили на околице деревни, и еще наш обер-лейтенант, чтоб уходить поскорее дальше, — то это все пустой звук; хочу только спать, спать, спать.
Меня тормошит Гюнтер, один из наших ребят, а я не хочу просыпаться. «Вилли, там противотанковые бьют, уже совсем близко, надо бежать, а то нас достанет Иван!»
Не успел я по-настоящему проснуться, как началось. Иваны уже в деревне, прочесывают ее. Может, нам выбираться через коровник? — это я еще в полусне. Мы выбрались из дома, бежим к сараю. Нам вслед — пулеметная очередь. Как сто раз учили в гитлерюгенде, бросаемся ничком на землю, в снег. Слышны выстрелы, но где-то не здесь. Зову Ганди, чтобы вместе пробраться в сарай. Какой-то фольксштурмовец возится рядом с ручной гранатой, может, он себя собрался подорвать? «Перестань, — кричу ему, — ты нас всех угробишь!» — и хочу отнять у него гранату. А русские опять стреляют, я бросаюсь в снег. Граната все же взрывается. Мне бы только до сарая добраться…
А в Ганди попали. Подползаю к нему. «Слегка задело, — говорит он. — Рука сильно болит». Теперь вокруг тихо, словно Иваны про нас забыли. Пробую взять Ганди на спину, чтобы ползти с ним к сараю. Он тяжелый, как свинцом налитый, мне теперь кажется, что до сарая километр и нам туда не добраться. Внушаю себе, что там — спасение, надо туда.
Хотим жить, не хотим, чтобы нас схватили, а то и расстреляли Иваны. Как там их называли — «большевистские недочеловеки»? А тут из памяти опять — лицо мамы: «Мальчик, возвращайся живой» — так она говорила в испуге. Опять несколько выстрелов, кажется, в воздух. И вдруг громкий голос из репродуктора:
«Камрады, мы никс стрелять! Война капут, Гитлер капут! Давай, камрад, вставай, мы никс стрелять, никс стрелять!»
Вокруг нас кто-то уже встает, они поднимают руки вверх, а мои мысли еще дома. А Ганди? «Свиньи проклятые, достали-таки нас…» На правом плече у Ганди шинель разорвана, кровь. Мы встаем, и я вдруг чувствую, что ноги сильно болят. Смотрю вниз и вижу — мои брюки тоже в крови. Рассмотреть и потрогать нет времени — Иваны с раскосыми глазами уже стоят вокруг нас с автоматами на взводе, кричат и жестикулируют. Я не понимаю ни слова. Один из них, похожий на монгола, подходит ко мне кричит: «Ур ист, ур ист?» — и забирает мои наручные часы. И тут же следующий Иван: «Ур, ур!»
«Вот у того мои часы!» — пробую объяснить, а он тычет прикладом мне в ребра. Больно, хочется кричать, но горло сжимает смертельный страх.
Иваны сгоняют нас на площадь в деревне, я осторожно поддерживаю Ганди; «руки вверх» уже не требуют. Что они теперь с нами сделают? Они же сказали, что стрелять не будут, но когда я смотрю на их лица, то уверенности в этом у меня нет. Перед глазами встают плакаты, пропаганда: «большевистские ублюдки» не берут пленных, все, что у них на пути, уничтожают…»
Нас, наверное, человек 20 или 30. Нам велят расстегнуть поясные ремни и вместе со всем, что к ним подвешено, сбросить на землю. Очистить карманы. Из наших ребят остались только Ганди да я, а где остальные? Убиты? Кто знает… Тут же с нами — пилот, он в комбинезоне, под меховым воротом блеснул Рыцарский крест. Налетает Иван, срывает крест, бросает оземь, топчет его и кричит: «Ты, пилот, ты много наших капут, теперь тебе капут!» Автоматная очередь — и молодой летчик падает, это в двух или трех шагах от меня. Кто следующий — я? Или кто? Меня бьет дрожь, кажется, сейчас упаду, и… Кто-то свой толкает меня в спину, я прихожу в себя.
Подъезжает военная машина, из нее выскакивает русский офицер, орет на солдата, застрелившего летчика, достает пистолет и — стреляет в того солдата. Я не понимаю, что происходит. Мы тесно жмемся друг к другу, вокруг крики, суета, ругань, снова выстрелы. И в этой неразберихе кто-то из наших в панике бросается бежать; очередь из русского автомата — и с ним покончено. А мы боимся пошевелиться. В нашей толпе народу прибавилось — Иваны сгоняют сюда немецких солдат со всех сторон.
Но вот рядом с офицером остаются только несколько русских солдат, и он обращается к нам — на чистом немецком языке:
«Ну, теперь вы пленные Красной Армии, с вами ничего не случится, через неделю-другую война закончится, вас отпустят домой». И так же неожиданно, как появился, он исчезает, а мы остаемся под началом солдат. Нас теперь уже человек сто, нам велят построиться в колонну по пять в шеренге. И откуда столько наших солдат попряталось в этой деревушке? Или это и был фронт, а солдаты — прямо из окопов?! Ох, все не так, как передавали военные корреспонденты с фронта и показывали в еженедельном киножурнале, который я не раз смотрел.
2. ШАГОМ МАРШ — В ПЛЕН!
Начинается дорога в плен, в неизвестность. Болят ноги, я едва плетусь за идущим в колонне передо мной. Бросаю вопросительный взгляд на Ганди, кажется, рана не особенно его беспокоит. Часа через два, а может, и все четыре мы останавливаемся в большом селе. Ощущение, что я в плену, действует на меня так, что я ничего больше не воспринимаю. И только когда на нас опять налетают Иваны и отбирают все, что не надето на мне, начинаю осознавать безысходность ситуации, в которой нахожусь. Какому-то парню пришлись по душе и мои ботинки, надо разуваться, а я делаю это недостаточно быстро, и он меня бьет. Я падаю, ко мне бросается Ганди — и тоже получает по шее, а я остаюсь в носках, измазанных кровью.
Так что там с моими ногами? Я бы мог посмотреть получше, пока не поднялся на ноги, но страх перед новыми побоями заставляет меня встать и плестись дальше. Я все еще не могу понять толком, что же это такое — быть пленным, в плену у Красной Армии. Со мной можно делать все, что угодно. Меня можно бить, топтать, а мне — нельзя защищаться от этой своры? Терпеть любой произвол? Мы беззащитны, у меня никаких прав нет, я вообще не личность — и все это случилось за какие-то считанные часы. Что же предстоит еще пережить, вынести, вытерпеть мне и всем нам? А как другие, остальные пленные, они ведь все гораздо старше нас с Ганди. Многие годятся мне в отцы, а вот этот, что шагает передо мной, как бы не в деды.
Как всегда, Ганди заговорил первым: «Выше голову, старина, не горюй! Отобрали у нас всё, просто чтоб не тащили с собой в Россию столько лишнего». — «Неужели в Россию?» — спрашиваю я. «Года на два-три, не меньше, в трудовой лагерь. Если еще доберемся», — отзывается пожилой солдат, услышав мой вопрос.
Ходить босиком — этого я никогда хорошо не умел, а тут еще ноги болят и лед, по которому мы плетемся, ужасно холодный. Не могу поверить, что все это на самом деле. Трудовой лагерь, на годы? Не могут же они нас просто так — за решетку, и все. Я думаю, война вот-вот кончится, почему же тогда еще «года на два-три» — в лагерь?
Идем и идем — на восток. Нас сгоняют во двор большой усадьбы, прибывает еще одна колонна пленных, у них тоже все отняли. Потом опять шагать по дороге, но сначала построиться в шеренги по пять человек,
«Давай, давай!» — и колонна плетется дальше, на восток или еще куда-то. И каждый раз, когда нас останавливают на дороге идущие навстречу Иваны, все повторяется. Ведь кто-то мог припрятать обручальное кольцо, складной ножик или еще что-нибудь. Если они ничего, что бы им понравилось, не находят, начинают цепляться, лезут в карманы, хватают за гениталии. Как это все унизительно!
Когда стало темнеть, нас заперли в каком-то доме, его обитатели, наверное, сбежали от русских. Я в комнате, которая, похоже, была у хозяев спальней. Большой комод с умывальником, двуспальная кровать, спинки с причудливой резьбой. Сколько нас сюда поместилось? А часовые заталкивают все новых и новых «жильцов», кто уже не может втиснуться, того подталкивают прикладом. Чудовищная теснота, кто-то громко просит еще потесниться. Наконец дверь закрывают. Удивительно, что это им удалось.
Оказывается, можно даже пошевелиться. Совершенно темно, окна заклеены бумагой, это осталось от затемнения, чтобы во время воздушных тревог не было ориентиров для вражеских самолетов; но все равно какой-то свет сюда проникает. Да и глаза понемногу привыкают к темноте, хотя целый день шагали по снегу. Надолго ли нас здесь заперли? Лепные украшения на потолке выдают, что здесь должны были спать важные господа. А где же мой напарник Ганди? Зову его, ору во все горло, пока он не отзывается. Я хочу пить, я голоден, последний раз нас кормили утром, и сколько же всего с тех пор произошло со мной, в этом плену…
Ганди сумел-таки пробраться ко мне — а что это у него в руках? Это стеклянная банка, в ней фрукты, груши в сиропе.
Как же это ему удалось? Он, оказывается обнаружил в углу тумбочку, полез в нее — а там эта банка. Очень вкусно, особенно сок, глотнуть достается и нескольким «соседям», затиснутым рядом с нами. Банка быстро пустеет. Сколько народу здесь набито, трудно угадать, но дышать становится все труднее, все явственнее запах мочи. Когда шли по дороге, если кто останавливался по нужде, охрана его подгоняла, так что мало кто решался.
Кто-то пробует открыть окно, тут же снаружи кричит часовой и палит — в воздух или кто его знает куда. Никто ничего не понимает… И не я один боюсь, что могут застрелить. Вот молодой солдат, кажется, он понимает по-русски, стучит в дверь, пробует объяснить часовому, что надо открыть. В ответ только ругань, а может, это просто громкая речь, я же ни слова не знаю по-русски.
Ганди наконец разрешает помочь ему с его раной. Кто-то рядом помогает мне стянуть с него шинель и мундир. В темноте хорошо не разглядеть, вижу только кровь на руке и рану рядом с шеей, у плеча. Слава Богу, санитарные пакеты еще при нас, они ведь были у каждого во внутреннем кармане мундира, и мы можем перевязать ему раны. Солдат, который нам помогает, жертвует и свой пакет. А под погоном шинели мы находим у Ганди автоматную пулю, никаких костей она не затронула, повезло ему! А про ноги мои я пока не хочу и думать, раздеваться — не поможет, только грязь попадет. Старый солдат, который помог нам, отрывает от подкладки своей шинели широкую полосу и делает мне плотную повязку поверх штанины. Значит, кальсоны там под брюками — вместо бинта.